Юноша был поражен, смешался и некоторое время молчал.
– Все, что исходит от тебя, сулит мне счастье, – сказал он, наконец, решительно. – Если я вернусь в Прагу, то постараюсь полюбить ту, которую ты мне прочишь в жены.
– Будем надеяться, что будущее обоим нам даст счастье. А теперь иди отдыхать, тебе на завтра предстоит длинный путь. На прощание, перед долгой разлукой, обними меня, как делал это прежде, когда мы были детьми, – закончила взволнованная Ружена, целуя его.
Наутро путники уехали. Светомир молодцевато вскочил на чудного коня, которого подвел ему Матиас, попробовал его на дворе, и остался очень доволен. При прощанье он испытующе взглянул на Анну и нашел ее на самом деле красивой; хотя, конечно, до Ружены ей было далеко.
Из того же самого окна, откуда Ружена и Анна заметили приближение всадников, провожали они теперь своих гостей долгим, прощальным взглядом, пока те не скрылись вдали.
Анна молча принялась за работу, а Ружена взяла было свой молитвенник, но не читала, а украдкой наблюдала за грустившей подругой, которая работала рассеянно, утирая набегавшие слезы.
– О чем ты плачешь, Анна? Ведь брат твой скоро вернется, – неожиданно спросила Ружена.
Анна вздрогнула.
– Я все-таки боюсь за Янека, – дороги не совсем безопасны, – в смущении ответила она.
Ружена нагнулась и ласково потянула ее за ухо.
– И тебе не стыдно лгать? Пан Ян не повинен в твоих слезах, которые льются у тебя из-за разлуки с Светомиром! Я уж давно замечаю, что он тебе нравится, но он готовился к пострижению, и потому об этом не стоило и разговаривать. А теперь другое дело, он – воин и, когда вернется домой, то почему бы ему и не полюбить такую красивую девушку, как ты? Я тебе дам приданое и вы поженитесь.
– Ах! Не говори, Ружена! – вспыхнула Анна. – Когда Светомир вернется героем, здесь найдется немало красивых и богатых девушек, которые его полюбят; а меня он даже и не заметит. К тому же ты прекрасно знаешь, что он любит тебя!
– Ревнивая! Да ведь я же тогда буду замужем за Воком, и на что Светомиру такая любовь? Я не Мадонна, чтобы люди довольствовались молчаливым обожанием меня. Берегись сама, чтобы какой-нибудь богатый пан в Праге не посватался к прекрасной Анне из Троцнова, тогда бедняга Светомир останется не причем!
– Это не опасно! Светомир слишком хорош собой и добр, чтобы его забыть. Но неужели он тебе не нравится? Или ты находишь, что Вок красивее? Он ведь гордый и заносчивый; а когда рассердится, глаза у него такие злые, пронизывающие, точно шпаги. – Б-р-р-р! Я боюсь его! А тебе не страшно быть его женой?
Ружена откинула на спинку кресла свою красивую головку, закрыла глаза и задумалась. Как в панораме, принеслась перед ней вся ее жизнь в доме Вальдштейнов и в памяти ее воскресли отношение к жениху.
Полного согласия, близости и нежности между ней и Воком не было и в помине. Сперва разница лет, затем характер юноши постоянно отдаляли их друг от друга. Он был добр, внимателен к своей маленькой невесте, засыпал ее подарками и даже играл с нею; но ребенок чувствовал, что он снисходил к этим играм, что они ему скучны и что он не такой товарищ, как Светомир.
Затем обстоятельства разлучали их на целые месяцы, и теперь, вот уж почти два года, как они не видались. Но воспоминание о женихе ее не трогало, и она нимало не стремилась его увидать.
После некоторого молчания, она выпрямилась.
– Знаешь, Анна? Вока я не боюсь, но я не люблю его, также, как и Светомира! Один чересчур сладок, как ты сказала, слишком херувим; другой чересчур легкомыслен и незначителен. Я не могу тебе этого объяснить, но, словом, тому и другому чего-то не хватает, чтобы явиться тем человеком, которого я полюбила бы.
– Боже мой! Да чего ж тебе надо, какой недосягаемый идеал создала ты себе? – удивленно возмутилась Анна.
– Я ничего себе не создавала. Такой человек, о каком мечтаю я, существует. Впервые увидала я его очень давно, но память о нем неизгладима.
– Да кто же он такой? Ты никогда не говорила прежде о нем, – любопытствовала Анна.
– Кто он, я не знаю и даже знать этого не хочу. К чему? Я только сравниваю его с другими и каждый раз вынуждена признать, что никто не может соперничать с ним – воплощением рыцарства, мужества, доброты и, вместе с тем, высокого ума.
– Да где же ты видела такое совершенство? – полусмеясь, недоверчиво допрашивала Анна.
– Я видела его всего дважды в моей жизни. В первый раз – в тот ужасный день, когда я узнала о смерти моего отца. Мистр Ян Гус проездом был здесь, в замке, и этот неизвестный пан ему сопутствовал. На другое утро, перед отправлением в путь, они оба выразили мне свои соболезнование по поводу понесенной мною тяжкой утраты. Мистр Ян долго, как родной, утешал меня, а тот только сказал: „бедный ребенок” и ласково погладил меня по голове; но я никогда не забуду ни взгляда, ни звука его голоса. С той поры образ его врезался мне в память.
– А каков он с виду?
– Он высокого роста, худощав, с черной бородкой и большими черными глазами. Да он не наружно только прекрасен, в нем все обаятельно: и взгляд его, глубокий, жгучий, ласкающий, и улыбка, пленяющая, чарующая!.. Второй раз – это было накануне нашего отъезда из Праги, когда мы были там в последний раз. Я стояла у окна и видела его верхом на коне, проезжавшим по улице с несколькими панами. Он ехал, должно быть, на какой-нибудь праздник, так как на нем был лиловый бархатный наряд, и среди прочих, он казался не то принцем, не то королем. Он оживленно разговаривал и смеялся, и веселость делала его вдвойне привлекательным. Мне кажется, что если он захочет, то непременно должен очаровывать окружающих; да и все его спутники казались под его обаянием и слушали его с восхищением. Всадники скоро проехали, но воспоминание о прекрасном незнакомце снова ожило во мне.
– Но надо же узнать, кто он! Может быть, в замке еще помнят, с кем приезжал тогда Гус?
– Нет! Не хочу я ни искать, ни узнавать, кто он, – нетерпеливо перебила ее Ружена. – Я сказала тебе, что это – видение, грёза, и так пусть она и останется. Я не желаю разочаровываться. А вдруг мне скажут, что он женат и что у него семеро детей, или что он не рыцарь, а какой-нибудь богатый суконщик или пряничник?.. Фу! – рассмеялась Ружена над своими собственными измышлениями.
По возвращении своем из Силезии, Вацлав остановился на Кутной горе, и уже около трех месяцев жил там со своим двором. Король любил этот промышленный город, да и местное население всегда выражало ему неизменную верность.
Было 17 января 1409 г. День выдался холодный, и снег валил крупными хлопьями.
В большой зале королевского дворца, где находился в ту минуту сам августейший хозяин, царила приятная теплота, и все роскошное убранство дышало спокойствием и уютностью. Стены и потолок обшиты были темным дубом, высокие стрельчатые окна были с разноцветными стеклами, но в данную минуту их закрывали тяжелые занавеси, равно как и двери; в большом камине, из серого мрамора, пылал яркий огонь, а неподалеку, у стола, сидели два человека и играли в кости.
В большом кресле с высокой спинкой, украшенной вышитым королевским гербом, сидел сам Вацлав. Он был чем-то озабочен и, облокотясь на стол, рассеянно отпивал глотками из золотого кубка, стоявшего рядом.
Король был человек лет сорока восьми, высокого роста и плотно сложенный. Как и его брат, Сигизмунд, он был красив, но тяжелые заботы царствования, в связи с излишествами, которым он предавался (поговаривали, что король отравлен) преждевременно его состарили и покрыли его лицо морщинами. Тем не менее, несмотря на портившие его красноватый цвет лица и одутловатость щек, в общем, наружность Вацлава была привлекательна; врожденная доброта и откровенность проглядывали во взгляде и улыбке, пока винные пары не туманили его усталого взора, пережитые жизненные испытания не искажали его рот горькой усмешкой, а припадок безумного гнева, страшного для окружающих, не отнимал от него самообладания и не гасил в нем сознание собственного достоинства.
Против него, на складном стуле, сидел Вок Вальдштейн, тоже казавшийся угрюмым и игравший молча. Вдруг король выпрямился, встряхнул головой, словно желая отогнать докучные мысли, и, отхлебнув вина, пристально взглянул на нахмуренное лицо своего молчаливого партнера.
Граф был его любимцем и Вацлав не только хранил благодарную память о том мужестве и ловкости, с какими он содействовал его бегству из Вены, но и вообще ему нравилось общество молодого графа.
Предприимчивый и смелый, большой поклонник женщин, и любитель разных похождений, Вок умел, как никто, развлекать и забавлять короля, рассказывая самые невозможные истории или такие игривые анекдоты, что темные тучи на челе Вацлава расходились и сменялись веселым настроением и громкими раскатами смеха. С королем юноша говорил и держал себе свободно и безнаказанно позволял себе смелое слово, или даже подчас дерзости, которые дорого стоили бы всякому другому.
Упорное молчание его давало понять королю, что он злится, а старание, с которым тот избегал смотреть на него, указывало, что гнев Вока направлен ни более, ни менее, как на его августейшую особу.
По свойственному ему добродушию, Вацлав стал перебирать в уме, не оплошал ли он как-нибудь по отношению к своему баловню, но ничего припомнить не мог.
– Что с тобой, Вокса? Ты сегодня нем, как рыба, и зол, как змея, которой наступили на хвост.
– Ничего, государь! Я собираюсь испросить у вашего величества отпуск на несколько недель для устройства семейных дел, требующих моего немедленного присутствия, – холодно-почтительно ответил Вок.
Вацлав недоверчиво взглянул на него, потом положил обратно на стол рожок с костями, который держал в руках, и полусердито, полушутливо сказал:
– Что за пустяки ты болтаешь! Никакого дела тебе устраивать не приходится, но я вижу, что ты смеешь на меня сердиться. Ну, исповедывайся, чего тебе надо? Может быть, я случайно забыл исполнить какое-нибудь свое обещание?
– Нет, государь! Среди стольких обещаний, данных и не сдержанных вашим величеством, я мог бы запутаться и не сумел бы указать, какое именно вам угодно теперь вспомнить. Нет, я просто боюсь оставаться здесь и хотел бы уехать.
– Боишься? Ты словно смеешься надо мной! Так я приказываю тебе сказать немедленно, на что ты зол и чего боишься.
– Боюсь быть сожженным заживо и поданным немцам на жаркое.
Король залился долгим смехом.
– А! Вон откуда ветер дует! Несколько резкое слово, сказанное Гусу и Иерониму, испортило тебе настроение духа. Не глупи, милый Вок! Какое тебе дело до того, что я говорю депутациям, которые надоедают мне своими пустыми препирательствами.
– Какое дело мне? Да вы, государь, забываете, что я – чех и не могу оставаться равнодушным, когда мой король грозит сжечь двух моих друзей и не желает признавать прав моего народа, который, между тем, всегда был верным и преданным слугой его трона.
С жаром принялся молодой граф убеждать короля и доказывать ему, насколько правы чехи, требуя себе первое место в собственном отечестве, и насколько естественно, что они возмущены нынешним несправедливым положением вещей. Король без гнева, внимательно выслушал страстную отповедь своего любимца.
– Во всяком случае, если я нерадив к правам чехов, то они не дремлют, защищая их, – добродушно усмехнулся Вацлав. – После этого злополучного приема я точно в осадном положении. Лобковиц, лишь только меня завидит, жужжит мне в уши, как шмель, и засыпает меня убедительнейшими доказательствами, что он прав, а немцы – нет; королева проливает фонтаны слез о том, что духовник болен по моей вине; даже ты грубишь мне и грозишь, что уедешь от меня. Дошло до того, что аббат Солон[32] и члены французского посольства стараются меня уверить, что моя обязанность дать три голоса чехам. Ясно, что я не могу уже дольше жить спокойно, пока не решу этого дела. А теперь мне хочется спать! Покойной ночи, Вокса! Я не сержусь на твою дерзость, навеянную на тебя патриотической горячкой! На завтра – чтобы у тебя было другое лицо, да приготовь какую-нибудь веселую историю, которых у тебя всегда большой запас.
Он встал, дружески простился с ним и ушел из залы во внутренние покои.
Серебряная лампада, подвешенная к потолку, и две восковые свечи, зажженные у аналоя, освещали опочивальню, куда вошел король. Королева молилась, стоя на коленях, с молитвенником в руках, и не заметила прихода супруга.
София Баварская, дочь герцога Иоганна Мюнхенского, была второй женой Вацлава; первая же, Иоганна, умерла трагическою смертью, задушенная громадной охотничьей собакой, которую король всегда на ночь клал у своей кровати, и которая бросилась на королеву, когда та приподнялась с постели, ночью.[33] К великому огорчению короля, второй союз, как и первый, оставался бездетным.
Софья была кроткая, добрая женщина; молча переносила она неверности, капризы и неприятности, создаваемые беспорядочными страстями мужа и, благодаря своему терпению, приобрела на него некоторое влияние. Им-то королева пользовалась, чтобы делать добро и покровительствовать чехам, которых Софья любила, и всю свою жизнь была ревностной защитницей их прав. К великому неудовольствию окружавшего ее немецкого духовенства, избрала она в духовники Яна Гуса[34] и усердно посещала Вифлеемскую часовню[35]. Это предпочтение, открыто оказываемое чехам, вызывало неприятности с баварской родней, настолько, что ни ее брат, ни дяди, герцоги Стефан и Фридрих, не пожелали присутствовать на ее короновании; пражские же немцы прозвали ее еретичкой и виклефисткой.
– Какой тяжкий грех совершила ты сегодня, София, что молишься с таким жаром? – спросил король, видя, что его упорно не замечают.
– Никакого! Я молилась за тебя, прося Господа просветить твое сердце и разум, внушив беспристрастие и справедливость, которые должны воодушевлять короля…
– И которые, я должен доказать, удовлетворив требование чехов? Знаю я эту песню, но не желаю, чтобы мне ее напевали, даже в постели, – полушутливо, полусердито сказал Вацлав.
Королева встала, подошла к мужу и поцеловала у него руку.
– Я еще не говорила об этом деле, хотя оно до глубины сердца трогает меня и, по моему мнению, справедливо…
– Несправедливо, потому что статуты, обычаи и воля моего покойного отца дали первенство немцам, – перебил ее король спокойно.
– Я не чувствую себя способной быть судьей в таком важном вопросе, хотя, по мнению Лобковица, также как и аббата Солона, покойный император Карл даровал нашему университету те самые права, что имеют университеты парижский и болонский, а там первенство дано туземцам. Не твоя ли обязанность отменить обычай, признанный несправедливым. Исключительно в твоих же интересах я и хотела сказать тебе несколько слов. Кого защищаешь ты, король мой и супруг; кого хочешь ты поддержать на первом месте, в ущерб твоим верным чехам? Твоих злейших врагов! Есть ли еще предательство и оскорбление, которого бы не нанесли тебе немцы! Разве не они своими происками сеяли раздор между тобой и братом Сигизмундом? Разве дерзкие, мятежные вассалы остановились перед тем, чтобы лишить тебя империи, поправ все твои права, так как большая часть курфюрстов была тебе верна! А кто в Праге принял сторону Рупрехта Палатина и непременно отворил бы ему ворота города, во время осады Мейсенцев, если бы этому не воспротивились чехи? Все немцы же! В дерзости своей, они осмеливаются порицать твои решения и сопротивляются твоей воле; они хотели бы, да простит мне Бог, вертеть тобою так же, как они заправляют всем в университете! Вспомни, как еще не так давно они объявили, что не выйдут из „послушания” папе Григорию XII, а между тем чехи, не колеблясь, подчинились твоему повелению. И для этих-то неблагодарных, лукавых иноземцев ты хочешь пожертвовать законными правами твоего народа?
Пока королева говорила, краска гнева разлилась по лицу Вацлава и в глазах его вспыхнула неудовольствие. Неожиданное напоминание о перенесенных им обидах, подняло таившуюся в нем желчь и злобу. В изменчивой, страстной душе его произошел переворот, опрокинувший все доводы, которые говорили в пользу немцев, и решивший победу чехов.
– Ты права, София! У меня нет причин не верить мудрому, преданному слуге, как Николай Лобковиц. Он справедливо утверждает, что король Чехии обязан покровительствовать и защищать права своего народа, а не приносить их в жертву чужеземцам! Завтра же прикажу изготовить декрет, дающий чехам три голоса, которых они так добиваются.
Счастливая неожиданно одержанной победой, королева бросилась мужу на шею.
На следующее утро, Николай Лобковиц, потребованный к королю, поднес ему декрет, текст которого был давно им изготовлен.
После зрелого обсуждения, Вацлав одобрил и подписал этот важнейший акт, уничтожавший преимущества немцев и вызвавший затем столь роковые последствия в истории чешского народа.
Совещание это длилось долго и утомило короля; тем не менее, он вышел таким довольным и веселым, каким его давно уже не ведали.
После обеда он удалился в ту самую залу, где мы уже видели его накануне, и приказал позвать Воксу Вальдштейна на партию в кости.
Молодой граф явился крайне озабоченный и взволнованный. Он встретил перед тем Лобковица, и тот как-то особенно радостно и многозначительно на него взглянул, но переговорить, в виду присутствия большого числа придворных, они не успели.
Король со своим любимцем сел за стол.
– Сегодня, Вокса, ты должен будешь угостить меня какой-нибудь особенно забавной историей, в награду за доброе известие, которое я тебе сообщу, – весело сказал Вацлав. – Отныне ты навсегда избавлен от опасности быть зажаренным и съеденным немцами! Я только что отлично посмеялся над ними, подписав декрет, дающий преимущество чешской народности над остальными тремя.
Вальдштейн побледнел и вскочил. Он никак не ожидал столь полной победы.
Опустившись затем на колени, он горячо поцеловал у короля руку, а Вацлав дружески похлопал его по плечу.
– Скажите, какой он ярый патриот! А я-то думал, что твой наибольший интерес находится на почве любви, а не политики.
– Одно, государь, не мешает другому! С женщинами-то лучше всего и научишься политике, – весело ответил Вокса. – Хотя я приближаюсь к концу моего любовного поприща, и скоро все будет кончено, – серьезным тоном заметил он.
– Что ты такое болтаешь, да еще с таким видом, словно тебя приговорили к смерти?
– Это почти одно и тоже, государь! Смерть гражданская!
– Вот новости! А не могу ли я тебе помочь? – смеясь, спросил Вацлав, предполагая, что тот наделал долгов.
– Невозможно, государь! Никто, даже ваше величество, не может ничего для меня сделать, – я должен жениться!
– Клянусь, что воздержался бы, даже если б и мог! К тому же, эта история будет гораздо печальнее для будущей графини, чем для тебя. А что, она очень дурна собой, если у тебя такой вид?
– Нет, государь, – прекрасна, как ангел!
– Тогда… глупа?
– Наоборот, умна и хитра, я полагаю, как любой университетский доктор.
– Бедна, как церковная крыса?
– Она приносит мне громадное состояние!
– Ну! Я ничего не понимаю, – пожал плечами король.
– Она прекрасна, но холодна и не любит меня; да и я тоже ее не люблю, потому что ее равнодушие для меня слишком оскорбительно.
– Черт возьми! Разборчива же твоя невеста, если такой красивый малый ей не нравится. Кто же она и почему выходит за тебя замуж, не любя?
– Это – Ружена Рабштейн, единственная дочь покойного барона Рабштейна, и мы по семейным причинам обручены с детства.
Вацлав нахмурился.
– Барон Рабштейн? Приятель Розенберга? У меня осталось о нем нехорошее воспоминание. Это был дерзкий мятежник!
– Государь! С девяти лет Ружена воспитывается в нашей семье, и одно это должно служить уже ручательством внушенного ей почтения и неизменной верности вашей особе. Я надеюсь на милостивое разрешение представить мою невесту вам и ее величеству королеве.
– Охотно разрешаю! А когда твоя свадьба?
– Не могу сказать точно! Моя мать находится пока в Болонье и лишь по возвращении своем сама привезет Ружену в Прагу.
– Если в эту пору я буду в городе, то приеду к тебе на свадьбу. Относительно же любви, не огорчайся! Невеста может быть холодна, а женой она будет полна огня; слишком большая разница между положением той или другой.
– О, громадная! До церкви – повелевает она, и я разрешаю ступать на меня, как на какого-нибудь червяка; а потом приказывать уж буду я и дорого заставлю ее заплатить за дерзость не любить меня, – со смехом закончил Вок.
Король ему вторил и затем, насмеявшись вволю, они стали играть.
Вацлав был в духе, и его поминутно раздававшийся звонкий смех слышен был даже в соседних комнатах. Молодой граф с неистощимым юмором забавлял его, рассказывая такие сочные истории и приключения, которым позавидовал бы сам Боккачио.
Вечером, в тот же день, Вок имел краткое свидание с Лобковицем, который подтвердил ему новость о декрете, и они немедленно отправили послание к Гусу.
В доме профессора Гюбнера было много народу. Праздновалась помолвка племянницы его Марги с Гинцом Лейнхардтом.
В ярко освещенных комнатах собрался весь цвет бюргерства и купечества Старого города, в сопровождении их супруг, нарядно одетых и украшенных драгоценностями; было также много профессоров и студентов.
Гюбнер угощал на славу, пили и ели много; старое вино лилось рекой, сласти и шафранные пирожки были в изобилии.
Шумной и беспечной веселости молодежи резко противоречили, однако, бледность и едва скрытая грусть самой невесты.
Марга сильно похудела и осунулась. Свежесть лица исчезла, и обычная оживленность сменилась лихорадочной нервностью. После сцены с дядей она слегла в кровать и проболела около недели, что и задержало обручение. Ее мать старалась убедить Гюбнера не принуждать Маргу выходить за человека, который ей противен; можно было обождать и найти другого немца, если уж он ни за что не хочет выдать ее за чеха. Но профессор был неумолим и отвращение племянницы к жениху счел за каприз, который, по его мнению, окончательно пройдет со временем. Данное же им слово должно оставаться незыблемым, и он не станет брать его обратно из-за фантазии глупой девчонки, не понимающей своего счастья.
Как только Марга поправилась, Гюбнер позвал ее к себе и так грубо подтвердил еще раз ей свою волю, что она окончательно пала духом.
К ее отчаянию, дядя стал зорко следить, и ей невозможно было предупредить любимого человека или повидаться с ним.
Этот праздник был для нее истинной пыткой, и она с отвращением приняла целование Гинца, – высокого, здорового малого.
Но сам жених, словно не замечал холодности невесты, и рассыпался перед ней в нежностях и любезностях, – словом, держал себя с ней так запросто, что ее только коробило его ухаживание.
Если молодежь веселилась от души, то родители и другие гости зрелого возраста были видимо чем-то взволнованы и возбуждены, и шумно обсуждали какой-то вопрос, по-видимому, важный, судя по жужжанию дам и раскрасневшимся лицам мужчин.
Речь шла об обнародованном накануне королевском повелении, воспрещавшем всем и каждому в Богемии, под страхом тяжких наказаний, признавать впредь папу Григория XII главой христианской церкви[36].
Большинство женщин было возмущено этой мерой, которую считали пристрастной.
При узкости своего мировоззрение, они были совершенно слепы относительно раскола в церкви, и папа, которого признавал за такового архиепископ или их духовник, был для них бесспорно истинным наместником Христовым.
Мужчины смотрели на дело шире и с политической точки зрения, как и следовало ожидать в те времена, когда вопросы религиозные и политические сливались воедино. Немцы прекрасно поняли, что, выходя из „послушания” Григорию, Вацлав, при посредстве нового папы, имел в виду восстановить свою императорскую власть в Германии; но ввиду своего скрытого сочувствия противнику Вацлава, Рупрехту Палатину, немецкая партия и пользовалась своим преобладанием в университете, чтобы отказать в „нейтралитете” королю, а в архиепископе Сбинке, с его духовенством, нашла себе подмогу. Что король не обратил внимания на их мнение и все-таки покинул Григория, – это было тревожным признаком и потому вызывало горячие споры.
Было поздно, когда пришел новый гость, которого не ждали в такой час. То был профессор Рейнек, приятель Гюбнера, который, по нездоровью, отказался накануне присутствовать на семейном торжестве, и потому его теперешнее появление тем более всех удивило.
Подойдя к хозяину, он попросил свести его в рабочий кабинет и пригласить туда некоторых из профессоров. Пораженный волнением приятеля, бледностью его лица и дрожанием рук, Гюбнер поспешил исполнить его желание и, несколько минут спустя, шесть человек собралось вокруг Рейнека.
– Друзья мои, у меня есть новость, столь печальная, неожиданная и важная, что я счел невозможным дожидаться завтрашнего дня, – глухим голосом сказал Рейнек. – Действительность превзошла худшие наши ожидание, и немцы отныне осуждены быть слугами чехов: король даровал чехам три голоса в университетском совете…
Волнение помешало ему говорить.
В комнате воцарилось молчание; немое удивление читалось на всех лицах. Первым оправился Гюбнер.
– Да это невозможно! Тебя, вероятно, ввели в заблуждение какие-нибудь ложные слухи! Король лично обещал поддержать все наши привилегии! Еще сегодня утром я видел ректора, и он ничего не знал о новом решении.
– Правда, фон Бальтенгаген еще не получил королевского декрета, но я-то знаю, что таковой существует, и мне даже известно его содержание.
– Как? Каким образом? Объяснитесь! – слышалось со всех сторон.
– Постойте, я вам расскажу, как все это случилось, – ответил Рейнек, вытирая себе лоб. – Несколько дней тому назад, возвращаюсь я из Нового города, куда ходил к одному знакомому канонику, чтобы обсудить с ним вопрос о „послушании”, и прохожу мимо жилища этой проклятой проныры Гуса; в эту самую минуту от него выходит Ян Илья с приятелем. Это обстоятельство меня удивило, так как оба они не принадлежат к числу сторонников Вифлеемского болтуна. Еще более поразил меня их торжествующий, радостный вид; а когда Илья, проходя мимо, смерил меня взглядом глубочайшего презрения, в моей душе шевельнулось подозрение…
– После отпора, полученного в Кутенберге, чехи сплотились, – перебил его магистр Варентраппе, декан факультета искусств. – Даже те, которые раньше ссорились с Гусом по поводу Виклефа, теперь навещают его, с тех пор, как он болен. Хотя все-таки подобное поведение Ильи подозрительно, потому что за последнее время проклятые чехи присмирели и поджали хвосты, точно избитые собаки…
– Избитые-то собаки это – мы, и вы сейчас поймете, что их презрение не лишено основания, – гневно заговорил опять Рейнек. – Раз во мне зародилось подозрение, я хотел узнать все на чистоту и отправился к Хотеку;[37] он, хоть и чех, а славный малый и вполне предан немцам. У него есть связи с королевской канцелярией, и он уже не раз добывал мне очень важные сведения. Итак, вот что принес он мне два часа тому назад.
Рейнек вытащил из кармана тщательно сложенный кусок пергамента и, развертывая его, прибавил:
– Теперь слушайте декрет, изданный королем 18-го числа:[38] „Хотя каждый человек обязан любить всех людей без исключения, однако же, необходимо, чтобы эта любовь исходила из родственного расположения; дать же предпочтение чужому пред домашним несправедливо, ибо всякая любовь обращена сначала на самого себя, а потом уже распространяется на родных и других приятелей. По сведениям, дошедшим до короля, народ немецкий, не имеющий никакого права жительства в этом королевстве чешском, присвоил себе в пражском университете три голоса, тогда как народ чешский, истинный наследник земли, имеет только один. Король считает несправедливым, чтобы чужие, посторонние люди пользовались в избытке трудами обывателей, а свои были удручены недостатком, и повелевает ректору и университету, чтобы с этих пор народ чешский имел во всех собраниях, судах, экзаменах, выборах и других, каких бы то ни было актах и совещаниях университета, согласно обычаю, которого держится народ французский и все народы в Ломбардии и Италии, три голоса. И он должен оставаться при этой привилегии на вечное время, без всякого изменения…”
В комнате царила тишина; от бешенства и изумления, присутствующие не могли говорить.
– Ну, что вы скажете об этом хорошеньком документике, который лишает нас даже права жить в Богемии, если чехи не смилуются над нами и не разрешат нам этого? – спросил в заключение Рейнек, вытирая пот со лба.
Его вопрос словно разрушил оцепенение, и поднялась настоящая буря.
Каждый наперерыв старался выставить свое мнение о том, как отвести неожиданный удар; в одном все поголовно сходились, – что лучше покинуть город, нежели подвергаться неслыханному позору и унижению.
– Лучше оставить Прагу, – воскликнул один из профессоров.
– Уйдем, а не подчинимся! Но предварительно надо попробовать иное средство, – спокойнее других заметил магистр Варентраппе. – Во-первых, обождем, пока декрет будет обнародован, а затем можно будет сделать королю представление и напомнить ранее данные им обещания, а как ultima ratio, возвестить ему наше бесповоротное решение уйти отсюда прочь!
– Если уж ничто не поможет, одна эта угроза образумит Вацлава, – ядовито усмехнулся Гюбнер. – Наш уход – это разорение города и конец университету. В данном случае нас поддержит все бюргерство Старого города.
Спор продолжался в том же страстном тоне. Одна мысль потерять привилегии и утратить первенствующее положение приводила немцев в такое бешенство, которое отнимало у этих людей науки всякое самообладание.
Хоть и было постановлено ничего не говорить в этот вечер остальным гостям, но празднество было испорчено. Долгое совещание и доносившийся из кабинета шум возбужденных голосов привлекли общее внимание, а разгоряченные, расстроенные лица хозяина дома и прочих профессоров подтверждали только подозрение, что случилось что-то неожиданное и ужасное…
Прежнее веселье сменилось тревогой, и гости поспешно стали разъезжаться.