Граф Алексей Константинович Толстой удостоился от Ивана Бунина эпитета «удивительный». Такого рода неоднозначный комплимент можно объяснить тем, что писатели были незнакомы – когда граф умер, юный Ваня был увлечён стихами Пушкина и даже не подозревал о существовании одного из создателей образа Козьмы Пруткова и автора драмы «Царь Фёдор Иоаннович». А вот с другим графом из рода Толстых знакомство состоялось – Бунин встречался с Алексеем Николаевичем и в Москве, и в Одессе накануне разгрома Белого движения, и в парижской эмиграции, так что имел полное право высказать своё мнение о нём.
Через несколько лет после смерти «красного графа» были опубликованы воспоминания Бунина под названием «Третий Толстой». Если рассматривать писателей Толстых в хронологическом порядке, то Алексей Николаевич, действительно, оказывается на третьем месте. Итак, слово Ивану Бунину:
«Это был человек во многих отношениях замечательный. Он был даже удивителен сочетанием в нём редкой личной безнравственности (ни чуть не уступавшей, после его возвращения в Россию из эмиграции, безнравственности его крупнейших соратников на поприще служения советскому Кремлю) с редкой талантливостью всей его натуры, наделенной к тому же большим художественным даром».
Как видим, и здесь Бунин использовал эпитет «удивительный», хотя на этот раз счёл возможным разъяснить причины столь нелицеприятной характеристики – это «служение советскому Кремлю», к которому Бунин не испытывал ни малейшего почтения. Есть и другая версия – будто Бунин не простил Толстому его высказываний в интервью 1936 года:
«Я прочёл три последних книги Бунина – два сборника рассказов и роман "Жизнь Арсеньева". Я был удручён глубоким и безнадёжным падением этого мастера. От Бунина осталась только оболочка прежнего мастерства. Судьба Бунина – наглядный и страшный пример того, как писатель-эмигрант, оторванный от своей родины, от политической и социальной жизни страны, опустошается настолько, что его творчество становится пустой оболочкой, где ничего нет, кроме сожалений о прошлом и мизантропии».
Однако вряд ли стоит сводить всё к личной мести – Бунин не послушался Толстого и не вернулся в Россию, тот обиделся и подверг своего коллегу уничижительной критики, ну а затем последовал ответ. На самом деле, Бунин и Толстой к тому времени находились по разные стороны от баррикады, отделявшей Советскую Россию от остальной Европы, и потому намеренно или по принуждению писали так, как «полагалось» писать. Но Бунин в своих воспоминаниях приводит эпизоды из жизни Толстого, никак не связанные с политикой и вовсе не унижающие его достоинство, и потому этим зарисовкам можно верить:
«Вёл он себя в эмиграции нередко и впрямь "Алёшкой", хулиганом, был частым гостем у богатых людей, которых за глаза называл сволочью, и все знали это и всё-таки прощали ему: что ж, мол, взять с Алёшки!»
Ну вот и Бунин простил, всего лишь пожурив за лицемерие, но это лишь штрихи к портрету человека, с которым он в то время состоял в приятельских отношениях. Впрочем, обращают на себя внимание слова Бунина о том, что Толстой предпочитал общество богатых людей, конечно, если позволяли обстоятельства. Желание быть поближе к богачам появилось у него в голодную зиму после большевистского переворота. Тогда многие художники и писатели имели возможность подкормиться в литературном салоне Цетлиных, что немудрено, поскольку Михаил Осипович был обладателем солидного состояния.
Его отец, Осип Сергеевич Цетлин разбогател благодаря женитьбе на Анне Вульфовне Высоцкой, дочери миллионера, основателя фирмы по оптовой продаже чая «В. Высоцкий и К°». Осип Цетлин стал совладельцем фирмы, а вот Михаил профессии чаеторговца предпочёл литературу и политику – в 1905 году он стал членом редакционной комиссии московского эсеровского издательства «Молодая Россия», публиковал стихи под псевдонимом Амари. Членом партии эсэров были и другие представители семьи Высоцких – Абрам и Михаил Гоц, Меер (Дмитрий) и Яков Гавронские, а также Илья Фондаминский, женатый на внучке Вульфа Высоцкого. Состояла в партии эсеров и жена Михаила Цетлина, дочь московского ювелира Самуила Тумаркина. Однако после отбытия тюремного заключения за участие в восстании 1905 года Мария Самуиловна разочаровалась в политике и организовала литературный салон. До Февральской революции Цетлины в основном предпочитали жить за границей, лишь изредка наведываясь в Москву. Судя по всему, Толстой близко сошёлся с ними в ноябре 1917 года, но вскоре литературный салон закрыл свои гостеприимные двери – Цетлины бежали в Одессу, а в апреле 1919 года, получив французскую визу, сели на пароход, направлявшийся в Константинополь. После недолгого путешествия чета Цетлиных добралась до Парижа, а вместе с ними и Толстой – благодаря столь ценному знакомству ему удалось избежать печальной участии тех эмигрантов, что в 1920 году оказались на греческом острове Лесбос, где многие из них погибли от болезней и от голода.
Осенью 1919 года, вскоре по прибытии в Париж, Толстой написал Бунину, всё ещё находившемуся в Одессе, восторженное письмо:
«Я думаю, милый Иван Алексеевич, что Вам было бы сейчас благоразумно решиться на эту эвакуацию. <…> Вы будете в благодатной и мирной стране, где чудесное красное вино и всё, всё в изобилии. Если Вы приедете или известите заранее о Вашем приезде, то я сниму виллу под Парижем в Сен-Клу или в Севре с тем расчетом, чтобы Вы с Верой Николаевной поселились у нас. Будет очень, очень хорошо».
Итак, Толстой пьёт вино, а в это время Россия умывается кровью – на полях сражений гибнут и красные, и белые, а мирные жители страдают от голода и холода. Подобное безразличие было бы простительно юноше, но Толстому уже тридцать шесть лет – самое время, чтобы принять деятельное участие в судьбе России, хотя бы используя свои литературные способности. До октябрьского переворота Толстой так и поступал – сотрудничал в журнале «Народоправство» и размышлял о том, что несёт народу революция:
«Революция сама по себе не благо, а лишь плодоносящая болезнь… Страна в муках революции порождает жизнь-свободу и вместе с нею кровь и тлен – ужас и зло… Наблюдая чужую революцию, мы испытываем восторг. Переживая свою – корчимся в муках».
Уже через год корчиться в муках надоело, и Толстой перебрался на юг, откуда при удобном случае можно было перебраться туда, где жизнь не заставляет раз за разом разочаровываться в своих кумирах. Сначала, как многие, Толстой верил в самодержца, затем под влиянием знакомства с Цетлиными стал восторгаться эсером Керенским, отдавая должное его невиданному красноречию, но втайне надеясь на Корнилова:
«Керенский и Корнилов противоположны и нераздельны, как две стороны медали, где на лице отчеканен крылатый гений, на решётке – триумф (знамёна, копья, значки). И их противоположность, быть может, есть единственное, что осталось у нас прекрасного и высокого, и их нераздельность (соединение) – самая острая боль наша, и она воплотилась, живая и огненная, в последней речи Керенского».
Но осенью 1917 года оставалось надеяться только на чудо:
«И вот теперь, в этот предсмертный час, верю в чудо Учредительного Собрания. Я верю – оно должно установить добро и милосердие для всех. Оно будет костром очистительным, а не той грудой осколков, где мы сгорим дотла».
Надежды не сбылись, и нужно было как-то приспосабливаться, чтобы заработать на то самое красное вино, однако литературное творчество не приносило нужного достатка. Пользуясь расположением Цетлиных и сочувствием других богатых эмигрантов, Толстому со товарищи удалось собрать деньги и основать книжное издательство, которое первое время приносило им приличный доход – парижские эмигранты ещё не утратили интерес к русской литературе. Но всё равно, денег почему-то не хватало. Поэтому Толстой, по словам Бунина, воспользовался добротой некоего состоятельного человека, знакомого своей жены ещё по Москве, а получив солидное вспомоществование, «тотчас накупил себе белья, ботинок»:
«У меня их целых шесть пар и все лучшей марки и на великолепных колодках, заказал три пиджачных костюма, смокинг, два пальто».
Позже Толстой продал одному из эмигрантов своё несуществующее имение в России – тогда ещё у некоторых богачей сохранялась надежда на скорое падение большевистской власти. Потом рассорился с Цетлиными, пришлось залезть в долги, и в поисках заработка Толстой из Парижа перебрался в Берлин. Вот что он писал Бунину осенью 1921 года:
«Живём мы в пансионе, недурно, но тебе бы не понравилось. Вина здесь совсем нет, это очень большое лишение. <…> Здесь вовсю идёт издательская деятельность. На марки всё это гроши, но, живя в Германии, зарабатывать можно неплохо. По всему видно, что у здешних издателей определенные планы торговать книгами с Россией».
Похоже, что после разрыва с семьёй Цетлиных и исчерпанием прочих финансовых ресурсов в голове Толстого постепенно вызревала мысль о необходимости возвращения в Россию. Ещё в Париже он начал писать свою знаменитую трилогию «Хождение по мукам», однако проблема заключалась в том, что со своим прежним багажом, с идеей сочувствия Белому движению он в России никому не нужен. Графский титул так же не способствовал благожелательному отношению новой власти к даровитому писателю. Впрочем, ни службой в армии Деникина, ни сотрудничеством с белоэмигрантскими организациями Толстой себя не запятнал, поэтому перспектива возвращения на родину не выглядела в его представлении, как совершенно безнадёжная авантюра, чреватая нежелательным знакомством с ЧК-ОГПУ. Но если бы не деятельная поддержка со стороны Максима Горького, с которым Толстой познакомился в 1922 году, вряд ли бы он решился на возвращение в Россию.
Вот отрывок из письма Горького Толстому от 20 января 1923 года:
«Слышал, что вы ушли из "Накануне" – это очень хорошо! Но вам необходимо заявить об этом гласно, напечатав, хотя бы в "Днях", коротенькое письмецо: больше в "Накануне" не сотрудничаю».
Толстой окончательно порвал с газетой «Накануне» в июле того же года и вскоре уже был в Москве. Итак, возвращение свершилось, в застенки ЧК Толстой так и не попал, но первое время ему было трудно освоиться в новой среде, а тут ещё «пролетарские писатели» из РАПП ополчились на пришлого писателя. На помощь Алексею Толстому пришёл Горький, который вывел в люди не одного писателя, а уж помочь талантливому литератору освоиться в СССР – это было его прямой обязанностью и гражданским долгом. По образному выражению Валерии Новодворской, «Горький благословил, а критики облизнулись».
Понятно, что «предательство» Толстого не обрадовало Бунина. Несмотря на то, что они в дальнейшем поддерживали отношения, Бунин остался при своём мнении, которое изложил в статье «Третий Толстой»:
«Страсть ко всяческим житейским благам и к приобретению их настолько велика была у него, что возвратившись в Россию, он в угоду Кремлю и советской черни тотчас принялся не только за писание гнусных сценариев, но и за сочинения на тех самых буржуев, которых он объедал, опивал, обирал "в долг" в эмиграции».
И далее:
«Он, повторяю, приспособлялся очень находчиво. Он даже свой роман "Хождение по мукам", начатый печатанием в Париже, в эмиграции, в эмигрантском журнале, так основательно приспособил впоследствии, то есть возвратясь в Россию, к большевицким требованиям, что все "белые" герои и героини романа вполне разочаровались в своих прежних чувствах и поступках и стали заядлыми "красными"».
Тут уже явный перебор! Далеко не все «белые герои» присягнули большевикам. Даже Рощин усомнился в правоте вождей Белого движения только после контузии – корниловец Валерьян Оноли выстрелил ему «со спины в голову из револьвера в упор» во время пешей атаки под Екатеринодаром.
В Толстого никто не стрелял – причиной принятия судьбоносного решения стала забота о пропитании семьи. Однако бывший граф никак не ожидал, что возвращение в Россию принесёт ему такие блага. По словам Бунина, во время встречи в 1936 году в Париже Толстой, уговаривая его возвратиться в Россию, хвастал своими «достижениями»:
«Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля. <…> У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету».
Прав был Бунин – Толстой своей трилогией «Хождение по мукам» действительно угодил Кремлю, пожалуй, как никто другой из тогдашних писателей, а потому на законных основаниях пользовался привилегиями литературного генерала. Впрочем, не одному ему так повезло – кинорежиссёр Алексей Герман с восторгом вспоминал о тех временах, когда его отец, писатель Юрий Герман, тоже был в фаворе:
«Папа всё-таки был пуганым, а я – не пуганый, поскольку рос сыном писателя, который дважды пил водку с вождём, у которого была Сталинская премия, огромная квартира, несколько домработниц, личный шофер. Когда папа попадал в какие-то неприятности, постановления и так далее – ниже двух домработниц мы никогда не падали».
И это при том, что у популярного киноактёра Николая Черкасова, по словам всё того же Алексея Германа, «было пять человек прислуги».
Вне зависимости от количества обслуживающего персонала, можно сказать, что граф не много потерял, отказавшись от титула и от прежних убеждений. Но вот какая незадача – граф или не граф? Мария Белкина в книге «Скрещение судеб» рассказала о своей встрече с графом Алексеем Игнатьевым в конце тридцатых годов:
«По дороге на вокзал я встретила Алексея Алексеевича Игнатьева, и он, узнав, куда и зачем я еду, зарокотал, грассируя: "Алёшка, хам, он вас не примет, я его знаю! И какой он граф? Он совсем и не граф"».
Через год Игнатьев и сам возвратился в Россию, и проблема «граф – не граф» стала для него неактуальной. Однако в эмигрантских кругах продолжали выяснять, кто прав, кто виноват, собирая сплетни и копаясь в родословных. Князь Сергей Голицын в «Записках уцелевшего» привёл рассказ Александра Васильевича Давыдова – муж сестры матери Голицына, по прозвищу Альда, служил в Литературном музее у Бонч-Бруевича, где разбирал архивы:
«Помню один рассказ дяди Альды из его архивных поисков. Где-то он раскопал копию обращения матери писателя А. Н. Толстого на царское имя: она просит присвоить её малолетнему сыну фамилию и титул своего мужа, с которым не жила много лет. Выходило, что классик советской литературы вовсе не третий Толстой. Дядя показал этот документ Бончу. Тот ахнул и сказал: "Спрячьте бумагу и никому о ней не говорите, это государственная тайна"».
Желание титулованных особ исключить из своей среды отступника вполне понятно, поэтому верить таким откровениям нельзя, даже со ссылкой на Давыдова или Бонч-Бруевича. Тем более нет смысла верить утверждениям Романа Гуля, признанного летописца русской эмиграции. Вот что написано в книге «Я унёс Россию»:
«Был он и не "граф" и не "Толстой". О том, что настоящая фамилия Толстого должна быть Бострём, упоминает и Бунин в дневнике. Но только в Нью-Йорке от Марии Николаевны Толстой, хорошо знавшей семью графа Николая Толстого, я узнал о подлинном происхождении Алексея Толстого. У графа Николая Толстого были два сына – Александр и Мстислав. В их семье гувернером был некто Бострём, с ним сошлась жена графа и забеременела. Толстой был человек благородный (а может быть, не хотел огласки, скандала) и покрыл любовный грех жены; ребёнок родился формально как его сын – Толстой. Но после рождения Алексея Николаевича Толстого его "юридический" отец граф Н. Толстой порвал с женой все отношения. Порвали с ней отношения и сыновья – Александр и Мстислав. Оба они не считали Алексея – ни графом, ни Толстым».
Кого Роман Гуль имел в виду, на чьё мнение ссылался? Мария Николаевна – таких было несколько среди Толстых в первой половине прошлого века. Дочь генерала Николая Матвеевича Толстого умерла в 1906 году и похоронена в Ницце. Сестра графа Льва Николаевича умерла в 1912 году. Дочь священника Николая Алексеевича Толстого умерла в 1930 году, но не в Нью-Йорке, а в СССР. Вторая жена профессора Московской консерватории Сергея Львовича Толстого, урождённая Зубова, также закончила свои дни в СССР, в 1939 году. Возможно, Гуль знавал в Нью-Йорке ещё какую-то Толстую – пятую? Однако не исключено, что подслушав где-то разговор про мифического «гувернёра Бострёма», решил создать свой вариант биографии известного писателя.
Надо признать, что родословные потомственных дворян нередко содержат сведения не вполне достоверные – достаточно вспомнить мифического Индроса с «тремя тысячами пришедших с ним мужей», и даже история появления прозвища Толстой недостаточно обоснована, чтобы испытывать к ней полное доверие. Вот и графский титул Алексея Толстого стал поводом для пересудов и подозрений. Не вызывает сомнения лишь то, что его мать, урождённая Александра Тургенева, была замужем за графом Николаем Александровичем Толстым. Отставной подпоручик был груб и ревнив, поэтому можно в какой-то степени понять его жену – через два месяца после рождения Алёши она ушла к другому. Так небогатый дворянин Алексей Бостром стал фактическим отцом ребёнка, судя по всему, не имея никакого отношения к его зачатию. Эта версия отчасти подтверждается содержанием письма, которое Александра написала Бострому в апреле 1982 года, за восемь месяцев до появления на свет Алёши:
«Первое и главное, что я почти уверена, что беременна от него. Какое-то дикое отчаяние, ропот на кого-то овладел мной, когда я в этом убедилась. Во мне первую минуту явилось желание убить себя».
Однако слова «почти уверена, что беременна от него» можно понимать двояко – то ли не уверена, что беременна, то ли не уверена в том, что «от него». Первый вариант весьма сомнителен, поскольку в этом случае логичнее было бы опустить слова «от него». Так что с высокой долей вероятности можно утверждать, что интимные отношения Александры с Бостромом зашли достаточно далеко, а следовательно, Алёша мог быть плодом их любви. В таком случае правы злопыхатели, которые настаивали на своём: будто бы граф сам выгнал жену из дома, узнав о её измене. Эта версия более убедительна ещё и потому, что не могла мать без достаточных на то оснований бросить троих малых детей и уйти к любовнику. Грубость мужа – это не причина. Гораздо логичнее даже не желание «подлинной любви», а намерение спасти прижитого на стороне ребёнка от оскорблённого супруга. Впрочем, дикое отчаяние и желание убить себя можно рассматривать и как следствие беременности от нелюбимого супруга. С другой стороны, в семье уже трое детей и прибавление ещё одного, по сути, ничего не сможет изменить. Разве что придётся на несколько месяцев отложить встречи со своим любовником.
Но есть ещё одна странность в отношениях между графом и его женой. В ноябре 1881 года Александра оставляет мужа и уезжает к Бострому. Каким же образом графу на время удалось воссоединить семью? Он предложил жене поехать вместе с ним в Петербург, что похлопотать там о публикации её романа «Неугомонное сердце». Роман успеха не имел, да и семья вскоре снова развалилась, причём окончательно. Гораздо интереснее то, что, судя по всему, тяга к литературному творчеству перешла по наследству от матери к её сыну.
Генетики утверждают, что интеллект передаётся детям через Х-хромосому. Поскольку от отца к ребёнку мужского пола переходит лишь Y-хромосома, которая не отвечает за интеллект, вероятность передачи интеллекта по наследству в этом случае сводится к нулю. Если же мать ребёнка обладает высоким интеллектом, тогда вероятность одарённости мальчика – 100%. Проблема в том, что природа создала женщину не для решения интеллектуальных проблем – её основная задача заключается в рождении, воспитании ребёнка и в заботе о семейном очаге. Можно предположить, что достижения сына – это воплощение нереализованных возможностей матери.
Эта гипотеза находит подтверждение в судьбе Алексея Толстого – талантливый писатель смог развить те литературные способности, которые перешли к нему по наследству от матери, и заодно воспринял её непостоянство в отношениях с людьми. Она то уходила к любовнику, то возвращалась к мужу, а начинающий писатель то восхищался эсером Керенским, то надеялся на генерала Корнилова, лютой злобой ненавидел «красных», а затем пошёл к ним на поклон. Вот что Толстой писал в 1919 году, находясь в Одессе:
«Большевики не пытаются создавать новое, сотворить идею жизни. Они поступают проще (и их поклонникам это кажется откровением) – они берут готовую идею и прибавляют к ней свое "но". Получается грандиозно, оригинально и, главное, кроваво. <…> Большевики не знают содержательного "да" или сокрушающего и в своём сокрушении творческого "нет" первой французской революции. У них – чисто иезуитское, инквизиторское уклонение – "но", сумасшедшая поправка».
Впрочем, и довольно частую перемену жён отчасти можно объяснить наследственностью. В итоге всё постоянство Толстого свелось к заботе о собственном благополучии. Это объясняет, почему Алексей Николаевич так хотел заполучить графский титул. Николай Александрович этому противился, однако после того, как его не стало, мечта обрела реальные черты в виде официального документа, удостоверявшего принадлежность Алексея к графскому роду. Так, не истратив ни копейки денег, начинающий писатель сумел привлечь к себе внимание – родство со Львом Николаевичем было ценнее любой рекомендации! В нынешних обстоятельствах «раскрутка» своего имени требует и времени, и немалых средств, а тут получилось всё само собой – надо лишь суметь этим обстоятельством воспользоваться.
Усердия Толстому занимать. Его пасынок, Фёдор Крандиевский, рассказывал:
«Отчим посмеивался над писателями и поэтами, которые могут писать лишь в минуты вдохновения. Это удел дилетантов. Писательство – это профессия. Писатель не должен ждать, когда вдохновение сойдет на него. Он должен уметь управлять вдохновением, вызывая его, когда это ему нужно».
Пожалуй, Толстой мог бы и поделиться своим умением, рассказать, как ему это удалось. На самом деле, многое зависит от душевного состояния писателя, поэтому Алексей Николаевич по мере сил поддерживал в себе положительный настрой, радовался жизни, пользуясь любой возможностью. Хотя для профессионала стимулом могут быть и деньги, даже если кошки на душе скребут.
Илья Эренбург, Алексей Толстой и Михаил Булгаков по своему происхождению никак не соответствовали званию пролетарского писателя, в отличие от Максима Горького. Однако они выбрали один и тот же путь – как истинные профессионалы, пытались реализовать себя там, где им была предоставлена возможность. Толстому и Эренбургу удалось приспособить своё творчество к «требованиям нового времени», а вот Булгаков слишком долго размышлял, да и конформизм у него получился весьма неубедительный – пьесы нельзя назвать просоветскими даже при большом желании, «Собачье сердце» и «Мастера и Маргариту» невозможно было опубликовать в России, а неудача с «Батумом» была предрешена.
Вынужден был приспосабливаться и Юрий Олеша, автор повести «Зависть» и замечательных рассказов. Как ни старался, ему не вполне это удалось. Писать-то он писал, чему свидетельством сборник «Ни дня без строчки», но гениальные метафоры рождались из-под пера только в минуты вдохновения. Всё что ему оставалось, это завидовать «профессионалам», удачливым сочинителям, которые при любой власти и при любой погоде способны создавать то, что требуется публике:
«Я помню, открываются какие-то двери (это происходит в 1918 году, в Одессе, у одного из местных меценатов, который пригласил нас, группу молодых одесских поэтов, для встречи с недавно прибывшими в наш город петербургскими литераторами, в том числе и с Алексеем Толстым), и в раме этих дверей, как в раме картины, стоит целая толпа знаменитых людей. Тотчас же я узнаю Толстого по портрету Бакста. Это он, он!»
И далее:
«Почему же он не откажется хотя бы от такого способа носить волосы – отброшенными назад и круто обрубленными над ушами? Ведь это делает его лицо, и без того упитанное, прямо-таки по-толстяцки круглым!»
Тут самое время припомнить, что толстая голова Андрея Харитоновича (см. первую главу) стала причиной появления на свет целой плеяды профессионалов – от стольника при дворе Ивана V до «красного графа» при Иосифе Сталине. Такую голову не следует скрывать от публики, поэтому волосы отброшены назад – эту манеру можно наблюдать и у других Толстых, даже у наших современников. Вот и Олеша высказал предположение, что это неспроста:
«А не показывает ли он нам, как должен выглядеть один из тех чудаков помещиков, о которых он пишет?
– Толстой! – представляется он первому из нас, кто к нему поближе.
Представляется следующему:
– Толстой!
И дальше:
– Толстой! Толстой! Толстой! …
– Толстой! – льётся музыка русской речи. – Толстой!..»
Понятно, что «Бостром! Бостром! Бостром!» произвело бы совсем не «музыкальный» эффект, так что Юрию Олеше даже не пришлось бы описывать эту встречу. В Одессе в тот год собралось множество известных людей, бежавших от большевиков. Петербургская знать перебралась в Финляндию, а уже оттуда двигалась в Европу, ну а московской публике доступнее были Севастополь, Ялта и Новороссийск. Вот и в Одессе было на кого поглазеть, но тут уже нечто совершенно неподражаемое, удивительное:
Кто находился когда-либо в обществе Алексея Толстого, тому, разумеется… не мог не понравиться его смех – вернее, манера реагировать на смешное: некий короткий носовой и – я сравню грубо, но так сравнивали все знавшие Толстого – похожий на хрюканье звук. Да, правда, именно так и происходило: когда при нём произносилась кем-либо смешная реплика, Толстой вынимал изо рта вечную свою трубку, смотрел секунду на автора реплики, молча и мигая, а потом издавал это знаменитое своё хрюканье.
Необходимо уточнить, что знаменитым это хрюканье стало уже потом, когда источник его стал воистину знаменит и всенароден, а прежде, как можно предположить, это было всего лишь банальное выражение радости, удовольствия от жизни. Толстой, как подлинный профессионал, при любых условиях, если конечно позволяло здоровье, не терял присутствия духа и не стеснялся продемонстрировать окружавшим его людям, что он по-преж-нему велик и плодовит. Эту уникальную способность подметил и Олеша:
«Особенным свойством великих мастеров эпоса является умение сообщать изображаемому подлинность. У Алексея Толстого подлинность просто магическая, просто колдовская!»