– Но позвольте вернуться к науке, – прервала затянувшееся молчание Анна. – Аркадий Павлович, как же вам удалось превратиться из подающего надежды поэта в биолога-теоретика? Ведь, насколько мне известно, на биофаках теоретиков не готовят. Вы почувствовали в себе склонность к теории ещё в юности или постепенно становились теоретиком, как бы вырастая из экспериментатора?
Ответ Кедрина поразил его собеседников.
– Я стал теоретиком потому, что просто не смог бы работать биохимиком-экспериментатором.
– Как это понять? – почти вскричала Анна.
И Кедрин пояснил:
– Да очень просто. Узнаете – обхохочетесь. Открылось это на большом практикуме в Московском университете. Из моих дырявых рук регулярно выпадали пробирки, колбы, цилиндры и прочая хрупкая стеклянная утварь; а центрифужные стаканчики – да будь они трижды неладны! – я с поразительным постоянством забывал уравновесить. И наконец однажды я умудрился разбить бутыль с хлороформом. Только быстрая реакция находчивого приятеля, кстати, ставшего впоследствии крупным биохимиком, спасла от наркозного усыпления меня, да и всех, кто был в лаборатории: то бишь двух десятков студентов, пары лаборантов и одного старенького профессора. Этот случай окончательно показал мне, что моё предназначение, мой путь, моё д-а-а-о (как бы сказал мудрейший Лао-Цзы, буде он жив) – теория. Конечно, для теории нужны мозги с повышенным содержанием серого вещества, но уже в юности туманной я догадывался, что данная анатомическая субстанция серого цвета, но отнюдь не серого качества, у меня имеет место быть, да и сейчас, уже на склоне лет, она всё ещё служит мне верой-правдой, хотя иной раз и поскрипывает.
Анна весело рассмеялась, а Заломов недовольно заёрзал на стуле. Сам он был пока никем – ни теоретиком, ни экспериментатором – и всё-таки, трудясь над своим дипломом, успел пережить подлинные творческие муки. Полгода промучился, изобретая новый метод фракционирования белков. Затем с помощью своего метода получал новые данные. Забавно, что на этот центральный этап работы у него ушёл всего месяц. А потом целых три месяца ломал голову над теоретической моделью, объясняющей то, что получил.
В ходе дипломной работы у Заломова обнаружилась одна черта, которая нередко удивляла, а временами даже смущала сотрудников кафедры. Он поразительно тонко чувствовал ошибки и слабые места в интерпретации экспериментальных результатов, и чужих, и своих. Вероятно, причина крылась в особенности организации его памяти. Заломов как-то умудрялся укладывать свои знания в такую стройную и замкнутую систему, где ни один факт не противоречил другому. Наверное, поэтому он испытывал дискомфорт при встрече с идеями или опытными данными, входящими в противоречие с его системой знаний. Это чувство дискомфорта всегда шло впереди логического объяснения. Оно было чем-то вроде чувства фальши у музыканта. Заломов искренне не понимал, как удаётся некоторым биологам, не испытывая ни малейших болевых ощущений, совмещать в одной голове дарвинизм с верой в божественное происхождение человеческого разума.
Итак, отношение Кедрина к экспериментаторам задело Заломова за живое.
– Уж не думаете ли вы, Аркадий Павлович, что экспериментатору хороший мозг не больно-то нужен?
– О, бедные-бедные экспериментаторы! О, Буй-Тур же вы мой, Владиславе! – снова блеснул Кедрин знанием «Слова о полку Игореве». – Вижу я, к чему вы клоните, и всё-таки не побоюсь заметить, не побоюсь ответственно заявить, что экспериментатору хорошие мозги всего лишь желательны, но вовсе не обязательны.
– Так вы допускаете, что можно делать открытия, и не обладая упомянутой вами, хорошо выраженной серой мозговой субстанцией? – спросил Заломов с плохо скрываемой иронией.
– Молодой человек, сейчас вы находитесь в самом начале своего пути в науке. Вы мне симпатичны, и я как человек, ушагавший по жизни чуть дальше вашего, готов поделиться крупицами своего опыта. Вот вам одна из таких крупиц: открытия, дорогой Владислав, делают теоретики, а экспериментаторы довольствуются лишь находками. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы заметить смысловую разницу между словами «находка» и «открытие». Впрочем, я готов признать, что экспериментаторы должны иметь превосходный спинной мозг да и ещё, пожалуй, качественный мозжечок, чтобы движения этих людей в своих вечно грязных, дырявых и неглаженых халатах были бы точными, лёгкими и проворными. Тогда их данные будут аккуратными и надёжными. Конечно, экспериментаторы могли бы и сами сделать все сопоставления и выводы, но, как правило, они к этому не способны. А впрочем, сделают, не сделают, какая разница? что с них возьмёшь? Главное, чтобы их результаты были опубликованы в приличном журнале и попались бы на глаза приличному теоретику.
– Влад, а каково ваше мнение по этому вопросу? – обратилась Анна к Заломову, и глаза её снова стали печальными и будто слегка испуганными.
– А мне кажется, – заговорил Заломов быстро и с подъёмом, – что сколько бы Платон с Аристотелем ни рассуждали, сидя перед телевизором, они никогда бы не догадались, как этот ящик работает. Думаю, для объяснения столь очевидного чуда им пришлось бы привлечь богов или демонов. А как до недавнего времени можно было ответить на вопрос Экклезиаста: «Откуда кости в беременной утробе?». Ясно, что и здесь требовалась всё та же всеспасительная гипотеза о сверхъестественных силах. Но мы-то отдаём себе отчёт, сколько знаний нужно было добыть человечеству для создания телевизора или для понимания механизмов развития зародыша. И знания эти мы никогда бы не получили без эксперимента, то есть без нашего активного воздействия на объект исследования. Ведь ясно же, что для открытия законов природы одних рассуждений мало. Например, Аристотель – общепризнанный чемпион по рассуждениям – утверждал в своей «Физике», что тяжёлые тела падают на землю быстрее лёгких; и лишь Галилей, сбрасывая с Пизанской башни разные по весу предметы и катая шары по наклонной плоскости, показал, что создатель логики в данном пункте капитально ошибался.
– Я не совсем вас понимаю! – с нескрываемым раздражением воскликнул Кедрин, – разве не очевидно, что эксперимент уступает по значимости теории?!
– Ясное дело, – продолжил Заломов бороться за права собратьев по цеху, – рядовым экспериментаторам (как, впрочем, и рядовым теоретикам) трудно выйти за рамки предубеждений своего времени, и всё-таки настоящая новизна редко рождается на основе теории. Куда чаще наоборот – более совершенные теории создаются на основе новых, подчас неожиданных результатов, полученных как раз в эксперименте. И это особенно очевидно в современной биологии.
Раздражение Кедрина заметно усилилось, тихо и серьёзно он процедил:
– Ну, нет, Владислав. Вот с этим вашим личным мнением я лично никогда не соглашусь. Прислушайтесь к словам искушённого мыслителя. Истина в этом вопросе весьма проста и легко запоминается: «Более совершенные теории, Владислав, создаются людьми с более совершенными, то есть с более качественными, мозгами». Вот вам ещё одна крупица моего опыта. Дарю её вам. Пользуйтесь моею добротой!
Высказав всё это, Кедрин будто разрядился. И улыбка его, дотоле откровенно язвительная, стала вполне добродушной и даже участливой. Да и Заломов, увидев эту милую улыбку, попытался смягчить свою позицию:
– Ну кто же, Аркадий Павлович, станет оспаривать ценность качественных мозгов? И всё-таки я остаюсь при мнении, что при недостатке фактического материала никаким мозгам, даже самым качественным и самым совершенным, не под силу объяснить все нюансы плохо изученного явления. И только дополнительный экспериментальный материал позволяет нам находить скрытые связи и создавать более совершенные теории.
– Браво, молодой человек, – загудел Кедрин, – вижу я, вас неплохо подготовили на кафедре марксистской философии! Да и ваш трогательный романтизм вполне естественен для вашего возраста. Станете постарше – поймёте, что абсолютных, вечных и бесспорных истин нет не только в музыке, живописи и поэзии, но нет их и в строгой науке. Уже давно не секрет, что построение теорий – это увлекательная игра по правилам, о коих игроки просто договорились заранее. Это своеобразный спорт, наподобие шахмат, где выигрывает, конечно же, тот, чья мозговая мышца пожилистей и попроворней.
Кедрин даже не заметил, что его слегка занесло. Видимо, его мозговая мышца, творящая слова, оказалась чуть проворнее мозговой мышцы, управляющей рассудком.
– Но если теория – всего лишь игра, то тогда водородная бомба никогда бы не взорвалась, – бросился Заломов в открывшуюся брешь.
Кедрин на мгновение опешил. До него как-то не доходила сила аргумента Заломова.
Тут в спор включилась Анна:
– Владислав имеет в виду, что возможность водородной бомбы вытекает из уравнения Эйнштейна, связывающего энергию с массой.
– Вы имеете в виду знаменитое Е равно ЭМ ЦЕ квадрат? – спросил Кедрин не очень уверенным голосом.
– Естественно, – ответила Анна. – Ещё в детстве папа объяснил мне, что процесс слияния атомных ядер сопровождается уменьшением массы реагентов. По теории Эйнштейна, эта исчезающая масса превращается в энергию. Взрыв водородной бомбы вызван выбросом энергии при слиянии ядер изотопов водорода, и ужасная мощность этого взрыва в точности соответствует прославленному уравнению.
– Ну да. Ведь ваш папа был физиком-ядерщиком, – невыразительно пробурчал Кедрин. Было видно, он не вполне в своей тарелке. Несколько раз Аркадий Павлович порывался что-то сказать, и всякий раз останавливал себя. Наконец, придав своему лицу наивно-радостное выражение, он добродушно рассмеялся и попробовал отшутиться:
– Ну, молодёжь! Ведь подловили, черти! Набросились на старую, изрядно потёртую матрицу. Уж и пошутить нельзя. И всё-таки, вы недооцениваете следствия, вытекающие из великой и таинственной теоремы Курта Гёделя.
– Мне кажется, принципы экспериментальной науки выходят за рамки гёделевских предпосылок … – начал было возражать Заломов и осёкся, ибо на пороге кедринского кабинета появился улыбающийся Демьян. Впрочем, увидев Анну и подле неё Заломова, он моментально посерьёзнел и проблеял:
– Э-э … Аркадий Павлович, извините, ради бога, что помешал, но, вообще-то, вы сами попросили меня напомнить о …
– Не продолжайте, Демьян Иваныч, я всё помню, спасибо. А теперь, друзья мои, – Кедрин озабоченно взглянул на часы, – я должен отретироваться на важную деловую встречу.
Он закурил красивую сигарету, со звонким щелчком захлопнул свой роскошный портсигар и, напевая сладкозвучную арию герцога из «Риголетто», вышел в коридор.
Молодые люди остались одни в рабочем кабинете Кедрина. Из крупной мебели здесь были только большой полированный стол да шкаф с книгами. В центре стола сверкала изящная хрустальная вазочка, в ней вместо цветов стояли четыре карандаша – два простых и два цветных (красный и синий). На стенах висели карандашные рисунки. В основном это были наброски прекрасных женских лиц с миндалевидными очами и изящных женских рук с длинными тонкими пальцами. В углу каждого рисунка красовался вычурный автограф Кедрина. В одном наброске можно было признать и самого хозяина кабинета с ещё густой курчавой шевелюрой. «Интересно, как будет выглядеть мой кабинет лет через двадцать? – спросил себя Заломов. – А нужно ли мне специальное помещение для думанья? Лао-Цзы говаривал: «Кто умеет считать – не пользуется инструментом для счёта». И тут Заломов услышал слова Анны, которая стояла рядом и с интересом разглядывала кедринский автопортрет: «Да-а, если человек талантлив, то он талантлив во всём».
Осмотрев рисунки, они сели напротив друг друга, и Заломов спросил:
– Что же, донна Анна, вас сюда занесло?
– Мне ужасно захотелось провести какой-нибудь эволюционный эксперимент. И я так размечталась, что не выдержала. Позавчера позвонила Аркадию Павловичу и нагло напросилась на встречу. Каюсь, пришлось унизиться до лёгкой лести. Сказала, что после его выступления в моём классе у меня открылись глаза, и я поняла, что больше не могу жить без эволюции. И он, представьте, тут же предложил мне место младшего научного сотрудника в своей лаборатории.
– Поразительно! Вам чертовски повезло… Но неужто вы и на самом деле хотите проследить, как дрозофила теряет зрение в темноте?
– Я бы очень хотела, но, понимаю, что времени на такой опыт не хватит.
– Я на вашем месте попробовал бы подобраться к Си-парадоксу.
– А как? – в голосе Анны засквозила тоска.
– Попробуйте сравнить какие-нибудь родственные виды с большой разницей в размере генома. Но сначала вам необходимо проштудировать литературу.
– Ладно, попробую, – согласилась Анна без особого энтузиазма. Внезапно глаза её вспыхнули: – А как вы относитесь к идее Аркадия Павловича о скором пришествии на Землю человека сверхразумного?
– Идея эта как продукт творческого ума замечательна, но она не имеет никакого отношения к реальности. Кстати, она обнажает представление доктора Кедрина о механизме прогрессивной эволюции. Аркадий Павлович, вероятно, полагает, что существует какая-то тяга, какая-то таинственная программа, побуждающая организмы постоянно изменяться от низших к высшим, от глупых к умным. Видимо, как бы в шутку, он называет эту программу планом Демиурга. Заметьте, «план Демиурга» будет неплохо работать, если «прогрессивные» мутации, будут случаться чаще, чем мутации с противоположным эффектом. В этом случае эволюционный прогресс получится сам собой даже без помощи естественного отбора.
– А в какую сторону идёт эволюция, с вашей точки зрения?
– Банально, Анна. Она идёт от организмов, менее приспособленных к среде их обитания, к более приспособленным. Нет никакой программы, нет никакого плана. К тому же, «прогрессивные» мутации возникают ничуть не чаще мутаций, которые отбрасывают организм к его более примитивному состоянию.
– И всё-таки, Влад, идея о Демиурге, задумавшем улучшить человеческую породу, выглядит, на мой взгляд, ужасно привлекательно.
Такое уважительное отношение к Кедрину почти обидело Заломова. Нечто похожее на ревность полоснуло его душу.
– Удивляюсь, как может привлекать идея, низводящая людей до уровня скота в племенном хозяйстве Демиурга.
Они вышли из кабинета Кедрина и увидели медленно бредущих по коридору Драганова с Ковдюченко. Бесноватый профессор необычным для него тихим голосом что-то рассказывал Драганову, а тот внимал своему коллеге с выражением глубочайшей задумчивости. До Заломова донеслись недостаточно приглушённые слова Ковдюченко: «Я знаю, он не еврей. Это я специально проверял в отделе кадров». Егор Петрович презрительно улыбался, давая понять собеседнику, что у него на этот счёт иное мнение. Молодые люди, поздоровавшись с крупными учёными, быстро прошли мимо. Заломов проводил Анну до библиотеки и поспешил на своё рабочее место.
Летя вниз по чёрной лестнице, он снова увидел Кедрина. Аркадий Павлович стоял в коридоре первого этажа спиною к выходу на лестницу и вёл беседу с высокой изящной женщиной. Это была Ниночка. Заломова разобрало любопытство, и он приостановил свой стремительный спуск.
– Аркадий Павлович, – говорила капризным голосом Ниночка, – ну разве можно обижать маленьких? Почему на Экзаменационной госкомиссии вы не поддержали мою дипломницу и отдали её на растерзание главному институтскому психопату? Уж от вас-то я такой ужасной чёрствости никак не ожидала. Я просто теряюсь в догадках: что связывает вас с этим маразматичным Петрушкой Ковдюченко? Ведь вы же его полнейшая противоположность.
– Вот то-то и оно-то, дорогая Ниночка, что я его противоположность. Однако не упускайте из виду, что, во-первых, Пётр Ксаныч – секретарь Институтской партячейки, а во-вторых, никогда не забывайте о законе единства и борьбы противоположностей. Да-да, Ниночка, не делайте больших глаз, единство противоположностей и их жестокая бескомпромиссная борьба являются главным условием и главной причиной прогресса и в природе, и в общественном сознании. Простите меня за невольный переход на слегка эзоповский язык, но зато теперь, надеюсь, вы прочувствовали всю глубину моей мысли.
После краткой паузы раздался звонкий и раскатистый смех Ниночки.
– Какая же вы прелесть, Аркадий Павлович! Ну, вы просто нива-а-зможны, и ва-а-ще, я бы и рада с вами поссориться, да только не знаю, как.
– Ах, Ниночка-Ниночка, да сдалась вам эта несчастная дипломница! К чему она вам? Бороться за неё – дело дурацкое нехитрое. А главное, задумайтесь, стоит ли вам уделять столь пристальное внимание нашему партай-геноссэ – такому простенькому и такому неказистенькому во всех отношениях товарищу Ковдюченко? Расставляйте выше свои ловчие сети. Неужели нет для вас в эпсилон-окрестности магнитов попритягательней?
– На что это вы намекаете, проказник вы этакий? О каких-таких магнитах вы речь ведёте? Хотя, должна сознаться, был у меня в жизни один магнитик, да, видно, не тем полюсом ко мне был повёрнут.
Заломов забежал в свою рабочую комнату, бухнулся в глубокое кресло и уставился на зарешеченное окошко. Его не отпускал смысл стихов раннего Кедрина: «Какой интересный человек! какую глубокую тему затронул он в своей юношеской пьесе! Действительно, властолюбие – очень странная черта человеческого характера. Хотя что тут особо странного? У обезьян борьба самца за власть – это его стремление, став вожаком, получить неограниченный доступ ко всем самкам стаи и наводнить лично своими генами генофонд следующего поколения. Однако у современных людей властолюбие потеряло свой первоначальный биологический смысл, ибо не вознаграждается увеличением числа потомков. Оно осталось у нас лишь как отзвук, как рудимент, как реликт давно ушедшей эпохи. По-видимому, большинство современных людей обладает лишь частью полного набора генов властолюбия, но по воле случая у некоторых из нас эти гены далёких звероподобных предков воссоединяются, и такие люди (особенно если они энергичны и умны) начинают представлять собой немалую угрозу для общественного благополучия».
Утром седьмого июля в рабочей комнате Заломова неожиданно появилась Альбина. Её лицо, шея и оголённые руки были покрыты свежим загаром медно-красного цвета. Одета она была необычно торжественно – чёрная узкая мини-юбка и белая блузка из ажурной ткани. И самое интересное – она отрезала свой жиденький конский хвостик. Сам факт появления шефской секретарши, да ещё в таком виде, привёл Заломова в лёгкое замешательство. Вместо бесцветной мышевидки перед ним стояла стройная, сильная и уверенная в себе молодая женщина-самка, отнюдь не лишённая привлекательности.
– Владислав Евгеньич, Егор Петрович просит вас зайти к нему в десять, – заявила Альбина с таким каменно-официальным лицом, будто видит Заломова впервые и будто никогда не вела с ним никаких бесед в предбаннике шефского кабинета.
– И только ради этого вы спустились в моё подземелье?
– Приказы не обсуждаются, Владислав Евгеньич, они неукоснительно исполняются, – произнеся эту заезженную фразу, секретарша с показным достоинством повернулась на высоких шпильках и ушла, ритмично подёргивая своими рельефными ягодицами.
Ровно в десять Заломов был в приёмной Драганова. «Вас ждут», – торжественно объявила Альбина, указав взглядом на дверь, обитую чёрным кожзаменителем. Полный смутных опасений Заломов вошёл в шефский кабинет и застал Егора Петровича за его обычным занятием, то есть за созерцанием пейзажа за окном. Лето достигло апогея. Тридцатиградусная жара выжгла траву и цветы на плохо поливаемом газоне. Листва старой берёзы потемнела и потеряла свой первозданный лоск.
Не глядя на вошедшего, Драганов задумчиво изрёк:
– Вчера директор возил нас по окрестным полям. Пшеница не выше карандаша. Беда… Ежели ещё с неделю дождя не будет, урожай накроется.
Наступила внушительная пауза. Драганов глубоко вздохнул.
– Ну да ладно, Владислав Евгеньевич, раз пришли, дак присаживайтесь.
Заломов сел на небольшой диванчик, и шеф наконец к нему повернулся.
– Владислав Евгеньевич, как у вас со временем? Не могли бы вы зайти сегодня в 109-й кабинет после обеда часика эдак в четыре?
– Да, конечно, Егор Петрович. Сейчас я относительно свободен. Личинки растут. А в чём дело? Что-то случилось?
– Вы как? пьёте или бережётесь, как с куревом?
– Да нет. По праздникам не берегусь.
– Ага! Вот у нас как раз сегодня праздник. Шестнадцатилетие моей лаборатории.
– Поздравляю, Егор Петрович! Обязательно приду.
– Ну, приходите-приходите, а то, я вижу, вы уж совсем отбились от коллектива! Эдак негоже. Народ жалуется.
– Но, Егор Петрович, вы же сами посадили меня в подвале отдельно от остальных ваших сотрудников и даже попросили поменьше с ними общаться.
– Говорите, попросил? Значит, надобно было. А вот сегодня сделайте милость, пообщайтесь.
Ровно в четыре Заломов отворил дверь с табличкой «109» и оказался в просторной комнате, в центре которой стоял большой уставленный яствами Т-образный стол. Во главе этой конструкции, то есть за крышечкой буквы «Т», восседал шеф в окружении двух дам – старших научных сотрудников его лаборатории. Справа от Драганова сидела сухая рыжеволосая женщина с внешностью ивановской ткачихи. Всё в ней выдавало тесную связь с трудовыми массами: и пышный ширпотребовский перманент, и губы, щедро умащённые ярко-оранжевой помадой, и рыжие веснушки, рассыпанные по неказистому безбровому лицу, и небольшие недружелюбные глаза, неопределённого цвета. Однако при всей своей внешней простоте рыжая дама являлась первым заместителем Драганова и становилась завлабом во время шефских командировок. Впрочем, особый вес придавала ей забота по распределению сотрудников на принудительные сельхозработы. Темноволосая дама, сидевшая слева от начальника, была моложе, женственнее и, что называется, интереснее замзава. Именно она разрабатывала хитроумные схемы скрещиваний для получения линий дрозофил с нужными свойствами. Её нервные губы были поджаты, а взгляд подвижных карих глаз тревожно метался по комнате. Прочим сотрудникам отводились места по обеим сторонам длинной ножки буквы «Т». Вскоре все расселись, Егор Петрович встал и постучал ложечкой по бокалу.
– Товарищи и друзья! – раздался в притихшем помещении басовитый драгановский хрип. – Уже полных шестнадцать лет я руковожу данным научным подразделением. Это были годы тяжёлого самоотверженного труда и жёсткой бескомпромиссной борьбы. Я создал эту лабораторию, дал ей имя, разработал её цели и задачи. За прошедшие годы численность вверенного мне коллектива возросла в четыре с половиной раза. Между прочим, это самая высокая скорость кадрового роста в Институте, – всё это шеф произнёс громко и жёстко, акцентируя каждое слово. И вдруг лицо его расслабилось, и на нём просияло нечто вроде улыбки: – А кстати, наш кадровый рост напоминает мне расширение Московского государства. Рост Московии, поначалу едва заметный, чётко обозначился после тончайших и умнейших интриг Ивана Калиты, ну а дальше при остальных царствующих Иванах экспансия новой великой державы шла по нарастающей. Вот теперь я и не знаю, с какого из тех Иванов мне пример-то брать?
Драганов обвёл испытующим взглядом свой коллектив. Но коллектив безмолвствовал. То ли люди не успевали сообразить что-то путное насчёт московских владык, то ли чего-то опасались. И тут в гнетущей тишине зазвучал негромкий и приятный голос темноволосой дамы, сидевшей по левую руку от шефа:
– Берите пример с Ивана Предпоследнего, – возникла тишина недоумения. – С Ивана Четвёртого, если я правильно всех их пересчитала.
Кто-то простодушно хихикнул, но лицо завлаба стало мрачнее тучи.
– А что, Маргарита Семёновна? А почему бы мне и на самом деле не взять пример с этого замечательнейшего из наших царей, с Ивана, между прочим, Грозного? И почему бы мне не взять да и повымести поганой метлой всех умников из вверенного мне подразделения? – Выдержав зловещую паузу, рявкнул: – Не острить надобно, а соблюдать… Ладно, заканчивайте ваш тост.
Снова всё смолкло. Маргарита Семёновна налила себе водки, встала, выпила и, улыбнувшись невинной улыбкой, произнесла неожиданно громко и смело:
– Да, что с вами, Егор Петрович? Я имела в виду активный и во многом прогрессивный характер государственной политики Ивана Четвёртого. Ведь именно при нём была покорена Сибирь. Да и опричнина его, как нас учат, много пользы Отечеству нашему принесла. Так что, беря пример с этого великого самодержца, и вам, Егор Петрович, надлежит: сперва нашу необъятную Сибирь покорить, а следом и всю Русь-матушку к рукам прибрать. Ну а страны НАТО имеет смысл на десерт, выражаясь по-русски, на загладочку себе оставить.
Маргарита Семёновна кокетливо взглянула на Драганова, и тот вдруг расслабился и даже слегка осклабился, что, должно быть, означало чарующую улыбку.
– Ну, Марэгарита! Ну, женьщина! – прохрипел завлаб почему-то с грузинским акцентом, – ну скажи, пачему так обидела, пачему про Японию позабыла? – через пару секунд лицо его снова стало жёстким: – Мне, конечно, нужны неглупые сотрудники. Это абсолютно! И всё-таки я попрошу вас впредь соблюдать стародавнюю народную позицию: «Каждый сверчок да знает свой шесток!» Усвоили? Ну а теперь давайте-ка сосредоточимся и примем!
Все, дружно рассмеялись, и даже шеф приоткрыл на миг свои прокуренные верхние резцы. Инцидент благополучно разрешился. Все наполнили свои рюмки водкой и выпили.
«Как же мало ему надо, чтобы отойти от гнева, – удивился Заломов, и несложная мысль проскочила в его сознании: – Да едва ли то было настоящим гневом. Просто сильный вожак лишний раз продемонстрировал субдоминантной самке, а заодно и остальным обезьянкам своей стаи, кому тут власть принадлежит». И сразу за этой простенькой мыслью последовала другая, чуть более интересная. Заломову вдруг показалось, что он понял, почему среди учёных-биологов, особенно среди мужчин уже не первой молодости, но ещё не достигших желанных карьерных высот, так много противников теории Дарвина. «Уж не лежит ли в основе этого явления элементарная неудовлетворённость честолюбивых самовлюблённых самцов своим социальным статусом? Дарвинизм принят подавляющим большинством биологов Запада, а в Советском Союзе даже одобрен властями. В любой обезьяньей стае активные самцы постоянно стремятся стать вожаками. Быть может, именно это стремление и толкает известный процент недооценённых учёных-мужчин на борьбу с дарвинизмом как с неким атрибутом власти старых вожаков, засидевшихся на своих руководящих постах. Только вот силёнок у молодящихся оригиналов, да пёра, да умишка маловато, – вот они и бухтят себе по кухням, диссидентствуют. Если бы правящая верхушка исповедовала библейский взгляд на происхождение видов, то многие диссиденствующие интеллектуалы наверняка стали бы дарвинистами. Кстати, кажется, именно так всё и обстояло в царской России до революции».
А тем временем лаборатория продолжала веселиться.
– Ну, а Алексей Сергеевич что нам скажет? – обратился Драганов к благодушно расслабленному Лёхе Стукалову. Добрая улыбка тут же слетела с лица шефова любимца. Неожиданно бодро он оторвался от стула, быстрым движением поправил волосы и заговорил как по писаному, без натуги выговаривая даже длинные слова:
– Дорогой Егор Петрович, позвольте мне от лица ваших молодых сотрудников ответственно заявить, что все мы безмерно счастливы работать под вашим руководством в этой самой передовой лаборатории самого передового к востоку от Урала биологического центра! От всей души поздравляю вас с шестнадцатилетием и посему предлагаю собравшимся наполнить опустевшие сосуды русским национальным напитком и принять его на грудь за здоровье нашего завлаба, нашего учителя и покровителя! За его мудрую голову! За его несгибаемую волю! За его недюжинный, провидческий ум!
Все встали и подняли рюмки с водкой, и вдруг в это благостное мгновенье послышался глухой взрыв. Сначала все застыли, а потом, с грохотом отодвигая стулья, бросились к окнам. Из окон второго этажа Института органической химии валил густой чёрный дым. Вскоре послышались ещё три взрыва подряд, и люди в белых халатах как горох посыпались из разбитых окон горящего здания. Не говоря ни слова, драгановцы, включая и Заломова, побежали к Органике. Вскоре возле неё собралась большая толпа из наблюдателей и спасшихся. Боялись, что пламя доберётся до комнаты на первом этаже, где хранились большие запасы бензола, но обошлось. Как говорится, бог спас. Через три часа пожар был потушен. Пожарные вынесли несколько тел, которые тут же были увезены каретами скорой помощи. «Всё на втором этаже накрылось, – громко подвёл итог Драганов и, заметив стоящего неподалёку Заломова, добавил: – И Лаборатория синтетических красителей накрылась».
К концу дня стало известно, что всё началось с того, что какой-то бестолковый практикант, пренебрегая элементарной техникой безопасности, подогревал какую-то взрывоопасную смесь на плитке с открытой спиралью. Часть смеси выплеснулась и вспыхнула, колба на плитке взорвалась и тем подорвала батарею других находящихся поблизости колб и бутылей. Пламя, вырвавшись в коридор, подожгло пластиковые покрытия стенных шкафов. Огонь и ядовитые газы от горящей пластмассы отрезали от выхода нескольких замешкавшихся несчастных. Среди них оказались и доктор Чуркин со своей тридцатилетней лаборанткой.
Целую неделю пожар оставался главной темой разговоров. Многочисленные проверочные комиссии фактически парализовали работу Института. Одну биохимическую лабораторию даже закрыли. Совсем иными глазами смотрел теперь Заломов на остатки красителей Чуркина. Их количества явно не хватало для продолжения серьёзного исследования. Впрочем, алого КСК ещё было немало, но как узнать его формулу? Заломов сходил в Органику и своими глазами увидел обугленные стены чуркинской лаборатории. Все бумаги и рабочие журналы сгорели или были безнадёжно испорчены при тушении. Заломов попробовал дать словесное описание КСК, но доктор Варшавин, хорошо знавший Чуркина, лишь мрачно усмехнулся: «Молодой человек, да у нас таких красных красителей было никак не меньше сотни. А сколько Мироныч сварил только недавно? – видя удивлённое лицо Заломова, добавил: – Ведь он до конца сам варил красители. И, зная его характер, подозреваю, что Лёня дал вам свои самые последние, самые многообещающие разработки. Могла, конечно, что-то знать его лаборантка, но ведь и она погибла», – почти плача, заключил старый друг и сотрудник доктора Чуркина.
Возникший кризис требовал обсуждения с шефом, но Заломову не хотелось форсировать события. Он боялся, что Драганов предложит ему ещё более скучную тему, а своих хорошо продуманных идей у Владислава ещё не было. Впрочем, сомнительно, что Драганов позволил бы своему молодому подчинённому иметь какие-то собственные идеи, ведь Егор Петрович относился к разряду руководителей, полагавших, что в научном коллективе должен быть лишь один генератор идей.