Наутро сморщенная горничная-девица поднялась в мезонин – будить свою барыню. Разбудила обычным порядком, пожелав ей, с поцелуем ручки, доброго утра и сообщив, что погода нынче, слава Богу, хорошая – ни снегу, ни слякоти нету.
Потом подошла к окошку, подняла стору, да так и ахнула, и руками всплеснула.
– Что с тобой, Ксешка?
– Господи!.. Боже мой!.. Сударыня, миленькая!.. Ваше превосходительство!.. Да что ж это такое? Изволите сами взглянуть.
Сударыня вздела на ноги туфли и спешно вскочила с постели. Из-за двойных стекол смотрел на нее темный лик.
– Образ!.. Чудо!.. Явленное чудо!.. Савелий Никанорович! Сюда! Сюда!.. Эй, люди!.. Людей сюда! Все сюда бегите! Скорее!.. Скорее!.. – кричала Евдокия Петровна, бегая в растерянном виде по комнате и кидаясь то к окну, то к сморщенной девице, которая гонялась за нею с утренним шлафроком, стараясь уловить удобный момент, чтобы накинуть его на плечи старушки.
Прибежали люди. Прибежал с намыленной щекою Савелий Никанорович.
И было тут изумление неисчерпаемое и даже страх велий.
– Образ!.. Батюшки!.. Да как он сюда попал?.. Какой образ? Чей образ? Откуда он?
Вопросов, догадок и самых разнообразных предположений была целая бездна.
Все бегали как ошалелые по всему дому, снизу вверх и сверху вниз; глядели на лик, безмолвно и строго смотревший на них из-за стекла; глядели, недоумевая, друг на друга, крестились, восклицали, ахали, изумлялись, страшились и радовались.
Прибежала из флигелька и Макрида-странница, которой уже успели сообщить о необычайном явлении; как прибежала, так сразу – бух перед окном на колени и давай выбивать несчетные поклоны.
– Матушка! Вашие преасходительство! – вопияла она, кланяясь образу, и в то же время простирая руки, и вертясь на коленях во все стороны, и обращаясь ко всем присутствующим. – Евдокия Петровна!.. Ведь это чудо! Божеское чудо!.. Господь милостию своею посетил!.. Дом твой блаадатью взыскал, родная ты моя!.. И как чудно: ну, как бы руке-то человеческой встащить да поставить его на-кося куда? Ну, добро бы еще внизу – мудреного бы тут не было, а то с улицы да на мезонине! Ну вот, видимо, как окроме Господа, никому невозможно!.. Явление, мать моя, явление!..
Все слушали Макриду, качая изумленными головами.
– Вот оно! Помните ли, голубчики мои! – быстро вскочила она с колен. – Антонидке-то видение сонное было, лик-то являлся? Вот он, лик-то, и есть! Вот он – священство священное!.. как сказал тогды, что и седмицы не минет, так и исполнилось! Помните ли, батюшки-голубчики? Еще и Фомка-дурак то же предсказывал!
Все присутствующие действительно очень живо припомнили и то и другое предвещание. Теперь уже для них не оставалось ни малейшего сомнения, что образ этот – свыше явленный и что именно не на что иное, как только на него указывали оба предречения.
Живо разнеслась по всему соседству весть о благодатной милости, посетившей дом Савелия Никаноровича. На улице немедленно столпилась кучка местных обывателей и глазела на чудо, воочию всех прислоненное к оконному стеклу. Шли весьма разнообразные толки и заключения. Иные из любопытства проникали даже в самую спальню Евдокии Петровны, чтобы видеть не только изнанку, но и самый лик явленной иконы. Все поздравляли хозяев с Божией милостью. Сморщенная девица-горничная по крайней мере в сотый раз повествовала всем и каждому, как пришла она будить барыню и обычно пожелать ей доброго утра, как подняла стору и всплеснула руками и так далее – все последовавшие слова и события этого утра.
Евдокия Петровна тотчас же разослала в разные концы города почти всех своих людей. Одному наказывала бежать к отцу-протопопу, чтобы скорее шел молебен петь, другому – на кладбище к отцу Иринарху; третьему – велела скакать на извозчике оповестить княгиню Настасью Ильинишну, госпожу Лицедееву, Петелополнощенского, Маячка и других, к кому поспеет и кого сам вспомнит.
Пока эти гонцы пустились облетать город, Савелий Никанорович порешил внести образ в комнату и поставить его в киоту на самое почетное место.
Та же самая лестница опять была вытащена из-под навеса и пошла в дело.
Один из уличных зрителей охотой вызвался взлезть и достать образ, на что и получил немедленно согласие. В этаких экстраординарных обстоятельствах каждый, по неизмеримым свойствам человеческой природы, непременно стремился сам сделаться действующим лицом, чтобы потом, при рассказах, иметь повод и право хоть куда-нибудь ввернуть в дело собственное я. Савелий Никанорович самолично принял образ из рук в руки от охотника и, с непокрытою головою, благоговейно понес его в дом свой и поставил на уготованное место, рядом с египетской тьмою и костью Козьмы и Демьяна.
Все присутствовавшие опять-таки были несказанно поражены сильным ароматом розы, исходившим от образа, и этот аромат уже окончательно убедил их в чудесном происхождении иконы.
Пришел отец-протопоп Иоанн Герундиев с причетником. Дьякона не захватил он с собою, потому что тот в это время служил обедню с очередным священником.
Начались новые ахи и рассказы да объяснения.
– Вы, матушка, ваше превосходительство, конечно, пожелаете украсить этим образом свои приход? – мягко выразился отец Герундиев.
Евдокия Петровна, напротив, думала было оставить его у себя в доме; но отец Иоанн успел наконец убедить ее, что благодать, посетившая ее, не отыдет, если образ будет поставлен во храме, где все без исключения могут поклоняться ему, тогда как в частном доме поклонение это не каждому может быть доступно, а что всем и без того будет известно, где и как и у кого явился образ, и что можно даже напечатать и издать брошюру обо всем этом происшествии.
Убежденная такими доводами, Евдокия Петровна склонилась на предложение отца Иоанна, так что, когда в числе прочих званых и избранных появился отец Иринарх, то это уже было у них дело вполне решенное.
Рассказ о чудесном явлении был выслушан отцом Иринархом с некоторым скептицизмом, а сообщение Савелия Никаноровича о последнем намерении отца-протопопа встретило в новоприбывшем обычную его загадочную ухмылку и острый проницательный взгляд, брошенный исподтишка все на того же отца-протопопа, и этим догадчивым и пытливым взглядом отец Иринарх, казалось, проник во вся внутренняя отца Иоанна и прочел там вся его сокровенная, так что того даже несколько покоробило.
– Антонида предсказала… хм… и опять-таки Фомушка! – помыслил вслух сам с собою Отлукавский. – А где же этот Фомушка? Не видать его что-то…
– С вечера ушел куда-то и не бывал еще доселе…
– Хм… Так с вечера, говорите вы?.. А образ-то в ночь явился?
– В ночь, батюшка, в ночь! И в таком месте, где рука человеческая…
– Знаю, знаю, матушка! Но не в том это дело. А вот желательно бы на образ-то взглянуть. Позвольте показать мне его.
Повели наверх отца Иринарха, куда протянулась за ним и длинная вереница прибывших знакомых.
Отец Герундиев тоже поднялся вместе с другими.
– Так это-то он и есть? – проговорил Иринарх, рассматривая стоявший в киоте образ. – Ох, да какой же темный!
– Древность, батюшка, древность! – заметил Савелий Никанорович.
– А может, и копоть, ваше превосходительство, может, и копоть, – развел руками Отлукавский.
– Какая же копоть? Это видно, что древность, – возразил ему Герундиев, с оттенком несколько злобного неудовольствия на его сомнение.
– Древность? А вот мы это сейчас поглядим!
Макрида стояла вся бледная, с некоторым беспокойством в блуждающем взоре, и старалась прятаться за спины многочисленных свидетелей.
– Позвольте попросить у вас чистое полотенце да тепленькой водицы немножко, – обратился Иринарх к хозяйке. – Да не беспокойтесь сами, ваше превосходительство! Пускай вот… хоть Макрида сбегает – она ведь у вас свой человек в доме.
Макрида спустилась вниз, и вместе с ней, по усердию своему, за тем же делом сбежала и сморщенная горничная.
Принесли отцу Иринарху и полотенечко, и водички. Макрида перед ним держала в руках и то и другое. Стал он тереть мокрым кончиком с одного края иконы, и этот край понемногу начал светлеть, обозначая блестящий золотом фон, а на полотенце обильно насела вдруг черная грязь.
И полотенце, и образ отец Иринарх с некоторой торжественностью показал отцу Иоанну и всем присутствующим.
– Докладывал вам, что не древность, а копоть – копоть и есть! А образок-то, как видно, новенький.
Это было первое, но еще маленькое разочарование для созерцателей явленного чуда.
Отец Иринарх самолично направился к киоту и поставил икону на ее место.
– А это, матушка, что за баночка у вас тут поставлена?
– Ах, это тьма – нам Фомушка подарил… спасибо ему, голубчику!
– Тьма-а?.. Какая тьма? Где эта тьма-то?
– А тут же вот в киоте хранится.
Отец Иринарх мельком поглядел на Евдокию Петровну взором того внутреннего беспокойства, которым смотрят на людей, впервые оказывающих признаки умственного расстройства.
– То есть позвольте… Этого я, признаться сказать… извините, ваше превосходительство! – не совсем-то понимаю: как это тьму подарил?.. Какая же это тьма?
– Египетская, – подсказала сморщенная девица вместо своей барыни, которая молча глядела на Иринарха, будучи приведена его скептическими словами в некоторое недоумение относительно Фомушкиной непогрешимости. Но покамест она еще не могла взять в толк, чего это хочет от нее отец Иринарх и чего он так добивается…
– Что такое?.. Тьма египетская?.. Да где ж она? Покажите мне ее! – настаивал меж тем священник, обращаясь то к хозяину с хозяйкой, то к горничной-девице и ко всем присутствовавшим, между которыми были и поумнее; им точно так же показалось довольно странным курьезное открытие египетской тьмы.
Горничная, в ответ отцу Иринарху, указала на склянку с черною маслянистою массой.
Тот изъявил намерение немедленно вскрыть ее и поглядеть, что там такое.
– Батюшка!.. Бога ради!.. Нет, нет, не открывайте! – стремительно приступила к нему Евдокия Петровна.
– Отчего же так?..
– Невозможно!.. Невозможно!.. Он запретил! И прикасаться запретил!
– Кто это он? Все Фомушка же блаженный?
– Он, он запретил строго-настрого! Оставьте уж лучше, оставьте!
– Нет, уж позвольте полюбопытствовать, матушка!
– Да говорю же вам, невозможно!
– Напротив, весьма легко. Отчего невозможно?
– Расточится!
– Что расточится?
– Тьма! Сейчас же расточится; только открыть сосуд – она и расточится по всей земле, и все тогда будем во тьме ходящими – так и он нам наказывал!
– Не тогда, а ныне, матушка, – извините меня, – во тьме вы ходите! – наставительным пастырским тоном возразил ей отец Иринарх. – И от всего сердца моего желаю, – продолжал он, вскрывая банку, – чтобы поскорее озарил вас свет истины. Извольте, матушка, ваша тьма не расточается… Видите? А меж тем откупорена – и не расточается!
Отец Иринарх, вертя в руках Соломонов сосуд, показывал его всем присутствующим.
– Что ж это такое?.. Боже мой, что ж это такое? – в недоумелом смятении шептала, спустя руки, пораженная старушка. – Не расточается… И в самом деле, не расточается… Что же это такое?
– А то, что ваш Фомка – мошенник…
– Господи помилуй! Да что вы говорите, отец Иринарх?.. Мошенник… тьма – не тьма… Да что ж оно такое, наконец?
– Оно-то?
Отец Иринарх поднес откупоренную склянку к кончику носа.
– Вакса-с, ваше превосходительство, вакса! Очень доброкачественная и – должно полагать по запаху и глянцевитости – брюлевского производства.
Едва ли бы какое-нибудь действительно сверхъестественное явление могло произвести на добрых птиц такое сильное впечатление, как это простое слово «вакса», сказанное отцом Иринархом с такой самоуверенностью, которая не допускала ни малейшей ошибки. Оно в один миг разбило их долгую и глубокую веру в Фомушек, Макридушек и во всю странно-юродствующую братию.
Отец Иринарх не выдержал и засмеялся горьким смехом сожаления, который почему-то не особенно понравился отцу Иоанну, так что тот даже решился заметить, ни к кому, впрочем, не относясь лично со своим замечанием, что все это скорее печально, чем смешно.
– Истинная ваша правда! И чем смешнее, тем печальнее, – отпарировал Отлукавский. – Так это все Фомушкины подарки? И насчет образа он предречение делал?.. Хм!.. А вы, отец Иоанн, не наведя даже самонужнейших справок, уж и в свой приход возжелали поставить его? Жаль, поторопились немного! – саркастически заметил он с ехидственной улыбкой.
Отец Иоанн сильно сконфузился и, ничего не ответя, только развел руками, а сам меж тем исподтишка бросил на Иринарха взор, исполненный непримиримой ненависти: отец Иринарх заодно уж разрушил и его сладкие надежды…
Макрида стояла ни жива ни мертва и вся тряслась как в лихорадке.
Дело благодаря Отлукавскому приняло оборот очень серьезный.
– Подобного кощунства над религией допустить нельзя-с! – громко сказал он решительным тоном и принялся допрашивать Макриду.
– Я человек преклонный – мое дело сторона! Ничего не знаю, ничего не ведаю! – разливаясь в притворных слезах, отнекивалась смущенная странница, а сама все дрожала, словно лист осиновый.
Позвали Антониду, которая ничего еще не знала о печальном для нее обороте дела и предстала пред очи всего собрания с полной готовностью рассказывать и подтверждать свое сонное видение.
– Расскажи-ка, милая, как тебя Фома учил сны чудные рассказывать? – с онику обратился к ней Отлукавский.
– Какие сны? – смутилась и побледнела девушка.
– А хоть бы такие, какой ты видела на прошлой неделе?
– Я ничего не видела, ничего не знаю.
– Ну, а мы уже всё знаем. Так расскажи-ко свой сон, не конфузься!
Антонида бухнулась в ноги.
– Виновата! Простите!.. Всему Фомка учил, а сама я ничего не делала, ничего и знать не знаю и ведать не ведаю! – плакала она, не поднимаясь с полу.
В это время доложили, что пришел местный надзиратель с письмоводителем – составлять законный акт о явленном образе, про который и до него дошла стоустая молва. Теперь ему приходилось писать акт хоть и о том же все образе, но только совсем с другой стороны.
Признанием Антониды Фомка был уличен заочно. И это уличение послужило великим ударом как для Савелия Никаноровича, так и для Евдокии Петровны. Разочарование было полное, горькое и постыдное.
– Сказывал я вам, матушка, давно уже сказывал поберегаться этого Фомушки, потому – мошенник, – говорил отец Отлукавский, – а вы не пожелали меня послушать – вот и вышло по-моему. Я давно это видел, да только молчал, потому – мое дело сторона опять же, и вам мои слова были неприятны.
– Ах! Боже мой!.. Фомушка, Фомушка!.. Кто бы это мог предвидеть?.. Кто бы это мог подумать?.. Человек такой святости… Господи! Да что же это такое? – всхлипывала вся в слезах Евдокия Петровна, для которой в самом деле было тяжко такое разочарование в своем любимце.
Наконец появился и этот любимец, ничего еще не подозревая, появился с отрадной и полной уверенностью, что его встретят с распростертыми объятиями и что теперь-то польются на него всяческие щедроты и ублажения.
Каково же было разочарование! Обличитель Отлукавский, сознавшаяся Антонида и местный квартальный надзиратель… Такой оборот дела поразил его как громовая стрела среди чистого солнечного неба. Он почему-то приучил себя в данном случае ожидать всего, но только никак не такого исхода: он к нему совсем не приготовился, поэтому вконец растерялся при первом прямом вопросе отца Иринарха.
Но явных, неопровержимых улик относительно образа не было, и Фомушка, конечно, заперся. Пошло обычное «знать не знаю, ведать не ведаю»; но, на беду его, налицо была тьма египетская, относительно которой никакое запирательство было уже невозможно. Свидетели утверждали единогласно, что принесли ее Фомка и Макрида. Полицейская власть составила надлежащий акт и объявила того и другую, да заодно уж и Антониду, арестованными.
Фома долгое время стоял сложа руки и опустив голову, совершенно безучастный ко всему его окружавшему и сосредоточенно погруженный в какую-то тяжелую думу. Бледная странница растерянно дрожала, Антонида громко всхлипывала.
Наконец им было приказано отправляться в часть, под прикрытием двух хожалых.
Фомка только в эту минуту словно очнулся из своего забытья.
– Да! – с широким вздохом промолвил он громким голосом, в котором слышалось внутреннее волнение. – Сорвался карасик! Все-то мне, все бы с рук сходило, все как с гуся вода было, а на эком деле – прру!.. Вот оно, Бог-то!.. Не попустил!.. За себя – грехом попутал! Не шути, значит, Макар, коль до шапки не достал!.. Прощайте, друзья любезные, да не поминайте лихом, коль добром не за что… Идем, Макрень! Махай, Антонидка!
И троица эта удалилась под надежным прикрытием.
Все были как-то сконфужены, все торопились проститься с хозяевами и скорей убраться из этого дома. Первый подал пример отец протопоп Иоанн Герундиев.
– А что?.. Ваш-то – с носом! – ехидственно шепнул отец Иринарх, наклонясь к уху причетника, на что со стороны того последовало только скромное и как бы невинное гамканье в руку.
Так кончилась совершенно невозможная, но – увы! – совершенно правдивая история явленного образа и тьмы египетской.
Теперь, для полноты очерка из жизни и деяний домовитых птиц, автору остается только сообщить вкратце дальнейшую судьбу приюта кающихся грешниц.
Прошло около месяца со дня, в который разыгралось только что рассказанное событие. Савелий Никанорович с Евдокией Петровной поневоле оказались прикосновенными к делу. Их не особенно, впрочем, тревожили следственными расспросами, которые еще вдобавок чинились им на дому. И вот при одном из таких посещений следственного пристава было им сообщено, что Антонида оказалась беременною и чистосердечно выставила причиною своего положения все того же Фомку-блаженного, присовокупляя при сем обстоятельный рассказ о роде негласной жизни кающихся грешниц в спасительном приюте. Скандал в ареопаге произошел беспримерный. И кость, и тьма – все это казалось ничтожным в сравнении с этим последним скандалом. Наскоро собрали после этого общий совет, на котором определили: кассировать немедленно дела приюта, так как основался он негласно, ибо еще и доселе официального разрешения на него не последовало, а после происшедшего скандала уже неловко и хлопотать о нем. Решили – и закрыли, а за покрытием всех расходов оставшуюся ничтожную сумму разделили по тридцати рублей между Машей и другою ее товаркой, да и пустили обеих с Богом на все четыре стороны.
На набережной Фонтанки, в недальнем расстоянии от Семеновского моста, столпилась небольшая кучка народа.
Всякая подобного рода уличная кучка имеет неизменное свойство – прибывать с каждой минутой все больше и больше, пока блюстители градского порядка и спокойствия не уберут из среды ее предмет, возбудивший досужее любопытство прохожих. Так точно было и в этом случае. Блюстителей пока еще на месте не оказалось, и потому кучка благополучно росла да росла себе. На сей раз предметом любопытства служила пьяная женщина.
Это была оборванная, безобразная старуха; короче сказать – это была Чуха. Она пьяно всхлипывала и пьяно ухмылялась сквозь слезы; а из кучи окружающих наблюдателей то и дело вылетали остроты, шуточки и разные замечания.
– Слышь, баба, как те зовут? – дергая за платье, докучал ей какой-то вертлявый мещанинишко в чуйке, на вид тоже весьма пьяноватенький. – Пьяный твой образ! Что ж ты молчишь?.. Как те зовут, спрашивают тебя?
– Зовут зовуткой – кузькиной дудкой! – обронил мимоходом свое словцо продавец поваренной груши, и за такую остроту удостоился в кучке одобрительного смеха.
А Чуха все себе ухмыляется да всхлипывает.
– Ну, брат, отетеревела совсем! – махнув на нее рукой, заметил маклак-перекупщик, из отставных солдатиков.
– До тишины допилась, – поддакнул ему мещанинишко, – совсем до тишины! Да слышь ты, баба, где ж ты живешь? – продолжал он теребить за рукав пьяную. – Ты объявись мне насчет свово местожительства, так я, по такой уж доброте своей, домой тебя провожу, нечем в фартал-то заберут. Что ж молчишь-то? Где живешь, говорю те?
– Против неба на земле, голубчики, против неба на земле! – с ухмылкой отвечала Чуха, расслабленно прищурив глаза и глядя на окружавших ее совершенно безразличным и как бы ровно ничего не понимающим взором.
– Да и все на земле мы валандаемся, а ты скажи, куда сволочить тебя-то? – настаивала вертлявая чуйка.
– В часть… в часть ведите меня, – тихо заговорила Чуха каким-то расслабленно-нежным и бессвязным голосом, обращаясь ко всем в совокупности. – В часть, мои голубчики! Кроме как в часть – никуда не желаю!
– Да ты чья такая? Откелева? Ась?
– Божья, миленькие, Божья да подзаборная.
Безобразная Чуха – надо отдать ей полную справедливость – в пьяном образе была вконец отвратительна.
В это время к досужей кучке присоединился еще один новый зритель, потому что она загородила ему дорогу.
Он шел себе прогулочным шагом, с видом фланера, которому решительно нечего делать, и поэтому нет ничего мудреного, что скучившиеся люди вместе с пьяной Чухой мимоходом остановили на себе его праздное внимание.
Он один из всей этой кучки отличался и безукоризненным изяществом, и джентльменски-представительным видом.
Это было лицо, уже знакомое читателю, которое он знает под именем венгерского графа Николая Каллаша. Граф возвращался пешком от своего приятеля и сподвижника Сергея Антоновича Коврова и совершенно случайным образом наткнулся на уличную сцену.
– Слышь ты, баба, говорят те – домой сволоку! – настаивал меж тем сердобольный мещанинишко. – Ты мне только больше ничего, что объявись насчет местожительства, да главное, как звать тебя?
– Княжною звать меня, княжною, – бормотал голос пьяной женщины.
– Ха-ха-ха! – пронеслось по толпе. – Слышь, робя, княжной велит звать себя! Вот так княжна! По полету видна!
– С самого, значит, с Тьмутараканьева княжества – это верно! – скрепил своим бойким словом маклак-перекупщик.
– А ты что думаешь? Нет, ты скажи мне, ты что себе думаешь? Княжна! Известно, княжна! – задорливо вступила с ним в диспут пьяная старуха, размашисто жестикулируя руками.
Венгерскому графу это обстоятельство начало казаться довольно курьезным, так что он решился пробраться сквозь толпу и стал поближе к диспутантке.
– И я то ж само говорю, что княжна, – подуськивал перекупщик, показывая вид, будто сам вполне соглашается с нею и хочет отбояриться от спора. – Одно слово, княжна с подлежалого рожна аль с попова задворка!
– К ней, надо быть, и гостье-то все графское да княжеское ездит – все-то кол да перетыка! – опять ввернула слово поваренная груша.
– Ты, баба, не мели мелевом, а насчет имя-звания объявись, потому – имя-звание сичас первым самым делом! – не обращая внимания на перекрестные остроты, дернул Чуху назойливый мещанинишко.
– Чего-то звание! – хлопнул его по плечу перекупщик. – Пиши, коли хошь, княжна, мол, Косушкина, да и вся недолга!
– Ан врешь, не Косушкина, а Чечевинская! Княжна Анна Яковлевна Чечевинская! – войдя в окончательный задор и с сильной жестикуляцией взъелась за него пьяная женщина, вконец задетая за живое всем этим градом острот и дружного хохота. – Нда, вот… Что, взял? – продолжала она, показывая ему кукиши. – Не Косушкина, а Чечевинская… Княжна Анна Чечевинская!.. А ты, на-ко вот, выкуси!
Услышав звук этого имени, граф Николай Каллаш изменился в лице. Он побледнел мгновенно и, сильным натиском плеча окончательно уже пробравшись к пьяной старухе, дрожащими пальцами коснулся ее руки.
На пьяненьком лице ее показалась улыбка удовольствия.
– А!.. Чудной гость!.. Чудной гость! – замолола коснеющим языком старуха, не спуская с него глаз. – А наши девушки и доселе вспоминают угощения твои! Ей-богу, так! Что ходить-то перестал к нам на Сенную? Дай-ко мне на косушечку!.. Я нынче хмельная – я уж хватила немножко, да хочется еще… за твое здоровье! Я ведь это с горя, ей-богу, с горя!
И из припухлых глаз ее потекли новые пьяные слезы.
– Хорошо, я дам… только едем со мною! Сейчас едем! – мимоходом буркнул ей граф, торопливо выводя ее из кучки, которая осталась необычайно изумлена столь внезапным оборотом дела.
– А мне все равно… вези куда хочешь!.. В часть так в часть, в кабак так в кабак – я поеду, я всюду поеду! Поеду! Мне все равно! – бормотала Чуха, позволяя ему вести себя без малейшего сопротивления.
В ту же минуту кликнул он дремавшего неподалеку ваньку и довез на нем хмельную старуху до извозчичьих карет, которые обыкновенно стоят на бирже у Семеновского моста.
Нанятый экипаж вскоре прикатил их обоих к подъезду небольшого, но изящного дома, занимаемого венгерским графом.