Иероним смешался и молча опустил голову. Он чувствовал, что Гус прав: надежды оказывались несбыточными, да и совесть шептала тоже. А между тем, отказаться от счастья превышало его силы.
– Ян, ты требуешь от меня нечеловеческой жертвы. Ты хочешь, чтобы я вдвойне казнил себя; ведь я теряю не только обожаемое существо, какое только может быть дано человеку, но Ружена возненавидит меня, если я брошу ее, после того, что между нами произошло сегодня.
– Пусть лучше она тебя ненавидит, а не презирает. Сердце человеческое изменчиво; кто знает, блаженство, о котором вы оба мечтали, может со временем тяготить вас. – Я же от тебя ничего не требую, но, как священник, указываю тебе на слова писания „не пожелай жены ближнего твоего”, а как друг, говорю: пожалей женщину, которую говоришь, что любишь, не убивай ее нравственно, не отнимай у нее возможности вернуться на путь истинный. Опьянение страсти – скоропреходяще, раскаяние – ужасно и продолжительно. Как последний довод, я напомню тебе о нашей народной и религиозной борьбе, которую мы с тобой оба поддерживаем. Дозволит ли тебе честь бежать с поля битвы, именно в ту минуту, когда твое слово и ученость должны безраздельно принадлежать родной стране.
Иероним закрыл лицо руками; в нем, видимо, совершалась тяжелая борьба.
После продолжительного молчание, он встал бледный, но решительный; отзвук пережитого только что нравственного потрясения чувствовался в его голосе и потухшем взгляде.
– Ты победил, Ян, – глухо сказал он. – Я отказываюсь от личного счастья и уеду, как можно скорее, не видясь с Руженой. Пусть эта жертва послужит тебе мерою моей к ней любви: я не хочу быть виновником ее падения. Будущее покажет, имел ли я на это право и хорошо ли я поступил, становясь, в то же время, ее палачом, так как жизнь с Воксой для нее сущее несчастье.
– Пока человек исполняет свой долг, он не может быть несчастным, спокойная совесть будет ему поддержкой, твердо ответил Гус. – Дай же мне руку, товарищ! Поздравляю тебя с победой! Верь мне, когда-нибудь Ружена тоже поблагодарит тебя за то, что ты не воспользовался ее неопытностью.
– Я обещал видеться с ней завтра. Пойди вместо меня и передай ей мое „прости”; выясни ей причины, побуждающие меня бежать от нее, – тихим голосом сказал Иероним.
Затем, схватив плащ и шляпу, он бросился вон из комнаты; вслед за ним ушел и Гус.
По уходе Иеронима, Ружена заперлась в своей комнате, и нервное возбуждение разрешилось потоками слез. К счастью, Вок не вернулся к ночи, а когда она на следующее утро проснулась поздно, после тяжелого сна, то в ней произошла реакция и она почти с ужасом, хотя отчасти и с упоением, припоминала то, что случилось накануне.
Конечно, при воспоминании о словах любви и поцелуях, которыми она обменялась с Иеронимом, все существо ее радостно трепетало; но стыд и угрызение совести уже шевельнулись в ее душе. Слишком честна и чиста была она, чтобы от вечера до утра откинуть всякие нравственные основы.
День для нее тянулся невыразимо тягостно, и когда ее свекор, – Вок все еще был в отсутствии, – пораженный ее расстроенным видом, дружески спросил, что с ней, она едва не лишилась чувств.
Волнение возрастало с часу на час: Иероним, вероятно, назначит время и условится относительно подробностей их бегства, которого она сама же требовала; а между тем, этот решительный шаг ужасал теперь ее самую.
Но вместо Иеронима пришел Гус и попросил переговорить с ним с глазу на глаз. Под строгим, грустным взглядом духовника Ружена вздрогнула и покраснела.
С поникшей головой прошла она за ним в ораторию и опустилась на колени перед аналоем.
– Вы ожидали другого, слова которого были бы приятнее вам, чем мои, – сказал, помолчав, Гус. – Но я, исполняя данное слово, пришел передать вам прощание Иеронима. Он завтра едет и не вернется, пока не будет в состоянии видеть вас, не краснея.
Ружена глухо вскрикнула.
– Он меня покинул?! Он меня не любит?!
– Он слишком любит, чтобы погубить и низвести вас на положение женщин… другого рода. Придите в себя, Ружена, и стыдитесь, до какой степени вы забыли свой долг, – строго заметил Гус.
Но полученный удар был слишком силен. Потеря любимого человека заслонила собою всякий стыд, и она начала горячо перечислять оскорбления и измены мужа, слагая с себя всякую обязанность оставаться ему верной.
Гус ее не прерывал, пока рыдание не заглушили ее слова.
– Заявите все это открыто и тогда уезжайте смело, – заметил он.
– Да разве я могу? – пробормотала она, удивленно смотря на него.
– Вы не можете, это верно! А вы хотите бежать крадучись, ночью? Верьте мне, дочь моя, все, что боится света, всякое дело, которое прячется во тьме, – дурное дело! Вы это знаете не хуже меня, потому вам и стыдно, потому вы и скрываетесь от взора людского, который далеко не так страшен, как Божье око. Вы обвиняете вашего мужа и утверждаете, что ненавидите его, за его проступки против вас; а с каких же это пор чужие грехи служат извинением наших? А ваша совесть безупречна?
И он строго разобрал всю ее жизнь после замужества. Старалась ли она полюбить Вока, привязать его к себе снисходительностью и кротостью; не отталкивала ли равнодушием, холодностью и жестким, оскорбительным словом? Затем, он заговорил о долге, который человек обязан исполнить, как бы тяжел он ни был, чтобы не оказаться уклонившимся от жизненного испытания и не мучиться впоследствии угрызениями совести и страхом осуждения.
Никогда, может быть, проповедник не был столь красноречив, как именно в эту минуту; всю живую веру свою и горячий порыв к добру изливал он на смущенную душу кающейся.
Когда Гус, наконец, ушел, сломленная его убеждениями Ружена твердо решила всецело подчиниться велениям долга, поручив Богу судьбу свою.
Было воскресенье конца мая 1412 г. Несмотря на ранний утренний час, на улицах Праги было уже много народу: одни спешили к обедне, другие бежали за покупками в многочисленные лавчонки-балаганы, выраставшие, как грибы, в базарные дни и торговавшие разными привозимыми из окрестностей припасами.
На площади, перед Тынским храмом, скопление народа было особенно велико, и плотная масса окружала два сколоченные из досок помоста. На каждом из них было по монаху, державшему к народу речь. Раздававшиеся, время от времени, около этих уличных кафедр барабанный бой и трубные звуки привлекали все новые массы любопытных.
Среди собравшейся толпы, стояли – Брода и Матиас; один слушал, сумрачно нахмурив брови, другой презрительно усмехался на образные речи монахов.
– Братья! – звонко выкрикивал один из проповедников. – Слова мои слабы, чтобы описать все блага небесные, которые вы можете получить, заручившись индульгенциями, предоставляемыми верующим его святейшеством, папой Иоанном XXIII, с неисчерпаемой щедростью отца к блудным детям своим. У кого из нас совесть не запятнана грехом, кто не содрогнется перед судом Божьим, или не станет молить Небо о прощении дорогих усопших, терпящих в аду ужасающие мучения? Кто, наконец, из нас не страшится за детей своих, которых, может быть, ожидает вечное проклятие? От вас зависит избежать всех этих мук, запасшись отпущениями… Индульгенции есть всякие и на всякие нужды: полные и частичные, на 500, 300 и 200 лет; есть разрешение на грехи будущие; есть и такие, что приостанавливают страдание чистилища. Есть для высокого панства, есть и для бедных: все одинаково могут избежать мучений того света. Даже тот, кто уже ступил на путь погибели, – может смело явиться пред вратами рая, и св. Петр, прочтя отпущение, не станет даже справляться о его прегрешениях, а прямо распахнет перед ним райские двери. А там, на золотых и серебряных облаках, восседает Бог Отец, а рядом с Ним Божественный Сын Его, окруженные сонмами архангелов и ангелов, херувимов и серафимов. С трепетом грешник падает ниц пред престолом Всевышнего; но ангелы, увидав в руках его индульгенцию, поднесут ее Богу, а Христос скажет: „Что наместник Мой отпустил на земле, то отпущено будет на небесах. Иди, сын Мой, и воспой хвалу Мне”. И ангелы вознесут блаженного на облака и покажут ему все прелести рая; он упокоится под сенью древа познания добра и зла и безбоязненно может вкушать те самые плоды, которые некогда сгубили Адама…
Усталый монах остановился, чтобы перевести дух.
Речь его вызвала в слушателях чувства довольно разнообразные. Кто смеялся и насмешливо гикал; с разных сторон сыпались нелестные прозвание папе и его послам, но раздавались и негодующие крики против подобных смельчаков:
– Молчите вы, нечестивые! Будьте сами прокляты, но не смущайте других.
– Правда ли то, что вы сейчас сказали, отец мой? – крикнула какая-то женщина, вся в слезах, от религиозного восторга.
– Святая правда, – сказал монах, – Вы все вдвойне спасетесь, если не станете слушать слуг сатаны, которые негодуют, видя, что пустеет ад. Итак, не теряйте времени, братья: там, в церкви, вас ждут драгоценные ключи неба. Спешите, пока не все еще места заняты в раю; хотя он и громаден, но, конечно, людей на свете больше, чем он может вместить.
Многие из толпы бросились в церковь, но Брода, смеясь от души, отвел в сторону Матиаса.
– Развеселись, старина! Из нашего кошелька этот мошенник в рясе ничего не выудит, – сказал он.
– Да, а зато сколько других болванов отдадут свои последние гроши за какой-то лоскуток, в котором каждое слово – ложь и богохульство, – негодовал Матиас.
– Эти гадости идут уж третью неделю, – ответил Брода. – Ты был болен и не видал начала этого кощунства, а я так был в самом соборе, на чтении обеих булл, и хоть я старый солдат, а содрогнулся. Церковь была полутемная и освещалась только свечами, которые держало в руках духовенство; потом вынесли буллу отлучения и все свечи тотчас же загасили и бросили на землю, а колокола стали звонить, как на погребение. И тут начали читать, что Владислав, король неаполитанский, – нечестивый враг церкви, клятвопреступник и еретик, – за все свои преступления, со всем своим потомством до третьего колена, отлучается от церкви, и что такое же наказание ожидает его друзей и сторонников. А кто осмелится по-христиански хоронить Владислава или кого-нибудь из его приверженцев, тот сам будет отлучен и не получит прощения до тех пор, пока собственными руками не отроет их трупов.[50] Тьфу! – и Брода решительно сплюнул.
– Ведь это бессовестно, чудовищно. И как служитель алтаря может предписывать такие ужасы! – негодовал Матиас и перекрестился.
– Увы! Таково уж падение церкви; если глава ее, сам папа, говорит подобные мерзости и проповедует крестовый поход против христианского государя, да еще по делам светским. Вот новым-то крестоносцам и сулят теперь все эти чудеса, которые мы только что слышали, чтобы они помогали папе мечом и золотом.
– Хорошо еще, что мистр Гус раскрывает глаза таким дуракам и указывает настоящую цену всех этих булл и индульгенций. Уж не его вина, если все-таки находятся бараны, которые дают себя стричь.
Да, он, как лев, борется за правду: проповедует, оспаривает и расклеивает на всех перекрестках свои опровержения. Иероним, по возвращении своем в Прагу, как всегда, тоже во всем ему помогает. Что это за человек! – восторженно продолжал Брода, – Бог наградил его всеми талантами! Видел ты, Матиас, картину, которую он не так давно нарисовал на стене?
– Нет.
– Пойдем, я тебе покажу ее.
– А не опоздаем мы в Вифлеемскую часовню к проповеди?
– Да нет! Мы потом прибавим шагу и поспеем вовремя, – ответил Брода, увлекая товарища.
Недалеко от часовни, перед начисто оштукатуренной стеной, тоже стояла толпа любопытных, сквозь которую и стали протискиваться Брода с Матиасом, локтями прокладывая себе дорогу. Наконец, они очутились перед громадных размеров картиной.
С одной стороны, изображен был Христос, смиренный и босой, сидящий на осле и окруженный апостолами, тоже босиком шествовавшими с посохами в руках. С другой стороны, прямо против Сына Божьего, нарисован был папа, увенчанный тиарой, верхом на коне, под расшитым золотом чепраком; впереди его шли герольды и трубачи, а сзади следовала великолепная свита из кардиналов, облеченных в пурпур, и воинов в латах.[51]
Слышавшиеся в толпе замечание и прибаутки доказывали, что желанная цель художника вполне достигнута.
Но Брода и Матиас недолго стояли перед картиной и скорым шагом направились слушать проповедь, к которой, несмотря на уверение Броды, они все-таки опоздали.
Не только внутри все было битком, но и кругом здание стояла такая несметная толпа, что потребовалась вся исполинская сила Броды, чтобы проложить себе дорогу, да и то, дальше двери им пройти не удалось. Но, при богатырском росте обоих, им можно было через головы видеть, что происходило в часовне.
Гус был на кафедре, и его взволнованное лицо отражало воодушевлявшее его горячее убеждение.
Расстояние заглушало несколько слова проповедника, но когда, в пылу увлечения, он возвышал голос, отрывки речей долетали до Броды с Матиасом.
– Братья, – говорил в эту минуту Гус. – Не считайте того, что я сказал, за отрицание власти святейшего престола. Никто, как я, не подчиняется смиренно авторитету, которым Бог облек папу; я только протестую против злоупотребления властью, особенно в данном случае. Совесть предписывает мне предостеречь вас всех против такого обмана, который извращает самые слова Христа. Папа проповедует крестовый поход против христианского короля и возмущает народы один против другого, чтобы только обеспечить свои имущественные интересы; а тем, которые прольют кровь христианскую, он обещает индульгенции, и открыто, за деньги, торгует драгоценнейшими духовными благами. Господь, на кресте, молился за палачей своих и осудил Петра, поднявшего меч свой на Его защиту, а глава церкви, называющий себя наместником Христовым, изрыгает лишь проклятия, угрозы и смертные приговоры… Хуже, он указывает исторгать мертвых из могил для поругания, единственно лишь за то, что они пребывали верными своему государю.
Голос проповедника, на некоторое время, перестал быть слышен; но затем снова раздалось:
– Берегитесь, братья, верить таким отпущениям, которые диктует ненависть и каждое слово которых есть хула на истину евангельскую; берегитесь, говорю, покупать лживые индульгенции, золотом мерящие милосердие Божеское и убаюкивающие вас тщетной надеждой, что злодеяния могут быть искуплены чем-либо, кроме искреннего, глубокого раскаяния и добрых дел!..
Когда проповедь кончилась, толпа стала понемногу таять.
Среди присутствовавших появились у входа старый граф Вальдштейн, Вок, Ружена и Анна. Они остановились неподалеку от двери, ожидая, чтобы разошелся народ, и обменивались впечатлениями по поводу только что слышанного.
В эту минуту, из второй двери, которая вела в ризницу и келью Гуса, показался Иероним. Словно не замечая Вальдштейнов, он прошел мимо и вмешался в толпу; но Вок бросился вдогонку и поймал его за плащ.
– Куда ты бежишь, Иероним? Или ты нарочно не хочешь замечать друзей?
– Что за мысль! Я не знал, что ты в церкви, а сам слушал проповедь, сидя на скамье сзади кафедры.
– Да мы все здесь, и отец, и Ружена. Пойдем, они будут тебе очень рады. А я хочу намылить тебе голову за то, что ты вот уже сколько времени в Праге, а у нас еще не был.
– Я всякий день собирался быть у вас и выразить мое почтение графине, но все это время был так завален делами, что просто голову потерял. А последние две недели я провел в Войковицах.
Разговаривая, они подошли к старому графу и дамам. С присущим ему рыцарским изяществом, Иероним поцеловал руку Ружены и, казалось, не заметил дрожания ее пальцев, – единственный, впрочем, знак охватившего ее волнения.
Иероним казался спокойным и по-прежнему остроумным, но красивое лицо его сделалось как-то особенно серьезно-строгим, чего не замечалось прежде. Старик-граф позвал его к себе, он тотчас же принял приглашение, и все направились к дому Вальдштейнов.
– Кстати, что ты делал в Войковицах, когда здесь происходят столь важные события? – осведомился Вок.
– Надо было привести в порядок разные старые счета и дела. Но, кроме того, я от души потешил себя, славно подшутив над благочестивыми продавцами райских мест. Вообразите, они рыщут повсюду с барабанным боем и торгуют своим проклятым товаром в городах и деревнях. А когда у бедного, глупого холопа не хватает наличных денег, монахи берут, в уплату, коров, овец и другой скот. Если бы, на счастье, я не был в Войковицах, они обобрали бы всех моих крестьян.
– Я последую твоему мудрому примеру и тоже приму соответственные меры, чтобы положить предел трудам почтенных отцов, на пространстве ближайших к Праге моих имений, – смеясь, сказал Вок.
– Невиданное дело, чтобы можно было так обирать страну, да еще во имя Божие, – заметил старый граф, качая головой.
– Да! Иуда продал Христа за 30 сребреников, а наши служители церкви продают Его сто раз на день и уж не за тридцать, а за 100 и за 1000.
– О наши епископы! Non prelati, sed pilati[52] – грустно подтвердил Иероним.
– А сам наследник св. Петра предпочтительнее уловляет в свои сети золото, а не души людские, – усмехнулся Вок.
За обедом графиня Яна отсутствовала, сославшись на нездоровье; в сущности, она была в ссоре с мужем и сыном, и это со времени прибытия в город Венцеля Тима, папского легата, приехавшего для продажи индульгенций и проповеди крестового похода в епархиях зальцбургской, магдебургской и пражской.
„Виклефистские” убеждения и расположение к Гусу, открыто выражаемые графами Гинеком и Воком, всегда были не по сердцу графине Яне, которая в своем узком фанатизме считала обоих их еретиками. Но вспыльчивый характер мужа и слепое обожание сына удерживали ее и, до поры до времени, сохраняли некоторое спокойствие в семье. Наконец, посыпавшиеся насмешки над индульгенциями и утверждение, что они не имеют никакой цены и не властны искупать души от заслуженного наказания, вызвали у графини приступ ярости. Она с таким увлечением защищала право св. престола связывать и отпускать на земле и на небе, что привела в смущение обоих графов. С той поры графиня дулась, постилась и неистово молилась, запираясь у себя, едва в доме появлялся Гус или кто-либо из его сторонников.
Между Руженой и мужем отношения улучшились. Под впечатлением угрызений совести, желая искупить свою вину, молодая женщина была менее строгой и старалась привлечь Вока снисхождением и кротостью. Тот сначала был поражен, а затем тронут, и так как, в сущности, он обожал жену, то и отказался от слишком громких проделок, дабы ее не оскорблять.
Но, все-же, страшное нервное потрясение, пережитое Руженой, сильно подействовало на ее нежную натуру, а молчаливая, но тяжелая борьба с любовью к Иерониму, упорно не дававшей себя осилить, окончательно истомила ее.
Она тяжко заболела и две недели жизнь ее висела на волоске. Страх потерять жену отрезвил Вока и привлек его к изголовью больной – кающимся.
Когда Ружена стала поправляться, он и на самом деле пробовал остепениться, и раскаяние его было столь же страстно и шумно, как и сумасбродства. Ружена казалась доброй и любящей, и когда, время от времени, пылкий характер Вока увлекал его, все-таки, в какое-нибудь похождение, она пребывала неизменно снисходительной. Но, со времени своей болезни, она замкнулась в себя, стала серьезной, малообщительной, и скрытая грусть объяла все ее существо.
Анна, по-прежнему, жила в доме Вальдштейнов, несмотря на несколько представлявшихся ей крайне выгодных партий и даже несмотря на настояние брата поселиться с ним. Ружена трунила над ней, что она все ждет Светомира, хотя в душе была очень рада иметь около себя преданную подругу, которая одна знала про ее слабость; Анна созналась ей, что была свидетельницей сцены между ней и Иеронимом.
Обед прошел весело, Ружена страшно взволновалась было в первую минуту, но спокойная уверенность Иеронима помогла ей сохранить душевное равновесие, и она приняла даже участие в разговоре, который вертелся, главным образом, на большом диспуте в университете, куда Гус созывал профессоров и студентов для обсуждения вопроса об индульгенциях.
– По поводу этого у меня есть один проектец и мне хотелось бы обсудить с тобой некоторые подробности. Я тоже пойду на это заседание, – сказал Вок, когда Иероним собрался уходить.
– А мы головой за это не поплатимся? Твои проекты обыкновенно довольно рискованны, – улыбаясь, ответил тот.
– Нет, нет! Это – дело самое безобидное, и двор ничего против не будет иметь.
– Да, если ты заручился согласием короля, тогда…
– Не совсем, но я уверяю, что он от души посмеется над моей выдумкой.