Был тихий августовский вечер. На большой террасе виллы Коллеони, в Монако накрывали вечерний чай, и сама хозяйка наблюдала за приготовлениями.
Эмилия Карловна Коллеони была видная женщина лет пятидесяти; белое и свежее, с приветливыми чертами лицо сохранило следы красоты, большие голубые глаза отражали чрезвычайную доброту, и лишь седые, серебристые волосы обнаруживали наступавшую старость.
Была она урожденной баронессой Фарнроде, но выход замуж за скромного художника повлек за собой общее неудовольствие и почти полный разрыв с семьей. Хотя лет восемь тому назад, уже после смерти мужа, у нее и произошло примирение с родными благодаря стараниям ее племянника, барона Реймара, очень расположенного к тетке и ее покойному мужу, тем не менее с некоторыми членами семьи, а особенно с женой брата, рожденной графиней Земовецкой, отношения все-таки остались натянутыми. Впрочем, это охлаждение родственников нимало не тревожило Эмилию Карловну. Муж оставил ей хорошее состояние, вполне ее обеспечивавшее, и чудную, окруженную садом виллу, в которой она жила, занимая нижний этаж и сдавая верх богатым иностранцам.
– А пришел ли барон с прогулки, Мариетта? – спросила она у горничной итальянки, ставившей на стол чайную посуду.
– Да, синьор барон вернулся с полчаса тому назад и сидит у себя в комнате.
– Так сходи и попроси его пить чай.
И поставив цветы в вазу, она еще раз окинула взглядом накрытый стол с тонкой посудой, старинным массивным серебром, обильно уставленный свежим печеньем, маслом, сыром и холодной дичью.
Не успела Мариетта исполнить ее приказание, как балконная дверь отворилась и на террасу вошел племянник.
– Добрый вечер, тетя. Прости, я кажется, заставил тебя ждать? – спросил он, целуя у нее руку.
– Нисколько, мой милый. Мы с Мариеттой только что закончили наши приготовления.
Барон Реймар Фарнроде был человеком высокого роста, плотного сложения, но стройный.
Холодная и даже надменная манера себя держать смягчалась приветливым выражением лица. В больших голубых глазах светились ум и энергия; из-под тонких усов виднелись красиво очерченный рот и ряд ослепительно белых зубов.
Уже два месяца молодой барон гостил на вилле Коллеони и начинал поговаривать об отъезде, но тетка все удерживала его, окружая лаской и закармливая любимыми блюдами.
Сидя за столом, племянник с тетушкой оживленно болтали. В это время у чугунной садовой калитки остановился экипаж, и тотчас из дома выскочила горничная в плоеной наколке, пробежала через сад и стала что-то наказывать кучеру.
– Адаурова опять снаряжается в Монте-Карло. Какую она отчаянную игру ведет! Смотри, тетя, не остаться бы тебе при одном приятном воспоминании, что приютила эту красавицу, – усмехаясь заметил барон, накладывая на тарелку кусок дичи. – В этом отношении я спокойна: она мне уплатила за четыре месяца вперед. Кого мне от души жаль, так это Марину. Бедная девочка производит тяжелое впечатление: в ее глазах столько грусти и усталости. А как она хороша, даже слишком хороша для той обстановки, в которой живет. Но, конечно, рядом с матерью она много теряет, потому что та ослепительно прекрасна. Опасная женщина.
Барон покраснел.
– Опасны они обе, только с той разницей, что одна еще не сознает своей обольстительности, а другая ею злоупотребляет! Вообще, мамаша особа подозрительная. Ты не знаешь, есть у нее какие-нибудь средства, или все эти роскошные экипажи и туалеты оплачиваются щедротами моего милейшего кузена Земовецкого? В таком случае она ему здорово вскочит. Меня это интересует ввиду некоторых, хотя и сомнительных прав на наследство, – рассмеялся барон.
– Ну, я не думаю, чтобы твоя бабушка распустила вожжи, раз дело касается денег; у графини Ядвиги ручка крепкая, очень-то не раскутишься, – с улыбкой ответила тетка. – А о частной жизни Адауровой я мало знаю; так, кое-какие указания Марины, да рассказы, может быть и прикрашенные, одной русской дамы, живущей на вилле Бальмора, которая уверяет, будто знает их.
– Расскажи, расскажи, тетя. Я хотел бы проверить одно предположение, которое на днях пришло мне в голову…
Он остановился, потому что дверь подъезда отворилась. С крыльца сошли две дамы и направились к ожидавшему их экипажу.
Одна из них, лет тридцати пяти, была в полном смысле слова красавицей. Черное кружевное платье и большая черная шляпа с перьями резко оттеняли мраморную белизну лица и металлический отлив чудных пепельных волос. Черты были тонкие и правильные. Лихорадочный блеск красивых глаз и нежный румянец, игравший на щеках, производили впечатление чего-то болезненного. В руках у нее была шитая золотом накидка и перламутровый инкрустированный мешочек.
Она вполголоса разговаривала с шедшей рядом дочерью – стройной молодой семнадцатилетней девушкой. Пышные пепельные, как и у матери, волосы обрамляли прелестное личико матовой белизны и без малейшего румянца; даже тонкие губы с красивым, но резким изгибом казались бледно-розовыми. Вся жизнь этого чистого, как фарфор, личика сосредоточилась в глазах, обрамленных длинными пушистыми ресницами. Выражение лица было задумчивое, почти суровое. На ней было голубое батистовое платье и большая соломенная шляпа, украшенная чайными розами.
– И к чему она таскает с собой дочь в этот притон, где девушка должна присутствовать при том, как Станислав ухаживает за ее мамашей, – с неудовольствием, хмуря брови, заметил барон.
Затем он встал и, опершись на балконные перила, смотрел, как дамы усаживались в экипаж.
– Ты, тетя, хотела мне рассказать про Адаурову, – сказал Реймар, снова садясь за стол. – Видишь ли, одна из моих кузин, Юлианна Червинская, замужем за неким генералом Адауровым, который, кажется, развелся с первой женой. Так вот эта разведенная жена – не твоя ли жилица?
– А ты с ним знаком?
– Нет, я с ним не встречался, да и Юлианну не видал, по крайней мере, лет десять. Она воспитывалась в Варшаве, и на ее свадьбе я не мог быть потому, что тогда отец был при смерти.
– Твое предположение, может быть, верно. Марина мне только намекала на прошлое матери; зато мадам Шванеман, та русская дама, про которую я тебе говорила, рассказывала мне про Адаурову разные разности. Ты знаешь, русские не привыкли щадить своих; хотя, впрочем, она говорила, что Адаурова – жертва несчастного супружества.
Вышла она по страстной любви, но муж ее обманывал, сойдясь с женой какого-то моряка, бывшего в дальнем плавании. История эта дошла, наконец, до Надежды Николаевны. Узнав, что муж принимает свою даму сердца на их квартире, пока она была в деревне, а супруг проживал в городе, удерживаемый службой, она их накрыла… Приготовилась ли она заранее, будучи уверена, что захватит виновных, или оружие нечаянно попало ей в руки, но она застрелила при этом свою соперницу. Лишь благодаря связям удалось потушить это дело: дама была убита, и скандал все равно ее не воскресил бы. После этого Адаурова потребовала развода и взяла к себе дочь, которой было тогда семь лет. Говорят даже, будто девочка была свидетельницей убийства, но я этому не верю.
Располагая личными и довольно значительными средствами, она всегда жила богато и широко; но прожила ли она свое состояние, я – не знаю, хотя это вполне возможно ввиду ее страсти к игре. По мнению мадам Шванеман, она дурит, чтобы заглушить любовь к мужу, которого все еще не может забыть. Кроме того она морфинистка и злоупотребляет этим, по словам доктора Морелли.
– Грязная история и в результате – разбитая жизнь. Но тот ли это генерал Адауров или нет, все равно. Я не понимаю, как отец решается оставлять свою дочь на руках подобной матери, – заметил барон.
В это время Мариетта подала вечернюю почту, и Реймар принялся за чтение газет, а тетка сошла в сад наблюдать за поливкой цветов и газона.
Эмилия Карловна уже кончала свой обход сада, когда стук остановившегося у калитки экипажа привлек ее внимание.
Это вернулась Адаурова дочь и, увидав хозяйку, подошла к ней здороваться.
– Вы уже вернулись, Марина Павловна, – с улыбкой встретила ее та.
– Я только проводила маму до казино. Я не могу там оставаться: в зале так шумно и душно, что у меня голова кружится и не хватает воздуха. Кроме того, я ненавижу игру, а бренчанье денег и громкие окрики крупье мне действуют на нервы. Поэтому я всегда только мешаю маме.
– Вы так и останетесь наверху одна до приезда мамаши?
– Да, конечно. Дома так хорошо: тихо и воздух такой чудный, мягкий; а я люблю тишину и покой. Я все какая-то усталая…
– Нет, это невозможно. Вы напьетесь с нами чаю на балконе, а вашу шляпу и перчатки я отошлю.
Марина, видимо, колебалась.
– Благодарю вас, вы очень добры. Правда, у нас скучновато, когда никого нет дома. Но вы не одни, с вами ваш племянник… – в замешательстве пробормотала она.
– Так что же? Это ничего не значит. Или вы его боитесь? Совершенно напрасно, он совсем не злой, – засмеялась Эмилия Карловна и, взяв под руку молодую девушку, повела ее к террасе.
– Вот привела свою любимицу и прошу тебя, Реймар, развлечь ее, пока я занята с садовником, – поднимаясь на ступеньки крикнула она племяннику. – Должна предупредить, что она тебя боится.
Барон вскочил и пошел навстречу.
– Что я слышу, Марина Павловна? Вы меня боитесь, отчего? Я никогда не считал себя таким страшным, чтобы пугать молодых барышень, – весело улыбаясь сказал барон, удерживая протянутую ему ручку в своей.
Он повернул кнопку, и яркий электрический свет озарил Марину, которая остановилась у кресла хрупкая и нежная, точно видение. Большие бархатные глаза застенчиво и грустно смотрели на него; даже в эту минуту личико ее осталось бледным.
Барон восторженно глядел на нее, и в голове его мелькнула мысль:
«Тетя права, она дивно хороша!»
– Ну-с, признавайтесь – почему вы меня боитесь?
Марина тряхнула хорошенькой головкой.
– Я не то что именно боюсь, хотя у вас и очень строгий взгляд. Но я знаю, что вы осуждаете нас, особенно маму; я это прочла в ваших глазах, а кроме того еще что-то, похожее на презрение, – она глубоко вздохнула.
Яркая краска залила лицо барона. Он взял похолодевшую руку Марины и крепко пожал ее.
– Вы преувеличиваете и несправедливы, – виноватым тоном заговорил он. – Могу ли я презирать такую невинную душу, как вы? Но я хочу быть откровенным: вашу мать я осуждаю за то, что она водит свою дочь в эту игорную трущобу, притон дьявола; но это и все, клянусь вам. Да какое же право, наконец, я имею делаться вашим судьей?
– Да кто же может запретить вам высказывать ваше мнение? На прошлой неделе я невольно слышала ваш разговор, когда вы жестоко осуждали маму. Я могу только сказать, что вы несправедливы и не знаете, что она глубоко несчастна и страдает; все это она делает для того, чтобы забыться…
Барон еще гуще покраснел, вспомнив как беспощадно выразился перед теткой об ее матери.
Ему теперь было совестно, но не мог же он сказать Марине, что на матери лежат другие обязанности, а не только искание забвения в безумствах, хотя бы и для того, чтобы заглушить свое горе. Но он нашелся.
– Мать должна посвящать все силы души, всю любовь, на которую способно ее сердце, заботам о своем ребенке, а у вашей мамаши не хватает, кажется, для вас времени.
В голосе, помимо его воли, послышалось все-таки осуждение, и Марина, снимавшая в это время печатки, нерешительно взглянула на него.
– Вот у вас опять этот строгий вид, которого я так боюсь; а все же вы ужасно неправы. Мама меня любит, она меня не отпустила от себя; вот папа меня не любит и за десять лет ни разу не попытался меня повидать.
Облачко грусти набежало на нежное личико Марины.
– А воспитывались вы дома, при вашей maman?
– Воспитывалась? Да везде понемногу, но до одиннадцати лет провела у мамы. Я была болезненна и учиться много не могла, а моя гувернантка Сюзанн больше занималась хозяйством в доме и гостями, чем мной. Обо мне часто забывали, и я нередко засыпала где-нибудь в кресле, не раздеваясь. У меня была полная свобода лакомиться сколько угодно, я присутствовала на обедах и ужинах, когда бывали гости, но мне, конечно, становилось скучно. Все играли в карты, Сюзанн шепталась с каким-нибудь волочившимся за ней офицером, а я забьюсь, бывало, куда-нибудь в угол и сплю…
Потом мама отдала меня в пансион в Женеве, где я пробыла четыре года. Это было счастливое время, и там я, по крайней мере, отдохнула: вовремя вставала и вовремя ложилась, а главное училась. Я любила учиться, да и все преподаватели были очень добры ко мне. А прошлой весной мама объявила, что мое образование кончено, и взяла меня из пансиона. Лето мы провели в Виши, потом поехали в Биарриц, а затем вернулись в Париж, где мама живет постоянно.
Зима опять была крайне утомительна: одни только балы, театры, визиты и нескончаемые совещания с портнихами. Такая, право, тоска, а главное ни минуты отдыха. Зато как я обрадовалась, когда в феврале на весь пост я поехала к своей тетке, игуменье, в монастырь. Ах, если бы вы только знали, как чудно я провела время.
Марина оживилась, и в ее лучистых глазах вспыхнуло восторженное настроение.
– Там я снова научилась молиться, что совершенно забыла. С тех пор, как меня разлучили с папой и старой няней, никто не говорил со мной ни о Боге, ни о молитве.
– Как, а в пансионе?
– Там воспитанницы были либо лютеранки, либо католички, и я, как православная, не присутствовала на уроках закона Божия, а общие молитвы меня не трогали. Зато в монастыре дело было иное.
Во-первых, я здесь столкнулась с богомольцами, которые отовсюду, и часто издалека, стекались на поклонение святыням; а глубокая, твердая вера этих бедняков не могла не тронуть мое сердце. Затем, тихая жизнь и непрерывная, неслышная работа в обители необыкновенно успокоительно на меня действовали; мне казалось, точно вся мирская суета, все страсти и горести людские остались где-то там, далеко за святой оградой и не смеют перешагнуть за ее врата. Особенно хорошо было в церкви на вечерней службе: просторный храм тонул в таинственном сумраке, сквозь облака кадильного дыма блестели, точно звезды, огни лампад перед иконами, а дивное монастырское пение убаюкивало и уносило душу от земли и ее невзгод ввысь.
Но счастье мое было кратко: через несколько дней приехала мама и увезла меня из монастыря сюда…
Марина глубоко вздохнула.
Барон глядел на нее, как очарованный.
– Вам жаль монастыря? – вполголоса спросил он.
– Да, очень жаль. Вы поняли меня? А представьте себе, когда я описала все это маме, она так странно рассмеялась и сказала:
– Какие глупости! Наши молитвы людские не доходят до Бога и святых, а потому совершенно излишне их беспокоить. Наша же судьба иная. Мы с тобой «болотные цветы» и выросли на зыбкой, ядовитой почве. Она нас питает, но в конце концов непременно затянет…
Разумеется, эти мамины слова внушены ей ее горем, но они меня все-таки крайне огорчили…
Марина, видимо, взволновалась. Барон молчал; его охватило чувство глубокой жалости к этому молодому существу, покаяние которого раскрыло перед ним целый мир духовной нищеты.
Голос подошедшей Эмилии Карловны вывел из задумчивости Реймара и рассеял грустные думы Марины.
– Как, вы все еще в шляпе?
– Мы тут заговорились, а я про нее и забыла, – ответила Марина, принимая с благодарной улыбкой букет, который поднесла ей хозяйка.
Разговор принял другое направление, и было уже около двенадцати часов, когда гостья простилась и ушла к себе.
Барон, облокотясь на стол, так задумался, что наблюдавшая за ним тетка тронула его за рукав и спросила, о чем он мечтает.
– О Марине Адауровой. Ты права, что бедная девушка заслуживает сожаления, а у ее матери нет, должно быть, ни капли совести. Марина – натура отзывчивая и, по-видимому, богато одаренная, а эта полоумная ее систематически портит. Ну, что она видит и слышит? Ведь это ужасно, если она понимает, какую жизнь ведет ее мать.
– Я не думаю, чтобы она вполне отдавала себе отчет в том, что творится вокруг. Марина считает свою мать несчастной. Может быть, та и в самом деле несчастна и в ее беспорядочной жизни есть смягчающие обстоятельства и мотивы, – со вздохом ответила ему тетка.
Барон встал и ходил по террасе, но при последних словах тетки он вдруг остановился.
– Это для нее не оправдание, тетя, – перебил он ее. – Чем бы ни увлеклась женщина, как бы ни была она беспутна, одно чувство должно быть для нее чисто и свято – материнская любовь. А эта… ничего знать не хочет, кроме своей ревности, и приносит ей в жертву своего ребенка, которого и увезла-то с собой не для того, чтобы всецело посвятить себя его воспитанию, а, вероятно, назло мужу, любившему дочь; иначе, она не отняла бы ее у него. А что она делает с Мариной? Она не обращает на девушку никакого внимания, глумится над ее добрыми порывами и всюду таскает ее за собой, делая свидетельницей своих сумасбродств, любовных приключений и мотовства, которыми эта особа заглушает, видите-ли, свою досаду и ревность… Нет, не говори мне про эту тварь и не старайся ее оправдать.
Барон, видимо, был взбешен и поспешно простился с теткой.
Помещение, занимаемое Адауровыми, состояло из пяти роскошно меблированных комнат с двумя балконами и двух людских.
У Марины была своя комната с балконом, выходившая в сад. Она очень любила свой уютный уголок, обтянутый розовым кретоном и пропитанный свежим, душистым запахом, доносившимся из цветущего сада.
Вернувшись к себе, Марина надела легкий батистовый капот, дала заплести свои роскошные волосы и села читать.
Стук экипажа, остановившегося у садовой калитки, прервал ее чтение. Догадавшись, что вернулась мать, она встала, распорядилась подать ужин и пошла навстречу, но вид матери испугал ее.
Надежда Николаевна почти упала в кресло и голова ее откинулась на спинку. Цветущий цвет лица сменила землистая бледность; вокруг глаз были черные круги, взгляд потух, щеки ввалились и даже рот как-то опустился; во всей фигуре ясно виднелось полное истощение. В каких-ни-будь несколько часов блестящая, красивая львица превратилась в старуху.
Марина знала, что мать прибегает к морфину и без него ослабевает, но в таком положении она никогда еще ее не видела.
– Ты больна, мама? – испуганно вскрикнула она.
– Нет, нет, не пугайтесь, это только сильная слабость, – ответила бойкая горничная, приготовляя на столе все, что нужно. – Вот я сделаю впрыскивание, и все пройдет, а вы тем временем приготовьте чашку чаю.
Когда Марина вернулась с чашкой в руках, откинутый рукав платья указывал, что впрыскивание произведено, а мать постепенно оправлялась и оживала; она схватила поданную ей чашку и жадно выпила ее до дна.
– Merci, monenfant,[1] не тревожься. Это ничего, только противная слабость, да и то уж она проходит: я сегодня слишком злилась. Поверишь ли, весь вечер мне страшно не везло, но зато завтра я непременно отыграюсь.
– Пойдем, скушай что-нибудь, тебя это подкрепит.
– Нет, я ужинать не буду. Я хочу спать и отдохнуть, чтобы собраться с силами на завтра. А ты, Мара, иди ложись.
Адаурова поцеловала дочь и ушла к себе. Когда горничная раздевала ее, она спросила, не было ли письма.
– Как же. Простите, сударыня, я забыла, – ответила та и, взяв с ночного столика толстое письмо, подала ей на серебряном подносике.
Адаурова торопливо сорвала конверт. Но по мере того, как она пробегала письмо глазами, лицо ее бледнело, и, наконец, письмо выпало из рук.
И было чего испугаться. Она послала требование о немедленном переводе ей денег, но управляющий писал в ответ, что ничего не может ей прислать.
– Что с вами, сударыня? – испуганно вскрикнула горничная.
– Так, ничего, Фаншетта: просто получила дурное известие. Ступайте себе, мне надо писать, ответ.
Оставшись одна, Надежда Николаевна прошлась несколько раз по комнате в большом волнении; затем она села и, облокотясь о стол, задумалась. Бледное лицо покрылось красными пятнами, и на нем ясно отражалась переживаемая внутренняя борьба: губы нервно вздрагивали, и глаза лихорадочно горели.
– Да! Дальше тянуть не стоит, надо кончать… О, как надоела мне жизнь! Ничего, ничего она не дала, – злобно прошептала она. – Болото меня затянуло: я чувствую, оно подступает и душит… Каждый тяжелый удар больного сердца, каждое впрыскивание морфина, дающее мне лишь мнимую бодрость, но медленно убивающее, приближает меня к роковой развязке. Вот еще! Стану я бороться с нищетой, отказываться от своих привычек, окружающего комфорта и выносить насмешливые сочувственные взгляды завистников?.. Как бы не так! Нет, нет и нет!
Она вскочила с кресла.
– Я хочу, я жажду покоя. Да меня здесь ничто и не удерживает.
Она подбежала к письменному столу и набросала несколько строк.
– Вот все, что могу я сделать для Марины, чтобы она не осталась совершенно одна, без поддержки… В доме отца у нее будет известное положение. И, по правде говоря, что она теряет со мной? Что могу я ей дать? Цыганскую жизнь и ничего больше…
Она сложила бумагу и позвонила.
– Эту телеграмму надо поскорее отправить, вот вам десять франков. А потом ложитесь спать; я еще буду писать и разденусь сама.
Рассеянным взглядом проводила она уходившую горничную и несколько мгновений смотрела на закрывшуюся уже дверь, а потом перевела, по привычке, глаза на передний угол, но там было пусто.
Марина только у себя повесила образ и зажигала перед ним лампаду.
Надежде Николаевне стало досадно на себя за свое малодушие, и она сердито отвернулась. Ведь она же не верит ни в Бога, ни в черта и не допускает, что молитва может быть услышана или исполнена…
Даже в эту минуту, когда она собралась в далекий неведомый путь, ожесточенная душа была нема, в сердце не нашлось ни одного порыва.
Наоборот, по ее убеждению, в ее погибшей жизни и испытанных страданиях повинно было Небо.
Она вздрогнула, и холодная дрожь пробежала по телу. Не совесть ли шевельнулась у нее в этот страшный, роковой час и шепнула ей грустную истину? Но она быстро провела рукой по лицу, словно желая отбросить слабость.
Дверь она решила оставить открытой, не желая, чтобы был шум и чтобы полиция ломилась к ней в комнату; ее смерть должна казаться делом случая.
Она решительно подошла к шкафу и вынула флакон с морфием; сделав себе смертельное впрыскивание, она все прибрала на место, постепенно разделась и легла.
Свинцовая тяжесть стала овладевать ее телом.
– Прощай, моя бедная Мара… Впрочем, для тебя и Станислава это, может быть, счастье, что я покидаю вас. Он-то, по крайней мере, меня скоро забудет, – думала она, закрывая глаза и отдаваясь охватившей ее сладостной дремоте…
Марина вернулась к себе в тревожном настроении: мать показалась ей странной, и смутная грусть сдавила ей сердце. Горячо помолившись, она легла в постель и вдруг разрыдалась; однако горькие и горючие слезы, которыми разрешилась ее тоска, облегчили ее, и она заснула крепким, но тяжелым сном.
Проснулась она поздно и кончала одеваться, когда Фаншетта, бледная и с искаженным от ужаса лицом, влетела к ней в комнату.
– Скорей, скорей, барышня, идите к мамаше. С барыней что-то случилось, и я уж послала за доктором, – бормотала она, задыхаясь.
Марина побледнела и кинулась в комнату матери, где та неподвижно лежала на подушках.
Дочь звала ее и трясла, чтобы привести в чувство, но все было напрасно. Скоро явился доктор и, осмотрев Адаурову, заявил, что она умерла. Марина без чувств упала на ковер.
Известие о внезапной смерти Надежды Николаевны переполошило весь дом. Эмилия Карловна и барон Реймар с глубоким сочувствием отнеслись к ужасному положению бедной Марины, решив поддержать ее и помочь, чем могли.
Из уважения к бедной девушке Эмилия Карловна решила не удалять тело матери, как это сделали бы у других, а указала отдельную комнату, которую обтянули черным и поставили в ней катафалк. Покойная, одетая в белое платье и вся усыпанная цветами, лежала в гробу, точно чудное мраморное изваяние.
Бледная, но без слез, Марина молча стояла на коленях у гроба и не сводила отчаянного взора с неподвижного лица усопшей: она больше любила свою мать, бросившую ее без поцелуя, без единого слова на прощанье, чем сама была любима. Но не о том, что мать мало ее любила, думала она в эту минуту; она только чувствовала горе разлуки и давившее ее сознание полного одиночества.
В этом положении нашел ее барон несколько часов спустя. Он остановился у порога и задумался об умершей.
Закованная в эгоизм, та не вдумывалась в свои поступки и не разбиралась в них; заглохшая совесть не указала ей даже в последнюю минуту, что она не одна на тернистой житейской дороге, и что у нее есть ребенок, которому она обязана была посвятить всю свою любовь и служить примером. Она же преступно разбила свою жизнь, проматывала состояние и в разгуле искала забвения. Как легкомысленно и непристойно она жила, так и умерла, лишь бы избегнуть последствий собственного сумасбродства…
С чувством глубокого сострадания и восхищения глядел барон на Марину, которая в своем белом платье, воздушная, словно видение, застыла в неутешном горе, точно надгробный гений.
Она не заметила, как подошел к ней барон, и лишь когда он тронул ее за руку, она вздрогнула и подняла на него глаза.
– Тетя просит вас сойти к нам. Пойдемте. Здесь вы ничем не можете помочь, а одиночество на вас удручающе действует, – сказал он спокойно и помог ей подняться.
Она послушно встала:
– Как вы и ваша тетя добры ко мне; а ведь, кто же я – посторонняя, чужая вам, – тихо сказала Марина, превозмогая охватившую ее нервную дрожь.
Аромат цветов, смешанный с запахом карболки, сделал воздух в комнате удушливым.
Барон взял со стула белый платок и накинул ей на плечи.
Коллеони встретила ее внизу и нежно обняла.
– Вы побудете у меня, дорогая, и я сейчас распоряжусь устроить вас в моей комнате. А после обеда, как хотите, а я вас уложу – вам необходимо отдохнуть. – И добрая старушка отправилась распоряжаться устройством своей дорогой гостьи.
– Желаете-ли вы, Марина Павловна, известить кого-нибудь из близких о случившемся? Я к вашим услугам.
– У меня нет никого из близких, – с грустью в глазах ответила она.
– А ваш отец?
– Я не знаю, где теперь папа; да и захочет ли он взять меня, так как он вторично женат.
Она задумалась на минуту и наконец с видимым усилием сказала:
– У меня есть к вам просьба, барон.
– Пожалуйста, располагайте мною.
– Мне надобно узнать, не осталась ли мама кому-нибудь должна и, между прочим, графу Земовецкому. Я знаю, ей вчера не везло в игре, и, может быть, он ссудил ее деньгами; так вот я хочу покрыть этот долг. Будьте добры, спросите его. Он, кажется, ваш родственник?
– Да. Станислав мой двоюродный брат и, как только я его увижу, непременно спрошу, не было ли счетов между ним и вашей матушкой.
– Потом, мне хотелось бы узнать, что будут стоить приличные похороны и памятник. У меня в распоряжении несколько тысяч франков, мамины бриллианты и мои золотые вещи; я надеюсь, что этого хватит на расходы.
У Марины появились на глазах слезы.
Разговор прервало появление Эмилии Карловны, которая пришла сказать, что портниха ждет, и увела Марину заказывать траурное платье.
Так прошло время до обеда, после которого хозяйка уложила спать бледную и изнуренную Марину.
Вечером явился граф Земовецкий. Это был красивый и представительный молодой еще человек с прекрасными манерами; только усталая пресыщенность, которой от него веяло, видневшиеся кое-где на лице преждевременные морщины, да просвечивающая лысина свидетельствовали, как широко он пользовался жизнью.
Внезапная смерть Адауровой служила, понятно, темой разговора барона, и Станислава.
– Жаль, жаль ее! Чудная женщина! Хороша была, как Венера, а какой темперамент!.. Так ты убежден, Реймар, что она отравилась?
– Так, по крайней мере, сказал доктор.
– Diable! Правда, вчера ей феноменально не везло в игре, но ведь из-за этого не стоило же кончать самоубийством, – пожимая плечами, заметил граф, спокойно закуривая сигару.
– Кстати, должна она тебе что-нибудь? Марина Павловна просила передать, что желает, в таком случае, уплатить долг матери.
– Фю-ю! И долг-то этот пустой, каких-нибудь тридцать тысяч франков. Да из чего бедняжка заплатит, если они к тому же разорены? Прошу тебя передать ей, что мать ничего мне не должна. По правде говоря, любовь-то ее ведь стоила чего-нибудь, а она ни копейки от меня никогда не требовала, – улыбаясь закончил граф.
– Если ты этим способом желаешь рассчитаться с покойной за ее любовь, я, понятно, буду молчать, – холодно ответил барон.
– Главным образом, я имею в виду бедную девочку, которую мне от души жаль. Надин… т. е. я хочу сказать Надежде Николаевне, очень нравилось, что я прозвал ее дочь «блуждающим огоньком». Пока Марина еще ребенок, но когда она развернется, тогда это будет женщина… восхитительная.
И Станислав вкусно поцеловал кончики пальцев.
Вошла Эмилия Карловна и помешала ответу барона; она была в возбужденном, казалось, состоянии и обмахивалась платком. Поздоровавшись с ними, она села.
– Ах, мой милый Станислав, как я расстроена. Вот уж бессовестная мать, эта Адаурова. Таскала, таскала за собой всюду дочь, разорила ее, а потом равнодушно бросила на произвол судьбы. Как она не подумала о тех опасностях, которым подвергается такая красивая девушка, живя одна, без средств, где-нибудь в меблированных комнатах!
– Это правда, – сказал барон. – Не позаботься ты о ней, бедняжке пришлось бы сидеть одной наверху, рядом с покойницей, что для нее было бы невыносимо тяжело. А что, как она теперь?
– Уснула от усталости. Ах, как мне жаль бедную девочку; но я ее не оставлю. Я напишу отцу и выскажу ему всю правду. Он обязан позаботиться о ней, приютить Марину, создать ей положение и выдать замуж. Ведь, это же его дочь! Чем виноват ребенок, что родители разошлись? Не можешь ли ты, Станислав, доставить мне адрес Адаурова? Он женат вторым браком на твоей кузине, сказала мне Марина.
– Конечно, тетя, ведь он женат на Юлианне. Я его хорошо знаю: это вполне порядочный человек и очень богатый; а кузина Юлианна – хорошенькая женщина, но хитра, как бес, и держит мужа в руках. Я бываю у них, и при первой же встрече поговорю с ним о дочери.
– Нет, спасибо. Дай мне только его адрес, а мое письмо ему перешлют. Не стоит ждать так долго; я напишу, что дочь его здесь без всякой поддержки.
И Эмилия Карловна протянула ему свою записную книжку и карандаш.
На следующий день, поутру, едва Марина успела одеться, как у калитки остановилась коляска, из которой вышел какой-то господин в сопровождении лакея, несшего за ним чемодан.
Это был высокий плотного сложения человек средних лет с правильными чертами лица. Черные густые волосы были чуть подернуты проседью, но легкая походка, молодцеватость фигуры и блестящие живые черные глаза придавали ему моложавый вид.