bannerbannerbanner
полная версияИисус достоин аплодисментов

Денис Леонидович Коваленко
Иисус достоин аплодисментов

– Хрена вам заплачу, – бормотал один детина, – плохо работаете. Хрена вам заплачу…

– Не плати им, – поддакивал другой детина. – Плохо работают. Не плати им.

– Хрена им заплачу, – согласно кивала детина.

Слесаря работали. Женщина стояла в дверях и незаметно жестами говорила им, чтобы не возмущались, что все будет хорошо.

Работа была сделана. Слесари собрали инструмент, вышли к двери, обулись.

– Гони их вон, – донеслось из кухни.

Молча, женщина сунула Лехе пятисотенную бумажку. Леха невольно сглотнул. Когда деньги брал, чуть от волнения не выронил. Слесари попрощались, вышли из квартиры.

– Вот это женщина, – восхищался Леха, – пять сотен – за здорово живешь!

– За моральный ущерб, – поправил его Толян.

Сели в машину. Времени было семь утра.

– Ну что, последний вызов, – заключил Толян.

– Чего там у нас? – спросил Леха.

– Частная хлебопекарня, – ответил Толян. – Ни на каком балансе не стоит. К тому же там хозяева – узбеки. Вот тут-то я душу-то отведу, – даже в каком-то азарте произнес он. И что-то мужественное появилось в его настырном взгляде, еще недавно тихом и покорном.

Феликс как всегда остался в машине. Во главе с Толяном, Леха и Сингапур вошли в здание хлебопекарне.

– Гадом буду, если с этих чурбанов денег не срублю, гадом буду, – подзадоривал себя Толян.

– Вот, блин, – удивился Леха, когда они проходили по хлебопекарному залу. Духота, пар, и в этом душном, белом пару ходили, стояли, работали люди – пекли хлеб. Гудели машины, работали печи. – Как в американском блокбастере, – острил Леха, – брошенный завод… У вас маньяки есть? – спросил он подвернувшуюся девушку в сером заляпанном чем-то халате. Девушка покосилась на него. – Значит, есть, – глядя ей в след, заключил Леха.

Вошли в кабинет. За столом сидел невысокий кругленький узбек средних лет. При виде слесарей он поднялся.

– Ну, что, дорогие, пройдемте сюда, – как-то с пришепетыванием произнес он. Проводил слесарей в хлебопекарный зал к трубе. – Вот, течет, – указал он. Толян с лехой переглянулись. Работы было на двадцать рублей. Вентиль заменить.

– Сейчас сделаем, – сказал Толян.

Через пятнадцать минут они уже стояли в кабинете. Узбек сидел за столом.

– Сколько, дорогие мои? – с присюсикиванием и все тем же комическим пришепетыванием спросил он.

– Семьсот рублей, дорогой, – ощерился Толян.

– Почему так дорого? – узбек глядел на Толяна.

– Потому, дорогой, – уже даже не улыбаясь, а, как-то скалясь, ответил Толян.

– Не, не согласен я, обманываешь меня, – возмутился узбек.

– Слушай, дорогой, – до обидного анекдотично, так и желая обидеть, все так же сквозь оскал, говорил Толян. – У нас, дорогой, время очень дорогое, деньги давай, дорогой.

– Не, не согласен я, – обиделся узбек, – и зачем меня передразниваешь. – Снимай, что поставил. Не надо мне ничего, – даже отмахнулся, словно ему что-то неприличное предложили.

– Сейчас, подожди, – Толян вышел. Вскоре вернулся с ломом.

– Это что еще за дела! – увидев лом, вскричал узбек.

– Это такие дела, чурбан ты нерусский, деньги давай, да?

– Ты, почему так ругаешься. Я сейчас своих ребят позову.

– Я сейчас своих позову, узкоглазая тварь. Ты чего здесь делаешь? Ты зачем сюда приперся? Вали в свой чуркистан, а мы на своей земле. Деньги давай, а то, – он переложил лом из одной руки в другую, забросил на плечо. – Не доводи, чурка, до греха русского человека.

Леха с Сингапуром молча наблюдали. Впрочем, Леха, так, невзначай, достал из-за пояса гаечный ключ.

– Почему так дорого? – словно ища поддержки, глянул узбек на Леху; увидел у него ключ. – Вы – бандиты? – вырвалось у него.

– Ноу, вэ а раше, – сурово ответил Леха. Сингапур невольно хмыкнул.

– Не понятно говоришь, – в растерянности произнес узбек, глядя то на лом, то на ключ.

– Быва-ает, – ответил Леха, теперь изображая равнодушие; и зевнуть постарался.

– Вот ты умный человек, – теперь узбек обратился к молчаливому Сингапуру, – сразу видно, что умный, давай свою цену.

Сингапур отвернулся, противно ему все это было.

– Ты, видно, тоже умный, – узбек глядел на Леху, – дай другую цену.

– Мы тут все не дураки, – напомнил и о себе Толян; переложил лом на другое плечо.

– Дай другую цену, – узбек глядел на Леху.

– Пятьсот, – сказал Леха.

– Дорогой, давай четыреста.

– И хлеба, – подумав, согласился Леха. – Белого. – Толян локтем толкнул его. – И черного, – добавил Леха.

Узбек нехотя, очень медленно отсчитал четыре сотни. Девушка принесла два батона белого и две буханки черного. Взяв деньги, хлеб, слесари вышли из кабинета.

– О! – Леха увидел булочки с изюмом.

– Мы на это не договаривались! – воспротивился узбек.

– Договаривались-договаривались, – Леха бесцеремонно набрал, сколько мог булочек. – Мы на своей земле, – приговаривал он, распихивая булочки по карманам.

Наконец, вышли на улицу. Слесари довольные и гордые, узбек обиженный и недовольный.

– Дорогой, – глянул он на Толяна, даже улыбнулся, – дорогой, вы обманули меня, скажи честно… Ведь уже взяли деньги, скажи честно, сколько это стоит?

– Семьсот, – отрезал Толян. Слесаря сели в машину.

– Толян, – Леха хитро глянул на него, – зачем тебе черный хлеб? Тебе белого мало?

Толян смутился: – Хомячка покормить, – даже потупившись, признался он. – Дочка купила, кормить его надо, – он искоса глянул на Леху, казалось, он еще больше смутился от своего признания. – Дочка купила, – видно, что оправдываясь, повторил он, – в зоомагазине.

– Они же вонючие, эти хомячки, – сморщившись, сказал Леха.

– Поговори мне еще, – осадил его Толян. – Сам как будто в белом ходишь, фраер нашелся. Вонючие, – передразнил он.

– Хм, хомячка покормить, – усмехнулся и Феликс. И почему-то всем стало даже приятно, что дочка у Толяна хомячка в зоомагазине купила. Сидели молча, в окно смотрели, думали о чем-то, о своем. Так молча и доехали до своего управления. Словно и не было этой безумной ночи.

Когда вышли из машины, зашли в раздевалку. Толян поровну разделил заработанные за смену деньги.

– Нет, спасибо, – отказался Сингапур.

– Что так? – удивился Толян.

– Я не буду больше с вами работать. Противно мне это, – ответил он. Переоделся, оставил форму и ушел.

– Хоть бы помылся, – в след ему негромко сказал Леха, – прав ты, Толян, морда он нерусская. Ну что, бухнем? – подмигнул, и даже по плечу Толяна хлопнул.

8

В десять вечера все было готово к встрече Христова Воскресенья. До крестного хода уговор был не пить, девушки внимательно за этим следили, попрятав все спиртное, даже пиво. Парни не спорили – раз положено так – не пить до первой звезды, решили строго следовать этому закону. Кое-кто, конечно, выпил пивка, но совсем чуть-чуть, что называется, только для запаха. Аргумент у выпивших был один – мы люди нерелигиозные, так что нам можно, и со знанием еще замечали, что давно стемнело, и первая звезда, значит, давно появилась. Впрочем, небо было пасмурным и так затянуто облаками, что ни о каких звездах и речи не было. К тому же час Воскресенья теперь встречали в полночь, как и Новый год, и это еще больше оправдывало выпивших только для запаха: Раз уже и время перенесли, то значит, и … – и так далее. Вообще, так получалось, что все разговоры, так или иначе, сводились к божественному. Впервые было решено собраться и отпраздновать Христово Воскресенье. Опыт подобных празднований какой-то уже был – Рождество встречали. Понравилось. Ровно в полночь откупорили шампанское и с возгласами: С Рождеством! Ура! Хеппи бёвздей Христос! – чокались и пили, и закусывали – весело было. С Воскресеньем все казалось сложнее. Здесь встречать праздник следовало не за праздничным столом, а возле церкви, и главное, участвовать в крестном ходе. С одной стороны это смущало, не всех, но некоторым это казалось лишним и даже скучным. Почему бы, никак и Рождество – сразу не за столом? Зачем куда-то в полночь тащиться и… зачем все это? С другой же стороны – новые впечатления… и все такое. Было даже решено отстоять всю пасхальную службу. Некоторые даже и постились, правда, всего две девушки, Оля и Тамара, милые, обе толстушки и хохотушки, матершинницы беспросветные, водку могли пить хлещи парней, но что парни знали наверно, обе даже не целованные, не говоря уже об остальном; вот разберись после в этих девчонках… Они первые попрятали все спиртное и принесли освещенные яйца и куличи, и следили, чтобы все вели себя подобающе празднику. Остальным все это было в новинку – в своем роде игра, и все с удовольствием в нее играли, представляя и обсуждая, как оно все будет и сам ход богослужения. Все-таки до четырех утра… но раз в год, для впечатления можно и до четырех утра постоять. Настрой был у всех серьезный и соответствующий празднику. Кроме Оли и Тамары были еще две девушки – Настя и… Настя, чтобы не путаться, одну звали стася. Обе терпеть не могли этих девок, но снисходительно терпели их, особенно Стася, она слишком снисходительно их терпела, даже обращалась к ним на вы, что немало раздражало что Олю, что Тамару. Все они вместе были лишь потому, что все четверо были влюблены в одного парня, в Громова Вадима. Он, и правда, был высокий, спортсмен, но… кто его поймет, тактика у него, что ли такая… за все время, за все три курса – хоть бы с одной… Не понимали его, но и бог с ним, он всегда был себе на уме. И теперь он все стоял в сторонке и молча слушал, сложив руки на груди. А разговоры велись не на какие-нибудь, а на вечные темы. Впрочем, все это были обычные всезнающие разговоры, сводившиеся: что Бог, конечно, есть, но… И вот после этого но каждый был во что горазд, на что хватало ума, образованности и воображения. Были и такие – два брата Кролевские (которые и выпили только для запаха), которые услышав, что человек раб божий, очень возмутились этим определением, старшему кролевскому особенно не нравилось быть чьим-то рабом. Он был старше всех и успел отслужить на морфлоте, хотя вопреки всем стереотипам, роста был крайне невысокого, единственно, широкоплеч был и мускулист. – Вот разве тебе приятно быть рабом? – не отступал он от Данила и проронившим эту фразу. – Нет, ты только ответь – разве тебе приятно быть рабом? Ты мне только ответь и все! – Спорить со старшим Кролевским было тяжеловато, впрочем, парень он был добрый и рассудительный, и даже спокойный и вдумчивый, когда дело не касалось спора, одно то, что он был старше всех на три года и служил на военном корабле, уже это заставляло его быть первым в споре и не уступать. Много было подобных вопросов и восклицаний; каждый в такой день считал обязанным высказать свое особенное мнение на эту тему. Бога называли и «субстанцией» и «вселенной», и «нечто таким», словом, умозаключений было предостаточно. Даже Громов, все время бывший лишь слушателем, даже он раскрыл рот и произнес, что Бог – это то, что нам не понять. Девушки немедленно с ним согласились. Громов остался доволен и более в спор не вступал, как и девушки, сразу с ним притихшие и теперь снисходительно наблюдавшие за спорившими. Правда, хватило их молчания ненадолго.

 

Было как-то, когда одна однокурсница прошлым летом съездила в США, конечно, первым делом, только увидели ее, сразу расспросы, что да как? Подробно она стала рассказывать об американском быте. И чем больше она рассказывала, тем сильнее все, кто слушал ее, ощущали себя русскими. Поддакивали ей, соглашались с ней, даже спорили; рассказывали свои истории, свои впечатления об Америке. Хотя все те, кто с восторгом рассказывал и спорил, знали об этой стране лишь по фильмам, телевизионным передачам да по выступлениям известного юмориста, очень любящего объяснять, какие же американцы ну тупы-ые. И рассказывая воодушевленно, рассказывая азартно, каждый был патриотом и сожалел: «Вот я бы съездил бы в эту Америку, я бы показал бы всем этим ну тупы-ым американцам. Девушка уже молчала, ее уже как будто не замечали, лишь обращались с репликой вроде: ведь правильно я говорю?! Ведь так оно и есть?! – Все яростно клеймили американцев, да так, словно вся жизнь их прошла среди этих ну тупы-ых американцев. И сейчас, сидя за праздничным столом, спорили о библии, хотя ни один из споривших не читал ее (может, и в руках не держал), и все, чувствуя себя патриотами, клеймили мусульман и католиков, и, конечно, евреев. Ну не может быть, чтобы в компании, где все считают себя русскими и христианами, даже если не совсем христианами, даже если и чуть-чуть атеистами и совсем немножечко язычниками, но если русскими, то – разговаривать на религиозную тему и не помянуть евреев… Порой доходило до полной глупости, до восторга, но опровергнуть эту глупость было некому, и единственное, кто-нибудь не менее восторженно, приводил свою не менее полную глупость, и все оставались довольными и патриотами, нисколько не замечая, что, клеймя евреев или мусульман, доказывая свои «субстанции» и «нечто такое, которое есть», несли, порой, такую ересь, что если бы не знать, что спорят все русские и все христиане, даже если и не совсем христиане, даже если и чуть-чуть атеисты, но утверждающие, что они – за единую Россию, можно было подумать, что все это крайне агрессивные сектанты, исповедующие… черт знает что. но все равно все оставались русскими и патриотами и за православную веру, но… Только чтобы не рабы, и без всяких этих поповских штучек; а попы – они же такие – они же попы, они же к вере имеют отношение такое… посредственное. Вот если без них, тогда да, тогда я православный, а с попами – нет, попы – это политика, попы – это конфессия, попы – это… ну и все в таком же духе. Говорили не только о попах, конфессиях и субстанциях, говорили о чудесах, знамениях и, конечно, страшилках: кто и как был наказан и за какие грехи (само собой, и понятие греха у каждого нашлось свое – не без этого). И больше всего эти грехи и кары интересовали девушек, очень их волновали все эти страшные наказания за эти страшные грехи. Вспомнили и Кристину. Одни говорили, что она была наказана, другие, само собой, спорили, что напротив – случилось чудо – что она осталась жива и в твердой памяти. И те и другие говорили серьезно и все с теми же сносками на субстанции и нечто такое, которое есть. Но больше, конечно, вспоминали сами поступки ее, взвешивая, за что бы она могла быть наказана? Получалось, что за все и в то же время ни за что. оттого и пришли все к общему – судьба. здесь и Сингапура вспомнили, правда, весьма необычно. Громов, когда сошлись, что судьба, вдруг снова раскрыл рот и произнес: Судьба, как Бог – нам неподвластна. Девушки, конечно, закивали, старший Кролевский же возмутился: Какая судьба! Ясно как день – одеваться надо было теплее, и никакой судьбы. Что, не так, Вадим? Разве я не прав?! Ты мне только ответь, прав я или нет?! Громов долго крепился, он был сдержанным парнем, кролевский же все настойчивее требовал от него подтверждение своей правоты. – Саша, – громов пристально смотрел на старшего Кролевского, – ты мне сейчас очень напоминаешь одного человека – Сингапура. – Кролевский как раскрыл рот для возражения, так и замер; покраснел, что-то хотел сказать, что-то пробурчал, краснота спала, уже побледневший, крайне обиженный, не найдя ничего в ответ, он вышел на кухню, младший Кролевский следом; и больше ни слова от обоих до самого выхода из дома никто не услышал. От такого сравнения Кролевский старший опешил. Сингапура он на дух не переносил, считал того за болтуна и зануду; и сравнить его, Кролевского, с… Сингапуром! Всех же это позабавило. И братьев до кучи обсудили, пока они курили и обижались на кухне. И Гену вспомнили и его намерение жениться. Словом, не было и минуты, в которую кого-нибудь да не обсудили.

В четверть двенадцатого компания вышла из дома. Вышли, и сразу возник вопрос: идти на Соборную площадь к главному собору или к ближайшей церкви, что была всего в трех автобусных остановках, и пешком до нее – не более чем с четверть часа. Те, кто называл себя нерелигиозными, и те, кто (конечно, только для запаха) выпил пивка, были за поход на Соборную площадь. Все-таки центральный собор, и зрелище должно быть впечатляющим. Остальные же, девушки и Данил, говорили, что в свою церковь оно лучше. Впрочем, холодно было, и… не очень-то и хотелось идти в центр – Бог знает куда, возвращаться оттуда, еще неизвестно, как будет ходить транспорт, тем более что уговор был отстоять всю службу, а это значит, возвращаться рано утром, а утром совсем будет холодно, и пешком – из центра… а такси… Словом, в свою церковь оно лучше. Спорили недолго – до остановки, до нее дошли – все замерзли, и ни о каком зрелище и речи уже не было, быстрее бы хоть… куда-нибудь, лишь бы согреться. Ко всему ветер, то его нет, а то, как подует, как вдарит, как проймет – бр-р-р. Кутаясь и согревая себя шутками, смеясь над каждым словом, чуть ли не бегом шли к своей церкви.

Трудно после недельной почти июльской жары вновь надевать ненавистные плащи и пальто. Все были в свитерах и джинсовках – словно никто и не верил, словно гнали холод, одеваясь по-летнему легко. Холод не гнался; зато эти три остановки – как одну.

– Долго еще? – спрашивали Кролевские; что старший, что младший, оба были совсем в футболках, и если старший еще крепился и бодрился, вспоминая, что на Тихом еще и не такой ветер, там вообще такое… то младший не выдержал:

– Я вообще не видел, чтобы в нашем районе когда-нибудь была церковь!

– Да вот же она, уже пришли, – кивнула ему Тамара. Девушки, наскоро повязав платки, оправив, кто платья, кто брюки, еще скорее перекрестившись, кивнув, вошли в ворота. Один лишь Данил совершил весь этот обряд неторопливо, трижды, и даже что-то проговаривая про себя.

– Что это такое… Это что, церковь? – не веря, Кролевские вглядывались в огороженную железным забором стройку. Когда-то здесь был пустырь, теперь, когда город стал расширяться, пустырь по-быстренькому стали застраивать; быстренько огородили его железным забором, быстренько построили торговый центр, развлекательный клуб с боулингом, возвели жилой массив… Оба брата и еще один парень, его звали Макс, стояли и в недоумении глядели на что-то недостроенное, из обычного силикатного кирпича. Ничем это что-то не говорило, что это именно церковь. Четыре стены с рядом полукруглых оконных проемов, вагончики, стройматериалы, гора кирпича, собаки только не хватало…

– Я думал, это магазин строят или там еще чего-то, – произнес младший Кролевский, худенький, не в сравнении со старшим братом, он все стоял, растирая замерзшие плечи, и глядел, когда все уже входили в ворота. – Это что, церковь, – все еще не веря, повторил он.

– Да, церковь, – негромко ответил ему Данил и дернул за рукав; Кролевский младший и, правда, стоял, вылупившись, как… словом, несимпатично это выглядело. – Пошли, – потянул его Данил. – перекрестись, – напомнил. Кролевский перекрестился как мог и левой рукой, он был левшой. Данил смолчал. Он вообще был сегодня как-то смущен, и, пожалуй, не в меру взволнован, и даже раздражителен, как-то ревниво раздражителен. За Кролевским он еще раз перекрестился, как за него, и казалось, боясь взглянуть на остальных, точно стесняясь такой компании, встал в сторону один.

На большом, огороженном все тем же железным забором пространстве, возле церкви стояли человек пятьдесят, стараясь стоять, где был рассыпан щебень или лежали доски. После дождей земля стала мягкой и склизкой.

– А где вход-то? – младший Кролевский подошел к Даниле и прошептал ему в самое ухо; все здесь говорили крайне тихо и больше шепотом.

– Вот вход, – кивком указал Данил на ведущие в подвал бетонные ступени. – Отсюда будут выходить, а входить в большие врата, они там, с той стороны, за углом, их здесь не видно, – добавил он и в который раз перекрестился.

– А почему так? – спросил младший Кролевский, невольно перекрестившись, глядя на Данила, уже не так скоро и все левой.

– Правой крестись, – не сдержавшись, шепнул ему Данил.

– Я левша, – шепнул Кролевский.

– Ты в церкви, – шепнул Данил.

– Ладно, – больше не возражая, кивнул Кролевский.

Здесь уже никто не возражал, даже старший, который, тоже подошел к ним, даже он был теперь тих и, если можно так сказать, покорен; и он, в след за данилом, крестился, вглядываясь туда, где был вход в подвал, и все пытаясь там разглядеть что-то. было довольно темно. Лишь единственный строительный фонарь на столбе освещал пространство. Свет был рассеян и тускл, оттого все казалось загадочным и… каким-то величественным, даже кирпич, неряшливо сваленный в грязь у забора. Над входом в подвал висела икона, входившие в ворота верующие, проходя мимо, останавливались, крестились и вставали в общую тихую толпу. Все ждали Крестного хода.

– Почему в другие ворота входить? – напомнил младший Кролевский.

– Не тупи, так надо, – шепотом осадил его брат.

– Церковь только строится, – ответил Данил, – служба пока в подвале проходит. Потом, когда построят ее…

– А когда построят?

– Когда деньги будут, – вновь осадил старший младшего.

– Когда деньги будут, – эхом повторил за ним Данил.

Потихонечку все, вся компания, сгрудились возле Данила, словно чувствуя в нем защиту. Невольно все стали видеть в нем другого, неизвестного ранее человека, никто и не подозревал, что он мог так вдумчиво креститься; само крестное знамение казалось парням чем-то… неестественным, чем-то… бабьим. Не принято это было, оттого и рука не поднималась для креста, а если и поднималась, то само собой делала все наскоро и так, словно, чтобы никто не подумал… Непривычно это было. Оттого Данил и казался, чуть ли не священнослужителем. Оля и Тамара и вовсе поглядывали на него как-то… как раньше не глядели, словно, заметили, что есть вот такой человек – Данил Долгов. Сам Данил, вглядывался в толпу, казалось, он искал там кого-то. Много было молодежи, если и были старики, то незаметно их было за молодыми оживленными людьми, стоявшими тихо, и всякое время, только поднимался ветер, оглядывавшимися на вход. Никто не хотел показать, что ему холодно, даже маленькие дети, которых было на удивление много в столь поздний час, стояли и держали мам или пап за руки и не роптали, что им холодно, словно и они ощущали… словно, и они ожидали чего-то. В двух шагах от Димы, стояли две маленькие девочки лет пяти, взгляды серьезные, одеты в теплые курточки, белые платочки на головки повязаны, в ручонках – незажженные свечи.

– А правда воскреснет? – шепотом спросила одна.

– Правда, – кивнула ей подружка, и лицо ее совсем стало серьезным.

– Скорее бы, – со вздохом шепнула первая.

Кто-то легонько ткнул Диму в бок, он оглянулся, Тамара протянула ему свечу, она всем раздавала теперь купленные заранее свечи; время близилось к полуночи, и только начнется ход, все должны будут свечи зажечь.

– а бенгальских огней нет? – пошутил Макс, он и всегда не отличался уместными шутками. Рыжий, роста среднего, сколько его знали, он слушал только рэп и всячески старался походить на негра из Гарлема, одевался всегда пестро и нелепо, как цыганские женщины, и чего только не висело на его шее – от пентаграммы до католического креста. Он и сейчас был в синем спортивном костюме и какой-то идиотской красной шапочке, как у петрушки, поверх которой накинут еще и капюшон; на распахнутой груди, на черной водолазке с портретом Тупака Шакура блестел крупный католический крест (пентаграмму и знак зодиака на массивной серебряной цепи он все же спрятал под водолазку). С первого курса он взял на себя обязанность всех веселить, получалось у него всегда кисло и не к месту, но к нему привыкли. Никто уже не обращал внимания на его походку, первое время всех веселившую. Он очень хотел быть похожим на афроамериканца и ходил, будто читал рэп, да и говорил примерно также – каким-то нелепым речитативом. Он очень хотел быть всем другом и всех облагодетельствовать. Когда на первом курсе отмечали Новый Год, Макс взял и в разгар веселья стащил всю водку, приготовленную для праздника и покойно стоявшую в спортивной сумке в углу, парни чуть с ума не сошли, вновь искали деньги, кляли эту неизвестную сволочь, бегали в магазин; а Макс подходил к каждому, кого считал избранным, и с видом благодетеля шептал: Слушай, у меня водка есть, давай выпьем. – Ох, и злы парни на него были. И теперь все глянули на него разом так, что улыбка его смазалась, он стушевался и, пробубнив: Да это я так, да ладно, – взял свечу и стоял теперь тихо и незаметно до самого хода.

 

Дима обратил внимание, что лицо Данила вдруг странно оживилось, точно он увидел кого-то, кого хотел увидеть и ждал. Он пристально теперь вглядывался в толпу, Дима последовал его взгляду. В стороне, сутулясь, словно прячась, стоял Сингапур. Он давно заметил компанию и, видно, не хотел, чтобы и его заметили, оттого и сутулился и старался зайти за спины стоявших подле него верующих. Впрочем, если кто и глянул бы в его сторону, то вряд ли бы и узнал. Короткая стрижка изменила его лицо, оно, казалось, стало круглее и моложе, с длинными всклокоченными волосами что-то дикое было в его внешности, теперь же… мальчишка – мальчишкой. Невольно Дима чуть не вскинул руку, чтобы позвать его; вовремя удержался. Сингапур заметил; шаг и его уже не было видно. Дима хотел уже отозвать Данила и расспросить его… как двери подвала отворились. С пением и, держа в руках хоругви и иконы, в праздничных белых рясах вышли священнослужители. Все, кто был, стали торопливо зажигать свечи.

Начался Крестный Ход.

Может, оттого, что холодно, или еще по какой причине, но это, скорее, был крестный бег, (позже выяснилось, что священники просто задержались, и теперь наверстывали время, чтобы поспеть к полуночи), шагали мелко, но быстро. И толпа, выстроившись в след с горящими свечами, только успевала, теперь не замечая мягкой сырой земли, хлюпая и шлепая по лужам, торопилась, взглядами ловя возвышавшиеся над головами хоругви, и тут же следя за обернутыми снизу бумагой свечами. Полкруга не прошли, как почти все свечи потухли; поднялся ветер, люди закрывали свечи ладонями, чуть ли не обнимали их, но от скорого шага и ветра свечи гасли, их на ходу зажигали вновь, и вновь они гасли. Только у тех маленьких девочек в беленьких платочках свечи почему-то не гасли, может, оттого, что шли они в толпе, и толпа же закрывала их от ветра. Как девочки не споткнулись – удивительно, обе как прикованные смотрели только на огоньки своих свечек, будто пытаясь разглядеть в них что-то, по крайней мере, так могло показаться, такие у них были увлеченные лица. Дима шел прямо за ними и, забыв про свою свечу, все глядел на два маленьких огонька, прикрываемые маленькими ладошками, и все думал, как бы эти две девочки не споткнулись, почему-то он думал только об этом, уж слишком быстро шел ход.

Наконец, священники сделали круг и остановились у тех самых ворот, похожих на ворота гаража. Ворота были затворены. Толпа вереницей подошла и теперь стояла плотным полукругом.

– Христос воскресе! – звонкий, казалось, юношеский голос вознесся над толпой. Молодой священник, худой с жиденькой длинной бородкой восторженно воскликнул и взмахнул кадилом.

– Воистину воскресе! – хором ответила толпа. Священник был в восторге, кадило в его руках взмывало так высоко, что еще немного – и как праща взлетит.

Христос воскресе! – кричал восторженный священник, кадило восторженно взмывало. Второй священник не менее восторженно кропил всех святой водой. Холодно было, холодные брызги кололи лица и шеи, но не замечал никто этого, общий восторг охватил всех:

– Воистину воскресе! – откликалась толпа, и казалось, громче всех откликались эти две маленькие девочки в беленьких платочках. Видно, долго-долго готовились они к этому. И первая девочка, крича, все глядела в небо, наверное, все выглядывая в нем воскресшего Христа, и кричала голосисто-голосисто, весело-весело: Воистину воскресе! – бережно сжимая горящую свечу. Теперь десятки свечей, маленькими огоньками заполнив восхищенным светом весь полукруг, освещали оживленные, точно проснувшиеся лица. Люди улыбались, и не иначе, как радостно, других улыбок не было, а если и не улыбалось какое лицо, то все одно, искреннее оживление освещалось отсветом этих десятков теперь горящих свечей. И если кто шел на ход лишь за компанию, лишь с мыслью долга перед женой или тещей, теперь в этом общем свете – в этом одном людском чувстве – радовался, сам, может, не понимая, чему. Ведь не воскрешению, в самом деле, они радовались, ведь знали они, что никто не воскрес, что это всего лишь обряд, традиция, церковная традиция, а они – лица эти, светские, и пришли лишь, чтобы родственнику своему угодить, а… все равно, искренне радовались, и не в родственнике уже было дело, да и не в Христе и его воскрешении: они же, лица эти разумные, они же понимают всё… А всё же радуются! Праздник же! И невольно рука сама собой собирает пальцы в щепотку и подносится ко лбу и… к животу, и к правому плечу, и к левому – все само собой, все невольно, все в какой-то всепронизывающей радости. И в голове-то и нет никакого Христа, никакой такой веры. В голове, может, все это время… да Бог знает, что в этой голове порой бывает; а внутри, во всем теле, что-то будоражит, что-то радуется, и это что-то собирает пальцы в щепотку, и ко лбу, и к животу, к правому плечу, к левому, и изнутри само собой (в голове Бог знает, что и поймешь), а изнутри рвется, радостно вырывается:

– Воистину воскресе!

Трижды возвестив, священнослужители отворили ворота. Ворота отворялись неторопливо, без скрипа. И узкая полоса света все шире оттесняла сырую тьму, открывалась, освещая лица людей. Ворота распахнулись. Теплый, согретый стенами и свечами воздух дошел до каждого, невольно все, вся толпа, следом за священником, влекомая этим теплым светом, неторопливо стала заходить в ворота.

– Проходите, места всем хватит, проходите. Христос воскресе, – приглашал стоящий у входа хроменький сторож, ласково сутулясь, вглядывался он в лица людей, стараясь каждого пригласить. – Проходите, проходите. Христос воскресе, – все приглашал он. Уже и братья Кролевские, и Макс, скинув с рыжей головы капюшон и сняв шапку, с невероятно серьезным лицом, с невиданным в нем ранее достоинством, ровно вышел в ворота. Дима все оглядывался, ища Данила и Сингапура. Во время хода Данил незаметно отстал, и теперь вдвоем стояли они в самом хвосте все исчезающей в воротах людской толпы.

Теперь возле распахнутых ворот стояли человек восемь, словно решаясь, провожали они входивших и, всё заглядывая в храм.

– Проходите, – приглашал их сторож, – скоро начнется. Места всем хватит, проходите.

Некоторые с улыбкой, но уже с другой, какой-то извиняющейся улыбкой, молча разворачивались и уходили, и каждого сторож провожал жалеющим, непонимающим взглядом.

Рейтинг@Mail.ru