Тюремные новости разносятся необыкновенно быстро. Это своего рода телеграф, в котором, впрочем, электрическая проволока и все другие аппараты весьма успешно заменяются одним только языком. В тюрьме, среди одуряющего однообразия жизни, каждое приключение – вроде того, что две арестантки за что-нибудь подрались или один арестант стащил у другого рубаху – считается уже новостью, которая тотчас передается на другие этажи и отделения. Оно и понятно: хотя драка или местное воровство – явление самое обыкновенное в подобной среде, но все же и они в тюрьме отчасти выдаются из скучно-монотонного уровня скучнейшей жизни, где один день ни на йоту не отличается от другого, где завтра тянется, как вчера, а вчера – как сегодня, и так целые недели, месяцы и даже годы. При этих условиях – понятное дело – такое обстоятельство, на которое в иной обстановке никто из заключенных и малейшего внимания не обратил бы – «не плюнул бы», как говорят они, здесь уже приобретает своего рода важность, значение новости или приключения и, как новость, разносится по всем камерам, с достодолжною быстротою.
Утром этого дня новость заключалась в отправке Бероевой на площадь: «К Смольному затылком на фортунке покатили марушку[25] одну с дядиной дачи», – передавали арестанты друг другу; а к вечеру всеобщею новостью для тюрьмы стала внезапная смерть этой самой марушки, и рассказ о том, как умирала и что говорила, что делала при этом арестантка, быстро перелетал из уст в уста, с вариациями, дополнениями и изменениями. Каждый присовокуплял к нему, что хотел, по своему личному вкусу и соображению: лазаретная сиделка передала придвернице, придверница стряпухам и прачкам, те разнесли по женским камерам, а женщины, в свою очередь, передали мужчинам.
Есть в тюрьме один пункт, в котором деревянная стена отгораживает мужское отделение от женского. Этот пункт и служит главной станцией устных депеш от мужчин к женщинам и обратно. У всех почти заключенных, которые имеют свои тюремные платонические романы, условлены известные часы для свиданий с дамами сердца. Лица не видно, зато голос можно хорошо слышать, стало быть, есть возможность разговаривать. Точно такой же условный час свидания существует и у Гречки с арестанткой Катей Балыковой.
– Что у вас, помер кто-то, слышно? – спросил голос Гречки.
– Ах, уж и не говори!.. Такое это у меня горе!.. Ведь самая душевная моя, любимая моя померла-то! – встосковалась Катя Балыкова. – Сколько раз, бывало, попросишь письмо к тебе написать – никогда отказу не было.
И арестантка со всеми подробностями, насколько сама знала, передала ему рассказ о последних минутах Бероевой.
– Ты говоришь, деньги приказала положить с собою? – очень серьезно и тихо спросил Гречка видимо изменившимся голосом.
– Ах, уж так-то просила… Со слезами, говорят… Это, мол, самая заветная вещица моя, приказывала им, ни за что, мол, расстаться с нею не желаю.
– Гм… И ты не врешь, что сама видела, как оно в ладанке зашито?
– Зачем врать, своими глазами видела. Потому, что я очинно любила покойницу, – объясняла Балыкова, – так я выпросилась у Мавры Кузьминишны, чтобы взяла меня вместе с собою обмывать да убирать ее, – тут вот и видела, как она, значит, на шею надела ей.
– Гм… А деньга-то самая, рубль старинный, что ли?
– Старинный, точно старинный – тяжельше нонешних.
– Да это верно?
– Что сама видела да слышала, то и говорю, – подтвердила Катя. – Мавра Кузьминишна и допреж того знала про этот самый рубль, – продолжала она, – потому, сказывала она, что покойница ей не раз говорила про него: они со старушкой-то нашей словно дочка с матерью жили. Так вот это она и сказывала, что рубль-то петровский какой-то… верно, особенный… в семье у них издавна хранился.
Если б Катя Балыкова могла видеть Гречкино лицо, то она увидела бы, как изменилось, как просияло оно в эту минуту.
– Ну, прощай, душа, спасибо за новость! – торопливо промолвил Гречка.
– Да куда ж ты, лиходей мой!.. И слова еще по душе не сказали! – укорила Катя.
– Некогда… Ужо поговорим, а теперь не время. Да слышь ты, – внезапно он прибавил, – не знаешь, когда ее хоронить будут?
– А сказывали, будто завтра хотят.
– Завтра?.. Гм… Эка штука… – раздумчиво процедил озабоченный Гречка. – Ну да ладно, завтра, так завтра! Прощай!
И Катя слышала, как удалился он поспешными шагами.
В голове Осипа Гречки горячо кипело множество мыслей, так что он, видимо, находился в лихорадочном состоянии.
«Старинный рубль… петровский – значит, этта, амператора Пётры Первого, как сказывал жиган, – размышлял он сам с собой. – Издавна в семействе хранился и в ладанке зашит… Да еще слезно приказывала в могилу положить с собою… Это фармазонские деньги – они! Беспременно они! Беспременно фармазонские! – решил арестант и еще жутче погрузился в свои думы. – Надо во что б то ни стало добыть эти деньги!.. Во что б то ни стало!.. В часовню забраться, нешто?.. Не заберешься: укараулят… Одна штука – бежать, да бежать как можно скорее!.. А как раздобудешься заветным рублем неразменным – Господи, что за жизнь-то пойдет счастливая! – упоительно предался он мечтаниям. – Живи, ни о чем не тужи, ни о чем не заботься, одет, обут и пищия тебе тут всякая, и напиток хороший! Любо! Уж как любо!.. Ажно дух захватывает!.. Фатеру хорошую найму, сударушка своя собственная будет – барином жить стану… И воровать уж не буду – незачем… Ни за что не буду, ни-ни, и детям закажу – экого богачества по весь век за глаза ведь хватит… На покое да на волюшке заживем тогда! Одно только скверно, черт побери, очинно уж скверно! – приостановился он в дальнейшем порыве. – Чтобы добыть-то их, эти фармазонские денежки, надо будет над мертвецом надругательство сделать… Иначе не достанутся, сказывал жиган, то ись никак не достанутся… Эх, доля наша, доля горемычная! Каково-то оно есть, это счастье людское, – и за что нашему брату приходится черту запродать свою душу навеки, а даром и не добудешь этого счастья… Ну да что ж такое? Запродать так запродать! – решил он, после минуты раздумья. – Мне что теперь, что после, по Писанию, – все едино пропадать ведь надо… За наши добрые дела, сказывают, будто на том свете в рай ко святым не пущают, а прямо в огненную реку волокут – так, значит, это для нас все равно что ничего, потому и без того сволокли бы, потому хоть и убегу, хоть и на воле буду – а хлеб жевать надо, – ну и, значит, беспременно воровать надо: без того уже нашему брату невозможно как-то, с волчьим видом ни в какую иную работу не примут. Тут уж лучше, коли пропадать, пропаду, по крайности, за счастье свое; по крайности, узнаешь, каково таково это самое счастье на свете бывает!»
И Гречка окончательно уже решился.
«Жил-был на свете добрый молодец, а прозвание молодцу было Хмелинушка-бездельный», – рассказывал Кузьма Облако собравшейся вокруг него, по обычаю, кучке арестантов, когда Гречка вошел в эту камеру, непосредственно после своего решения о скором побеге. Он пришел сюда с целью окончательно сговорить себе подходящего товарища, которого он наметил уже гораздо раньше и недели за три до описанных происшествий успел даже раза два намекнуть ему о возможности побега. Гречка знал, что это человек решительный и предприимчивый, со стороны которого едва ли встретится отказ. Вошел он в камеру в начале седьмого, спустя около двух часов после смерти Бероевой.
«Задумал Хмелинушка жениться, крестьянским хлебом кормиться, – продолжал Облако. – Оженился Хмелинушка – жонка вышла неудачливая: где бы печь истопить да варева наварить, а она в гречку скакать, в конопли хорониться да с чужими парнями водиться. Задумал Хмелинушка нову тесову избу поставить – жить хозяином да Господа славить. Поставил – пришел огонь, повыгнал Хмелинушку вон: погорела изба. Пошел Хмелинушка в поле – полоску боронить, на зиму хлебушки накопить.
Уродило яровое, да пришел град небесный, повыбил Хмелинушкину ржицу. Видит Хмелинушка, во всем ему незадача. Пошел Хмелинушка куда глаза глядят, а навстречу ему Горе идет, на клюку опираючись, над Хмелиною насмехаючись. Само Горе лыком подпоясано, а ноги мочалами изопутаны. Испужался Хмелина Горя безобразного да в темны леса от него поскорей! Глядит – а Горе прежде его в темный лес зашло, навстречу идет да поклон отдает. Пуще того испужался Хмелинушка, бежать ударился да и прибег в почестный пир христианский: нет места во пиру Хмелинушке, потому – Горе раньше зашло да на его место уселось. Тут Хмелинушка от Горя – во царев кабак, а Горе встречает, уж и водку-пиво тащит да востер булатный нож подает. Подружился Хмелинушка с Горем, брательски с ним побратался, и говорит ему Горе великое: «Дам тебе я, доброму молодцу, путь пространный, дорогу широкую, дам тебе я хоромину крепкую да теплую, дам тебе я хлеб да одежду богатую. Дорога моя – Володимирка, хоромина – сибирский острог, а хлеб да одежина – казенныи, не просто казенныи, а клейменныи, арестантскии».
– Это ровно как в нашей тетраде списано, – заметил на это один арестантик из грамотных, – там тоже эдак про горе говорится:
Горе плачет и смеется,
Горе вьется вертеном,
Как осина, горе гнется,
Горе ходит с топором[26].
– Что, брат, хороша песня? – подмигнул Гречка одному арестанту, который третий месяц содержался в тюрьме по делу, грозящему неминучей каторгой.
– Одно слово – арестантская, – пробурчал вопрошаемый.
– А сказка? тоже, поди-ко, недурна?..
– Ништо себе, живет…
– Точно, брат, живет. Это твое верное слово. Только ты постой, ты сначала почувствуй, брат! – распространялся перед ним Гречка. – Это еще не сказка, а только малая присказка, а сказка-то самая будет нам с тобой впереди, как вот в Конном трактире даром порцию миног отпустят да клеймовой тройцой благословят, чтобы не потерялся и чтобы мать родная признала, значит, да вот как с железной музыкой, в браслетиках, прогуляться пошлют – ну, это тогда точно что уж сказка будет!
Тот, с невкусным выражением в лице, почесал у себя за ухом.
– А вот я тебе сказку скажу – моя получше выйдет! – как-то двусмысленно предложил ему Гречка. – Пока что, и моя авось пригодится… Хочешь послушать, что ли?
– Болтай, пожалуй.
– Постой, кума, в Саксонии не бывала! – отшутился Гречка и совсем спокойно уселся подле избранного субъекта, по-видимому, намереваясь только праздное время убить в приятной компании да послушать, о чем тут люди гуторят.
Арестанты меж тем песню запели. Начал Фалинов, а несколько голосов подтянули:
Вот как муж жену любил… —
выводил он веселые переливы, избоченясь и изображая разными ужимками и всею фигурою, как именно муж любил жену свою.
Уж он так ее любил —
Щепетненько водил,
По морозу нагишом,
По крапиве босиком.
А жена его любила —
Щепетней того водила,
Щепетней того водила,
В тюрьме место откупила,
Откупила, снарядила —
Пятьдесят рублев дала.
Вот тебе, мол, муженек,
Вековечный уголок!
Не толки, не мели —
Только руку протяни,
Только руку протяни,
Да… вспомяни,
Ты… вспомяни
И готовое прими!
Под шумок этой песни Гречка незаметно толкнул в бок избранного товарища и пересел с ним подале.
– Верный ты человек? – многозначительно спросил он его вполголоса.
– Это от случаю: каков, значит, случай, а впродчим, для товарищей – верный.
– И голова твоя забубенная?
– Семи смертям не бывать, одной не миновать, в жизни да в смерти – один Господь волен да повинен.
– Так-то так! Да дело твое, слышно, очинно уж скипидарцем попахивает и скоро, значит, решат.
– Сказывают, будто так.
– Нда… Я вот и сам решенья жду себе. Тоже, поди, чай, не помилуют… Ежели бы удрать-то можно отселева!
– Кабы-то удрать!.. Не удерешь.
– А нешто хотел бы?
– Кабы не хотеть-то!.. Да ничего не поделаешь.
– Один не поделаешь, а вдвоем – выгорит!
Арестант поглядел на Гречку недоумелым и недоверчивым взглядом.
– Хочешь в товарищи? – с онику предложил ему Гречка. – Я удеру беспременно.
– Да ты уж мне болтал об этом, только пока еще все ничем ничего! Удрать… Да как удрать-то? Кабы знал, так и сам бы давно уж ухнул!
– А уж про то – мое дело!.. Ты мне скажи только: хочешь аль нет?.. Человек-то ты, сдается мне, подходящий; с тобой эту штуку можно обварганить.
– А подходящий, так работи: согласен! Только когда же?
– Да сейчас! Чего ждать-то?
– Ну, полно врать!
– Как перед Истинным!.. Деньги есть у тебя?
– Семь рублев припрятаны, с собою.
– Да у меня двадцать: онамедни на картах взял – значит, хватит про обоих. Теперь ступай к Мишке Разломаю да водки два полштофа купи… И вот еще что… Как бы самдурнинского добыть?
– У него есть, да не отпустит, шельмец, дешево, а я знаю, что есть… Ему тут один благоприятель с воли протаскивает.
– Вымоли хоть Христа ради, что ли… Ведь он на тот случай, ежели кому в лазарет идти вздумается, затем только и держит.
– Известно, а то зачем же больше? Так сказать ему нешто, что мы с тобой на белых хлебах с недельку проваляться задумали, ну и вот, мол, болезнь перед дохтуром оказать надо.
– Верно, голова, верно! Так и звони ему, только торгуйся, а то сразу заломит цену, собака. Больше двух рублей не давай.
– Ладно!
И подговоренный отправился исполнять поручение.
Прозывался этот арестант Китаем… Фамилия или кличка у него была такая – неизвестно, только кличка в этом случае совсем пришлась по шерсти. Китай был сухощавый, сутуловатый и долговязый детина, а узкие глаза да широкие скулы действительно придавали его физиономии нечто среднеазиатское, дикое и отважное. На сей раз Гречка не ошибся в выборе товарища: он держал расчет на то, что плети и путешествие за бугры для этого человека дело еще новое, непривычное, от которого он весьма не прочь бы увильнуть – лишь бы представился случай, а эта дикая отвага и служила для него некоторой надеждой, что Китай не призадумается над исполнением предложенного предприятия. Так и случилось. Мишка Разломай отпустил ему за пять рублей требуемое количество водки и под величайшим секретом добрую щепоть дурмана. В уединенном месте Гречка поставил на караул Китая, а сам тем часом высыпал порошок в один из полуштофов, взболтал его хорошенько и, запихав свою фабрикацию в правый карман шаровар, а нефабрикованную водку в левый, отправился вместе с Китаем исполнять задуманное дело.
– Ты уж только помалчивай – гляди да смекай, что я стану творить, а сам не рассуждай – неравно еще напортишь, – заметил он, отправляясь в коридор, где помещались арестантские карцеры татебного отделения.
В некоторых из этих карцеров вольные слесаря замки починяли. Всех их было три человека.
– Куда вы? Чего вам тут надо? – крикнул один из них, заметив, как Гречка с Китаем проскользнули в один из затворенных карцеров. Гречка чуть-чуть выставил голову из-за притворенной двери и, сделав подмастерью предупредительный знак к молчанию, стал осторожно манить его рукою.
– Чего те надобно? – спросил его слесарь, подойдя к двери.
– Тихо!.. Тихо ты!.. – шепнул ему Гречка. – Чего горланишь-то?
– Да ты зачем, говорю?!
– А вот с приятелем… два полштофа распить желательно бы… Я ноне именинник.
– Проваливай! Вам тут пить, а с нас взыскивать станут; скажут: зачем, мол, дозволили да не довели… Уходи, что ли, пока добром те просят!
– Эх, приятель, хорошо тебе так-то рассуждать, а мы – люди подневольные. Ты, чай, именины-то не день, а три дня справлять себе будешь, а нашему брату-заключеннику уж и рюмчонку украдучись хватить невозможно!.. Душа твоя христианская, ведь и мы человеки есть тоже!
– Да коли нельзя!.. Ну, ступай в другое место!
– Эх, милый человек! Нет у нас другого места. А ты вот что: хочешь – вместе с нами хватить, да заодно и товарищев кликни. Уж мы, так и быть – куда ни шло! – один полштоф на троих пожертвуем; только не горланьте да не гоните, братцы, а мы эдак потиху-посладку, чтобы, значит, никому не обидно было.
Подмастерье крикнул двух остальных работников, и все впятером заперлись в темном карцере. Гречка запустил руку в правый карман и, отдавая подмастерью посудину, еще раз потряс ее в воздухе:
– Эвона какая! Гляди, ребята: помаранчик горестный!.. А это нам, брат, с тобою, – прибавил он, вынув второй полуштоф.
– За здоровье именинника!.. С ангелом!.. Чтобы недолго коптеть, поскорей улететь! – поклонился Китай и стал медленно всласть тянуть через горлышко.
Слесаря не заставили просить себя вторично и, обрадовавшись нежданному и притом даровому полуштофу, с жадностью последовали примеру Китая.
Порция дурману была весьма достаточна для того, чтобы всех троих ошеломило почти сразу. Через пять минут один из них повалился без чувств, другой начинал уже засыпать в углу, а третий, без языка и движения, столбом стоял на месте, в состоянии мухи, опившейся табачным настоем. Повалить его на пол, раздеть двоих, и всем троим завязать рты платками, а руки да ноги крепко перепутать снятым с себя арестантским платьем было дело каких-нибудь шести-семи минут для двух арестантов. Сполна облекшись в костюм опоенных слесарей и захватив с собою весь их инструмент, Гречка с Китаем, как ни в чем не бывало, бойко и бодро пошли по коридору татебного отделения. Одну только жилетку свою, приобретенную как-то в тюрьме, не скинул с себя Гречка, потому что в подкладке ее были зашиты его деньги да в боковом кармане оставлены про запас, на всякий случай, две рублевые ассигнации.
На дворе начинало уже темнеть, а под тюремными сводами и подавно господствовал вожделенный для беглецов сумрак.
– Там подмастерье наш остался еще: кончает… Он и расчет в конторе должен получить, – мимоходом отнесся Гречка к коридорному подчаску, проходя мимо его двери и нарочно изменив свой голос.
– А вы-то куда же, не дождамшись? – полюбопытствовал тот, пропуская обоих.
– А мы зашабашили… в баню нонче хотим, – отозвался Гречка, не обертываясь и прехладнокровнейшим образом спускаясь с лестницы.
Точно так же неторопливо и по видимому беззаботно вступили они на большой тюремный двор. Но что перечувствовали оба, и особенно Гречка, для которого в эту минуту осуществлялись долгие, заветные и самые страстные мечты его! Сердце билось до того, что дух захватывало, колени дрожали и подкашивались от тревожного страха и опасений, что вот сейчас накроют, и от жгучей радости перед вольною волею, которая ожидает впереди – и всего-то через несколько шагов за воротами! Гречка сосредоточил теперь весь свой ум, характер, всю твердость и силу воли, чтобы вполне хорошо разыграть принятую роль и не выдать себя тюремщикам. В этот решительный и сильно страстный момент сдержанно-скрытых, но самых разносторонних ощущений Гречка усиленно чувствовал жизнь, усиленно переживал ее всем существом своим.
Вдруг на дворе повстречался один долгосиделый арестант, проходивший из конторы на свое отделение. Арестант знал в лицо Осипа Гречку, и Гречка точно так же знал арестанта.
Не дойдя два шага до беглецов, последний остановился и, пропуская их мимо себя, изумленно и взглядчиво всматривался в физиономию Гречки.
Этот почувствовал, как по спине побежали холодные мурашки.
– Кажись, как быдто Гречка! – пробурчал арестант сквозь зубы, но настолько внятно, что беглецы могли расслышать его слова.
Они прошли мимо, будто не заметя встречного и не относя на свой счет его замечания.
– Эй!.. Приятель!.. Гречка! – окликнул их вдогонку знакомый.
Те продолжали идти, но в ту же минуту услыхали за собою быстро приближающиеся шаги.
– Стой! Не то закричу тревогу! – в обыкновенный голос сказал арестант, нагоняя.
Хочешь не хочешь – пришлось остановиться.
– Ты что это, приятель?.. Пошто наряд обменил? Аль лататы задаете?
– Бога в тебе нет!.. Иди, знай, своею дорогою! Не замай нас! – с укоризной и мольбой прошептал ему Гречка.
– Нет, брат, сам не замай! Дай прежде слам сорвать. Ты ведь мне не друг, не закадыка – так мне что за расчет жалеть тебя! Деньги есть?
– Самая малость…
– Давай половину! И за себя, и за барина[27], да скорее!
– На, грабитель! – с ненавистью сказал Гречка, поспешно сунув ему в руку рублевую ассигнацию из запасных.
– Ладно! Сам таков же! – нагло усмехнулся арестант. – С паршивой овцы хоть шерсти клок. Ну, теперь махайте себе с Богом! Мое дело сторона.
Вся эта сцена разыгралась менее чем в одну минуту. Гречка с Китаем пошли было далее, но, едва отмерив с десяток шагов, опять услышали за собою повелительное: «Стойте!»
Они продолжали идти, не оборачиваясь, а в это время один из тюремных солдат, видевший издали всю предыдущую сцену, бежал навстречу арестанту, сорвавшему слам, захватил его на пути и кричал теперь: «Стойте!» – махая рукой часовому, чтобы тот остановил идущих. Но так как все это происходило у них за спиной, то они слышали только крик, не зная его причины и делая вид, будто он вовсе не к ним относится, продолжали идти, стараясь придать своей походке спокойствие и твердость, как вдруг выступивший из-за будки часовой быстро взял ружье на руку и штыком перегородил им дорогу.
Опять поневоле пришлось остановиться и даже изумленным видом замаскировать свое положение.
А время, удобное для побега, меж тем все уходит и уходит, тогда как до главных ворот остается каких-нибудь шестьдесят шагов.
– Вы что за народ? – накинулся на них догнавший тюремный солдат, приведя с собою за рукав и арестанта, получившего деньги.
– Народ мы Божий, господин служба, по слесарской части, – собрав все присутствие духа, ответил Гречка.
– А зачем с арестантом останавливались? Что у вас с ним за дела?
– Да мы… мы это так, мы, собственно, ничего, – проговорил беглец, не зная, что отвечать на заданный вопрос.
– Вы ничего?.. А что вы ему в руку сунули?
Гречка вмиг сообразил, что, быть может, этот самый вопрос был уже раньше сделан им попавшемуся арестанту, который, весьма вероятно, что-нибудь уж и нашелся ответить ему, а что ответил – про то пока Бог святый ведает! И скажи теперь Гречка что-нибудь другое, да скажи невпопад с прежним ответом – дело его испорчено вконец – и прости-прощай самая мысль о побеге, а главное, о заветной цели его! Сообразив это положение, он поневоле замялся и медлил отвечать на прямой и настойчивый вопрос солдата.
– Что ж ты бельмы-то выпучил, аль язык застрял в глотке? Говори, что ты ему в руку сунул?
Положение с каждым мгновением становилось все более критическим, если бы в ту минуту захваченный арестант не догадался выручить, впрочем, из совершенно своекорыстной цели: скажи, что содрал с них рубль, так и рубля бы лишился и в ответчики по делу о побеге попал бы – потому, знал, мол, и не остановил и тотчас не донес по начальству.
– Я, ваша милость, Христа ради попросил у них, – ответил он, скорчив смиренно-жалкую рожу, – они мне – спасибо! – семитку подали.
– Семитку?.. А вот я погляжу, какая такая семитка! Может, заместо семитки, да ножик аль другое что. Вы ведь народ-то дошлый!.. Выворачивай карманы!
– Ваша милость! Мы люди служащие… нам время – отпустите нас! – обратился к солдату Гречка, и в ту самую минуту, пока солдат, слушая эти слова, глядел на говорившего, арестант незаметно и ловко сунул себе в рот рублевую бумажку, а на ладонь выложил действительно медную семитку, составлявшую, вероятно, его прежнюю собственность.
Тем не менее солдат ощупал его платье, осмотрел его вывороченные карманы и, удостоверясь, что, кроме семитки, у арестанта ничего больше не имеется, отпустил его.
– А вы, дружки, марш в контору! – прибавил он, относясь к беглецам. – И вас ведь тоже осмотреть надобно.
– Да за что же нас? Нешто мы воры какие? Мы не знали, что здесь нельзя милостыню подавать, он ведь Христа ради просил.
– Нечего толковать! Ступай!
Со стороны тюремного солдата это, без всякого сомнения, была одна только придирка, на которую, быть может, и он имел какие-нибудь свои расчеты, хотя и нимало не сомневался, что две стоящие перед ним личности – действительно слесаря.
– Да нам что ж, мы, пожалуй, пойдем, – нехотя согласился Гречка, – а только это совсем понапрасну. Обыскивайте здесь, коли угодно, при нас ничего здесь нет.
– Ну, мы там это увидим.
– Эх, беда наша горе! И милостыню-то грех подать!.. Нам время-то дорого: мы вот тут дела свои справили, а теперь бы нам своей вольной работой призаняться.
– В конторе, чай, ждать заставят, пока начальство, пока что, – ввернул слово Китай.
– И подождешь – не беда!
– Ну, вечер, стало быть, и упустишь! – с досадливым сожалением цмокнул Гречка, почесав затылок. – Слышите, кавалеры? Уж не держите вы нас! Ей-богу, недосуг – мы бы теперь-то на себя кое-что поработали, а эдак-то запрасно и время уйдет, а деньгу не зашибешь.
– Уж мы вас поблагодарим, – ублажал Китай, в свою очередь, – только, значит, нельзя ли отпустить!
– Какая с вас благодарность! – усомнился тюремный солдат, однако не без некоторой надежды на ее осуществление.
– Да вот – все, что есть с собою – две гривенки, примите, не побрезгуйте, – сказал Китай, вынимая из кармана два медяка. – Мы, значит, на благодарности не стоим, потому нынче, ежели только время не упустить, так мы свое наверстаем.
Солдат на ходу принял из руки в руку благопредложенную благодарность и отвязался.
«Господи! Сколько времени-то ушло из-за этого дьявола!» – с досадой и замиранием сердца думал Гречка, приближаясь к тюремным воротам.
– Стой!.. Вы куда? – остановил их подворотня уже у самого выхода.
– Чего «стой»?! – смело встретился с ним глазами Гречка. Потеря времени, и страх, и досада на все эти препятствия придали ему еще более дерзкой решимости. – Чего «стой»! Ты, брат, служба почтенная, стойка-то этак на своих, на арестантов, а мы люди вольные.
– Какие такие люди-то? Что вы за люди? Эдак-то, пожалуй, часом и беглого пропустишь.
– Какие люди… Не видишь разве? Майстровые… слесаря… Пусти же, что ли, черт!.. В баню пора.
– Ты, любезный, не чертыхайся. Надо наперво узнать да дело толком сделать. Кто там с вами растабарывал? Седюков, кажись… Эй, Седюков! Поди-ко сюда! Дело есть! – махнул подворотня, крикнул через двор тому самому солдату, который только что получил благодарность.
Опять пришлось дожидаться, пока Седюков, неторопливым шагом, с того конца двора направляется к подворотне.
А время все идет да идет, и каждая минута становится все более опасной для беглецов – могут хватиться их, могут наткнуться в карцере на опоенных слесарей, тотчас же тревога, погоня – и все пропало от одной какой-нибудь минуты, когда чувствуешь уже, так сказать, запах этой желанной воли, когда ясно уже различаешь движение и гул и уличный грохот городской вольной жизни.
Это были для Гречки жуткие, кручинные, сокрушительные мгновения.
– Вот, ваша милость, не хотят пропущать, – поторопился Гречка обратиться к подошедшему Седюкову, желая предупредить излишние вопросы подворотни и разные дальнейшие объяснения, которые только оттянули бы время.
– Пропусти их, это слесаря, – как бы мимоходом вступился Седюков таким уверенным тоном, который не допускал сомнений.
Подворотня удовольствовался его заявлением – и тюремная калитка в воротах беспрепятственно отворилась перед беглецами.
Половина тяжкого груза свалилась с Гречки. «Слава-те Господи! Двое дураков поверили, да один выручил», – помыслил он с невольной улыбкой великого удовольствия, почувствовав, что калитка захлопнулась за ними.
– Вы слесаря? – остановил их внезапный вопрос, едва лишь они успели сделать каких-нибудь два шага по тротуару.
Беглецы, нежданно-негаданно, у самых ворот столкнулись нос к носу с одним из тюремных начальников, возвращавшихся домой в тюремное здание.
– Вы из тюрьмы, с работы, что ли?
– С работы, ваше высокоблагородие, замки у карциев поправляли.
– Знаю, знаю. Вы где же работали, на каком отделении?
– На татебном, ваше высокоблагородие.
– А на первом частном кончили?
Гречка немного замялся от неожиданного вопроса и хватил наудалую:
– Кончили, ваше высокоблагородие.
– Ну хорошо, ступайте себе…
Те сделали еще два-три шага.
– А впрочем, нет!.. Постойте-ка минуту. Там у меня в квартире на окошке одном больно уже задвижки ослабли, нисколько не действуют: не запираются даже, а по ночам дует. Вернитесь-ка, поправьте заодно уж. Я заплачу.
– Позвольте, ваше высокоблагородие, уж мы бы завтра пораньше… в лучшем виде справим, – отбояривался Гречка.
– Ну, вот вздор! Это такие пустяки – на десять минут работы, не больше. Ступайте-ка, ступайте!
Нечего делать – пришлось снова обратно переступить за порог тюремной калитки.
У Гречки уже мучительно стало ныть сердце, вместе с гложущей болью под ложечкой.
Но лишь пошли они по коридору, как к офицеру подошел фельдфебель тюремной команды с донесением о каких-то хозяйственных надобностях.
– А кстати, на первом частном уже справлены замки, завтра надо оглядеть по всем остальным отделениям, – отнесся к нему офицер, между прочим подходящим разговором.
– Никак нет, ваше высокоблагородие, нынче еще не справлены, – возразил фельдфебель.
– Как так? А ты же мне сказал, что уже кончил? – обернулся тот непосредственно к Гречке.
– Помилуйте-с, там самая малость осталась, – ответил этот, стараясь стать в тени, чтобы фельдфебелю не так удобно было разглядеть его физиономию.
– Расчет вы получили? – спросил начальник.
– Нет, не получали еще…
– Так зайдем в контору – заодно уж, чтобы после не возвращаться. Да постойте, однако, – снова обернулся он к двум сотоварищам, – ведь вас, кажется, трое было? Третий-то где же?
– Позвольте, ваше высокоблагородие, – вмешался фельдфебель, с некоторой подозрительностью оглядывая беглецов, – сдается мне, как будто это не те, что утром были, а какие-то другие…
Для Гречки и Китая наступила самая опасная минута: возбуждено уже два сомнения, из которых последнее, того и гляди, в состоянии разрушить весь маневр и выдать их головою. Надо было снова собрать все огромное присутствие духа, измученного уже тем рядом тревожных впечатлений, которые только что были перечувствованы, надо было сильное умение владеть собою, чтобы не потеряться в первый момент сомнения, чтобы умно и ловко извернуться и отпарировать удар, столь опасно направленный.
– Те двое ушли еще с-после обеда, – спокойным голосом объяснил Гречка, – а нас хозяин на смену прислал: те у него хорошие подмастерья, так он их к князю Юсупову в дом на работу справил: требовали нонче. А третий товарищ кончает еще на татебном, он и расчет должон получить.
– Да как же это вы проходите в тюрьму, когда никто и не знает об этом? – несколько строго спросил начальник.
– Никак нет-с, ваше высокоблагородие, – поспешил возразить ему Гречка, – нас давеча под воротами пропустили, как следует: и опрашивали, и осмотрели всех… Мы объявились там…
– Ваше высокоблагородие, – запыхавшись, вбежал в коридор один из приставников, – двое арестантов убежали.
Гречка с Китаем со страху чуть было на землю не присели и вмиг сделались белее полотна.