Он был озабочен, по-видимому, и спросил по-итальянски у Мариетты, где квартира госпожи Адауровой и дома ли ее дочь. По указанию горничной незнакомец пошел к крыльцу, где его уже ждала Марина, видевшая из окна, как он подъехал, и сразу узнала отца, несмотря на долгие годы разлуки.
Марина волновалась и дрожала. Смертельно бледная, она стояла в нерешительности, не зная как его встретить: поклониться ли ему, как чужому, или броситься на шею, как подсказывало сердце.
Идя к ней, Адауров тоже не сводил с дочери глаз. В своем траурном платье она казалась выше и тоньше, а черный креп вокруг шеи яснее оттенял мраморную белизну прекрасного лица и дивный пепельный цвет волос.
Прочел ли Адауров в глазах Марины томившую ее неуверенность, но он положил ей конец, протянув к ней руки.
– Марина, милая, – дрогнувшим голосом глухо сказал он.
– Папа, – почти крикнула она в ответ, охватывая руками его шею и прижимая голову к груди отца.
Это был искренний крик души, и три произнесенных ими слова опрокинули все преграды, воздвигнутые между дочерью и отцом годами и обстоятельствами.
Минуту стояли они, крепко обнимая друг друга; потом Марина повела отца в гостиную, где Фаншетта сняла с него пальто, и она со счастливой улыбкой усадила его рядом с собой на диван.
– Наконец-то, дорогая, ты мне возвращена. Не думай, что я когда-нибудь забывал про тебя; это твоя мать в своей непримиримой злобе не допускала меня до свидания с тобой, – сказал Павел Сергеевич, нежно целуя дочь.
– А как же ты, папа, узнал о маминой смерти? Ведь это случилось так неожиданно…
– Она сама телеграфировала мне в Виши и вызвала меня сюда, к тебе. Ты тоже знала, что я там?
– Нет, я ничего не знала. Мама никогда не упоминала твоего имени, да и мне запретила говорить про тебя. Но я тоже никогда тебя не забывала. Ты не можешь себе представить, как мучила меня мысль, что ты меня забыл и разлюбил. Смотри.
Она вытянула из-за воротника золотую цепочку, достала медальон, который носила на груди, и открыла его. Там был вставлен портрет Павла Сергеевича в молодости.
– Я нашла его как-то в шкатулке у мамы и уже много лет ношу его; утром и вечером я гляжу на твой портрет, чтобы не забыть твое лицо.
Глубоко тронутый, Адауров прижал ее к своей груди.
– Теперь уж никто не отнимет тебя у меня, и мы больше не расстанемся. Я постараюсь своей любовью сгладить все горести прошлого.
Она положила голову на плечо отца и глубоко вздохнула, но вдруг выпрямилась, и в ее глазах блеснули слезы.
– Папа, ведь ты женат… – нерешительно проговорила она. – Захочет ли твоя жена, чтобы я жила у тебя?
Точно легкая тень скользнула по лицу Павла Сергеевича, но тотчас же он твердо сказал:
– Я хозяин в своем доме и, надеюсь, имею право приютить у себя моего единственного ребенка. Твоя belle mereотнесется к тебе, моей дочери, с подобающим вниманием. За расположение и симпатию, понятно, отвечать не могу, но что ты найдешь любезный прием, в этом можешь быть уверена. А теперь сведи меня к покойной, я хочу ее видеть и поклониться ее праху.
Марина встала и повела его в комнату, где стояло тело; открыв дверь и впустив отца, она ушла, оставив его одного.
Горевшие восковые свечи желтоватым полусветом озаряли металлический гроб, газ и груды цветов в ногах усопшей. Павел Сергеевич нетвердой рукой откинул газовый покров и облокотился на край гроба.
Смерть стерла, как будто, следы безумной жизни, и на прекрасном, прозрачном, как воск, лице с закрытыми глазами, оттененными пушистыми ресницами, застыло выражение того величавого покоя, которое грозная посланница вечности, смерть, налагает на тех, кого отзывает из жизни.
В памяти Адаурова, когда он нагнулся над покойной женой, восстала вся их прошлая жизнь.
Как страстно он ее любил; но, несмотря на это, легкомыслие и развращенность окружавшей его среды увлекли и его. Конечно, он не думал, что мимолетная связь с разбитной «красавицей может повлечь за собой трагический конец, что жена в припадке ревности убьет свою соперницу, и, на несчастье, Марина сделается свидетельницей убийства… Потом он раскаялся, но было поздно: жена оставалась глуха к его мольбам о прощении. Мстительная и неумолимая, она отняла у него даже ребенка, которого он обожал. А все-таки он знал, что она любила его по-прежнему, не могла забыть и тщетно искала этого забвения в безумной жизни и игре. Вспоминалась ему теперь радость рождения дочери, проводимые вдвоем вечера и другие подробности их быстро развеянной грезы любви. Покойная дала ему семь лет безмятежного счастья. Но, увы, ее ревнивый эгоизм и желание безраздельно обладать им привели к разрыву. Зато душа ее всегда была для него открытой книгой, в которой он ясно видел все ее достоинства и недостатки.
Невольно напрашивалось сравнение первой жены со второй. Юлианна, лукавая и хитрая, всегда искусно скрывала от него свой душевный мир, ловко окружала его паутиной, и он уже не в силах был порвать эти невидимые путы.
И горячие слезы – последняя дань хоронимому прошлому – безотчетно полились в открытый гроб.
Вошла Марина и увидав, что отец плачет, нежно прижалась к нему.
– Ты плачешь, папа? Значит ты все простил и забыл?
Павел Сергеевич молча кивнул в ответ головой.
– Вот, возьми. Это письмо тебе от мамы, – сказала она, подавая ему толстый запечатанный конверт.
– Три года тому назад, когда мама была очень больна, она отдала его мне, на случай смерти. Выздоровев потом, она его у меня не спрашивала, и я вручаю его теперь.
Тронутый, Адауров спрятал письмо в боковой карман и вышел с Мариною, чтобы обсудить подробности отъезда.
Похороны Адауровой были скромные и совершились на местном кладбище. Из посторонних были только барон с теткой.
По возвращении с кладбища Павел Сергеевич совещался с Эмилией Карловной и, уплатив по счетам, просил приютить у себя Марину пока он съездит в Виши, расплатится и приедет за дочерью, чтобы отсюда уже прямо ехать в Варшаву.
Вечером Эмилия Карловна гуляла у себя в саду, наслаждаясь благоуханным, чудным воздухом светлой, как день, лунной ночи, когда к ней подошел барон.
– Ты одна, тетя?
– Да, друг мой. Марина ушла спать. Она устала, бедняжка, да и отъезд отца взволновал ее. Как я рада за нее! Павел Сергеевич оказался высокопорядочным человеком, истинным джентльменом и, по всему видно, очень ее любит.
– Дай ей Бог всякого счастья. Но я тоже рад, что ты одна и могу с тобой переговорить.
– Так сядем вон там, у балкона, на скамейку. В саду так хорошо, что уходить не хочется.
– Во-первых, к великому моему сожалению, должен тебе заявить, что послезавтра собираюсь уезжать, – начал барон, когда они уселись. – Я получил письмо от управляющего, который вызывает меня по делам домой.
– Боже, как здесь будет скучно без тебя и Марины! Я останусь совсем одна, – вздохнула тетка.
– По этому случаю я хочу сделать тебе следующее предложение. Ты здесь одна, да и я, по смерти отца, тоже остался в одиночестве, а хозяйство на руках прислуги; вот и переезжай ко мне. Виллу можно было бы сдавать внаем, а Каспар такой честный и преданный малый, что совершенно можешь на него положиться. Я буду очень рад иметь тебя при себе, да и ты не будешь скучать.
– Твое предложение, дорогой Реймар, очень заманчиво, но я должна заметить, что мое присутствие окажется лекарством крайне не действенным против гнетущей тебя тоски. Попросту говоря, тебе надо жениться, мой милый. Тебе двадцать восемь лет, ты – последний в роде и потому обязан подумать о его продолжении; а красивая молодая жена быстро разгонит скуку.
– Ах, тетя! Не могу же я жениться только для того, чтобы спасти от вымирания семью баронов Фарнроде, – с досадой ответил он, проводя рукой по своим густым волосам. – Нельзя жениться без любви.
– Кто же про это говорит? Разумеется, ты должен любить женщину, на которой женишься. Уж будто тебе никто не нравится?
Не получая ответа, она наклонилась и с улыбкой взглянула в задумчивые глаза племянника.
– Ну-ка, исповедуйся! Моя опытность, кажется, меня не обманула. Марина тебе приглянулась, так почему бы тебе не жениться на ней? Она очаровательна, а в настоящее время, поселясь в доме отца, приобретет в обществе совсем иное положение.
– Нет, тетя, не будем об этом говорить. Я не стану отрицать, что Марина мне нравится, и в этом главная причина, почему мне надо избегать ее. Но вспомни, на какой нездоровой почве выросла она. Это – болото, покрытое зеленым ковром, под которым скрыта бездна, и горе тому, кто решится ступить на зыбкую почву: тина его засосет… Слишком опасно тянуться за этим „блуждающим огоньком“.
Пока она еще ребенок; но когда в ней проснется женщина, со всем тем ядом, который она успела всосать в себя, это может окончиться большим для меня несчастьем. Затем, какой ужасный пример был у нее перед глазами в лице матери, этой прожигательницы жизни, отдавшей себя разгулу, нарядам и кокетству, жившей лишь для улицы и удовольствий и вращавшейся среди таких же беспутных мужчин. Какие понятия о семейной жизни могла вынести Марина из той толчеи, в которой росла, окруженная пошлой, циничной толпой мамашиных обожателей, обкармливавших ее сладостями и осквернявших своей грязью ее детскую душу?
Правда, Марина дивно хороша и будет со временем еще прекраснее, но женщина в ней еще спит пока, и я боюсь ее пробуждения… Что она будет делать в нашей одинокой усадьбе, в хозяйстве, где царят порядок и бережливость, и где хозяйка должна сама смотреть за всем? Удовольствуется ли она честным, любящим мужем-тружеником, который не может мыкаться с ней по Европе и без счета мотать деньги? Да и захочет ли вообще такая красивая женщина ограничиться поклонением одного только мужа? Теперь, в свою очередь, признайся откровенно, милая тетя, прав ли я, и можешь ли ты, по совести, уговаривать меня жениться на этой обаятельной, но опасной девушке?
Эмилия Карловна опустила голову.
– Не стану опровергать твои доводы, но думаю, что ты преувеличиваешь, и этот милый, симпатичный и несчастный ребенок стал бы в твердых любящих руках достойным любви порядочного человека. Но, сохрани Бог, чтобы я стала тебе советовать такой рискованный опыт, тем более, что трезвость твоего суждения и предвидение опасности доказывают, что Марина тебе только нравится, но что роковая, безумная любовь тебя не ослепляет.
Они замолчали, кругом было тихо, как вдруг где-то вблизи послышалось сдержанное рыдание.
Реймар побледнел, вскочил и смущенно оглянулся на дом, у стены которого стояла их скамейка: над ними приходился балкон комнаты Марины. Однако верхнее помещение теперь пустовало, и молодая девушка спала в комнате тетки, на другой стороне дома; тем не менее рыдание донеслось сверху.
Встревоженная Эмилия Карловна в недоумении смотрела то наверх, то на племянника.
– Я схожу поглядеть, спит ли она? Кто же это мог плакать, – сказала она, торопливо направляясь к террасе.
Постель Марины была пуста, а Мариетта доложила, что та не могла, по-видимому, заснуть, встала и сказала, что пойдет наверх за книгой.
– Уж с полчаса, как барышня ушла, – добавила она.
Встревоженная Эмилия Карловна пошла наверх. Везде было пусто и тихо, лишь комната Марины оказалась запертой на ключ, и, сколько она ни стучала, дверь не открылась.
Очень огорченная вернулась она к племяннику, который в беспокойстве, злясь на свою неосторожность, ходил по террасе.
– Бедняжка все слышала, – со слезами на глазах сказала старушка.
На другой день Марина занята была укладкой вещей и не сошла вниз, а обедала у себя в комнате; потом она ездила на кладбище и свезла венок на могилу матери.
На следующий день Фарнроде уехал, а к вечеру приехал за дочерью Адауров.
Утром Марина, уже в дорожном платье, пришла перед отъездом проститься с хозяйкой и поблагодарить ее за доброту и заботы о ней.
Растроганная старушка много и крепко целовала ее и желала ей всякого счастья в будущем.
– А вы напишете мне, как вы там живете? Или сердиты на злую старуху? – с улыбкой сказала она, заглядывая в смущенные глазки Марины.
– Если вы желаете и интересуетесь моей судьбой, я охотно вам напишу. А за что мне сердиться? Напротив, я могу быть вам только благодарна за ваше лестное обо мне мнение. Может быть, я и в самом деле не столь ядовита и опасна, как кажусь.
Что-то тоскливое, горькое мелькнуло на ее лице и, обняв еще раз мадам Коллеони, Марина пошла садиться в экипаж.
Уже две недели как во всей квартире Павла Сергеевича царила лихорадочная суета, вызванная полученным из заграницы приказанием генерала привести все в порядок к приезду его с дочерью.
Уборка дома шла под наблюдением старой ключницы, прежней няни Марины, Авдотьи Мироновны, которая одна из прежней прислуги выдержала натиск новой хозяйки и не дала себя выгнать.
Ко дню возвращения Марины под отцовский кров все было готово. Ее ждало уютное гнездышко, состоявшее из голубой спальни, розового бархатного будуара и зеленой гостиной; на окнах висели кружевные занавески, в жардиньерках посажены цветы, драгоценные безделушки расставлены по этажеркам.
Прежде это были комнаты Надежды Николаевны; но после разрыва с женой Адауров приказал их закрыть, ничего не трогая, и теперь отдал дочери. Для второй жены он отвел комнаты в другом конце дома. Сама Юлианна Адамовна гостила пока у родных и должна была вернуться месяца через полтора.
Обойдя комнаты матери, в которых часто играла ребенком, и увидав вновь свою прежнюю „детскую“, обращенную ныне в гардеробную, где сохранился даже шкаф с ее игрушками, Марина разрыдалась под наплывом воспоминаний.
Она живо устроилась в своем гнездышке и сразу хорошо себя почувствовала; отсутствие мачехи служило ей громадным облегчением, давая возможность осмотреться и войти в новую жизнь.
Отца она видела лишь за обедом; он рано вставал, проводя утро и часть дня на службе. Эти часы уединения были для Марины истинным наслаждением и благотворно действовали на ее душу; она отдыхала после всех волнений и чувствовала себя, точно очнулась от тяжелого кошмара бродячей жизни. Теперь она без дрожи не могла вспомнить это дикое мыканье с одного модного курорта на другой, томительные разъезды по балам, спектаклям и скачкам, вечную смену туалетов, точно на сцене, и вообще всю эту пустую, шумную, бестолковую жизнь, которая ничего не давала, кроме пресыщения и усталости.
Когда умерла мать, она жалела ее от всей души; но, странное дело, ее кончина не оставила пробела в жизни Марины. У Надежды Николаевны всегда не хватало времени для дочери, и покинула она ее без единого слова на прощанье. Это себялюбивое равнодушие – а Марина догадывалась об истинной причине смерти матери – оставило в ее чуткой, любящей душе смутное впечатление тоски и обиды.
Павел Сергеевич был к ней добр и нежен; послеобеденное время он зачастую проводил с дочерью, катался с ней и подолгу разговаривал; но, в общем, предоставил ей полную свободу, назначил на карманные расходы довольно большие деньги и засыпал подарками. Марина привязалась к нему со всей нежностью своего больного сердца, но выказывала ему свою привязанность как-то застенчиво, и это трогательное чувство все больше и больше привлекало к ней отца.
Стоял сырой октябрьский день. Марина была одна в своей гостиной, а отец уехал по делам и должен был вернуться лишь на следующий день. Она сидела грустная и задумчивая, а на лице снова было горькое выражение, которого не замечалось в последнее время.
В комнатах уже стемнело. Она зажгла электричество и, поставив около себя на табурете большой, обтянутый красной кожей ящик, который привезла из Монако, принялась выбирать из него вещи. Весь стол был завален живописными видами „лазурного берега“, Ниццы, Биаррица, Трувиля и пр., разными портретами да безделушками, принадлежавшими покойной Надежде Николаевне. Марина взяла в руки и с пасмурным видом стала разглядывать большую фотографию, изображавшую террасу виллы Коллеони, где за чайным столом сидели сама хозяйка и ее племянник. Эмилия Карловна дала ей эту карточку незадолго до смерти матери, но Марина только сегодня нашла ее в ящике.
„Могу ли я казнить его за жестокое суждение обо мне? – думала она, глядя на открытое энергичное лицо барона Реймара. – Нет, не могу, если хочу быть справедливой. Человек честный и прямой, раб своего долга, как он, вправе требовать от женщины, которую полюбит, таких же строгих правил и цельной души, незапятнанной той грязью, в которой выросла я“.
„Конечно, он не мог знать, что вся эта светская толпа и сутолока внушают мне одно лишь отвращение, что я всей душой стремлюсь к скромной, тихой семейной жизни. Он не догадывается, что мне нужна любовь честного энергичного человека, которого я могла бы уважать и любить, который был бы для меня поддержкой, руководителем в жизни, другом и которому с полным доверием я открыла бы всю мою душу“.
Она вздохнула, бросила фотографию в ящик и, откинувшись на спинку кресла, глубоко задумалась. Прошлое с удивительной ясностью просыпалось в ее памяти.
Вот перед ней салон матери, вечно набитый людьми всех возрастов, положений и народностей: тут лорды, князья и бароны, художники и музыканты, певцы и финансисты. Вся эта щеголеватая толпа со свободными нравами и неряшливой, циничной болтовней всегда была ей противна; никто ей не нравился, и она смертельно скучала в этом обществе, где ни о чем ином не говорилось, как об игре, обедах, лошадях и любовных похождениях. Попутно вспомнился ей баснословно богатый банкир-еврей, который усиленно ухаживал за ней последнюю зиму, которую они проводили в Париже, и сделал ей предложение. Надежда Николаевна довольно благосклонно приняла его предложение, но Марина отказала наотрез, с редким мужеством заявив при этом, что если ее будут принуждать, то она обратится за защитой к отцу.
Это воспоминание невольно вызвало сравнение себя с матерью, чарующая красота которой покоряла все сердца и собирала вокруг толпу обожателей.
Разумеется, она не была так хороша, как Надежда Николаевна, ей, очевидно, недоставало того, что граф Земовецкий называл в шутку „lе charmedemoniaque“. Тем не менее, могла же она нравиться и ей не раз случалось подмечать обращенные на нее восхищенные взгляды. Барону Реймару она тоже несомненно нравилась и слышала это из его собственных уст; а вот он, однако, счел ее опасной наравне с матерью, за которой, впрочем, никогда не ухаживал и даже строго осуждал ее совместно со своим кузеном, графом Станиславом, открыто волочившимся за Надеждой Николаевной, засыпавшим ее цветами и не отходившим от ее кресла, пока та вела свою безумную игру в рулетку. Да, хоть барон Фарнроде и не похож на других, а все же побоялся вырвать ее из окружавшей тины…
На нее нахлынула новая волна горечи. Сегодня она собралась ответить на полученное накануне письмо от Эмилии Карловны, интересовавшейся ее здоровьем, но в эту минуту она чувствовала себя неспособной писать ответ и вообще всякое воспоминание о Монако стало ей невыносимо.
Она начала поспешно укладывать обратно в ящик разбросанные по столу вещи и так углубилась в эту работу, что не заметила, как дверь тихонько отворилась, и нарядная дама в темно-зеленом дорожном костюме, в большой черной шляпе остановилась на пороге, пристально, испытующе в нее всматриваясь.
– Марина, chereenfant, enfinjevousvois,[2] – сказала она звучным голосом и быстро направилась к молодой девушке.
Застигнутая врасплох, Марина встала смущенная и пошла мачехе навстречу.
– Ах, какая вы прелестная! Дайте вас обнять, – продолжала Юлианна, целуя ее в обе щеки. – Но отчего вы бледны и глазки грустные?
Она все еще пытливо осматривала сконфуженную Марину, словно взвешивала, может ли та быть для нее опасной. Но это пристальное оглядывание промелькнуло быстро; она сразу же решила, что, несмотря на свою воздушную красоту, Марина слишком скромна, наивна и вяла, чтобы оспаривать у нее успех в свете. И она еще раз нежно обняла падчерицу.
– Надеюсь, что вашему отцу и мне скоро удастся рассеять эту грусть, которая совсем не пристала вашему возрасту. Мы вас так будем любить и баловать, что вам придется повеселеть. А теперь до свидания: я пойду переоденусь и отдохну. К вечернему чаю я приду за вами, и мы поболтаем.
Оставшись одна, Марина села и задумалась.
Она заметила, но не поняла смысла испытующего взгляда мачехи; со своей стороны и она с любопытством рассматривала Юлианну и должна была сознаться, что вторая жена отца была очень хороша собой.
Юлианна приближалась к тридцати годам. Она была среднего роста, хорошо сложена и стройна; цвет лица был бледно-матовый, глаза большие, исчерна-серые, под густыми, почти сросшимися бровями, нос прямой с тонкими ноздрями. Во всем сказывалась натура страстная, своевольная, но привлекательная, хотя на падчерицу она произвела неблагоприятное впечатление. Марина, чуткая и впечатлительная, инстинктивно почувствовала, что та неискренна и ее не любит, несмотря на расточаемые нежности; а в глазах Юлианны она подметила что-то холодное и жестокое. Несмотря на то, что Марина не давала себе полного отчета, в ней бессознательно пробуждалось чувство недоверия к мачехе.
Со дня приезда хозяйки строй дома совершенно изменился: все оживилось и пришло в движение.
Ежедневно, то к обеду, то вечером бывали гости, мужчины по преимуществу.
Как-то утром Юлианна объявила Марине, что надо позаботиться о туалетах на зиму.
– Да ведь я же в трауре, – возразила Марина, испуганная повторением прежних скучных хлопот с портнихами.
– Я знаю ваш гардероб, но он совершенно недостаточен, дорогая моя. Я очень уважаю ваш траур, но в ваши годы нельзя же замуровать себя, да и ваш отец этого не желает. Я хочу познакомить вас с семьями друзей и родственников, и нам необходимо сделать визиты. Не на больших балах, конечно, а в семейных, интимных кружках вам бывать необходимо, а на подобные случаи надо иметь подходящие туалеты.
И вот началось рысканье по магазинам и портнихам, а в результате – заказ целой серии белых и черных платьев.
Юлианна задумала поскорее во что бы то ни стало выпихнуть падчерицу замуж, чтобы избавиться от неудобной соперницы: свежая, юная прелесть Марины могла, как распускающийся цветок, скоро развернуться и быть ей опасной в деле светских успехов. Однако несмотря на твердую решимость сократить по возможности срок пребывания Марины в отцовском доме, Юлианна окружала ее всевозможными заботами и нежностями, а расчет ее был верен. Она поняла, что Павел Сергеевич обожает дочь и старается вознаградить ее за изгнание и долгую разлуку, а потому, конечно, будет благодарен жене за внимание к Марине.
Однажды утром Марина кончала, наконец, письмо к Эмилии Карловне, как вошла Юлианна. Стараясь приобрести доверие падчерицы, она часто невзначай заходила к той поболтать; но при этом избегала упоминать в разговоре имя ее матери, понимая, насколько это было неприятно молодой девушке.
– Ах, извините, милочка, вы кажется пишете и я вам помешала? – с улыбкой извинилась она.
– Нет, нет, я кончила свое письмо к мадам Коллеони и даже запечатала его. Пожалуйста останьтесь, – покраснев, ответила Марина.
– Я тоже знаю, хотя по имени только, некую Коллеони в Монако. Может быть, это и есть та самая, с которой вы переписываетесь? – расспрашивала Юлианна, усаживаясь.
– Вот именно. Мы жили у нее на вилле, где и скончалась мама. Она и ее племянник, барон Фарнроде, были очень добры ко мне и всячески помогали в это тяжелое время. Мадам Коллеони пожелала, чтобы я написала ей, а я, к моему стыду, только сегодня исполняю свое обещание.
– Я и не знала этих подробностей. Поль не любит говорить о прошлом, и я вполне понимаю и уважаю его горе. Значит, вы познакомились с моим двоюродным братом Фарнроде? Теперь я вспоминаю, что другой мой cousin, граф Земовецкий, говорил мне, что видел Реймара осенью в Монако.
– Ах, вы видели графа? Я его немного знаю. Он тоже играл в Монако и был знаком с мамой.
Марина опустила голову и не видала насмешливого взгляда мачехи.
– Я ведь лето провела у родных; а наша земля граничит с Чарной, имением графини Ядвиги Земовецкой – бабушки Станислава и Реймара. Стах вернулся из-за границы ко дню рождения графини, у которой я его видела.
– Как? У барона и графа одна бабушка? – удивилась Марина.
– Вас поражает, что у немца и поляка общая бабушка? – рассмеялась Юлианна. – Не скрою, такое сочетание довольно странно; тем не менее, факт налицо. Если вам интересно, то я расскажу вкратце генеалогию нашей семьи.
Будущее лето я думаю провести, по обыкновению, у родных, да и Поль собирается приехать туда же, после Виши; вы, конечно, будете со мной, и мне хотелось бы, чтобы вы подружились с моими и хорошо там себя чувствовали.
– Конечно, если они будут ко мне так же добры, как и вы. Я буду вам очень благодарна, если вы расскажете мне…
– Про вашу новую родню? – весело перебила ее Юлианна. – Так слушайте. Но, чтобы вы меня лучше поняли, мне придется начать издалека. После восстания 1830 г. много польских дворян было разорено, в том числе и мой дальний родственник Франциск Чарнинский, который бежал в Австрию.
Во время долгих тяжелых лет изгнания ему посчастливилось жениться на дочери какого-то банкира, будто бы миллионера, а потом попасть под амнистию и вернуться на родину. Имения его, конфискованные и проданные, были конечно безвозвратно потеряны. Тогда он купил Чарну у своей родственницы, графини Земовецкой, муж которой незадолго перед тем застрелился, оставив вдову с семилетним сыном и весьма расстроенное состояние.
У Чарнинских родилась дочь Ядвига, а когда, вскоре затем, умерла графиня Земовецкая, то они взяли к себе маленького Станислава, воспитали его и женили на своей единственной дочери. От этого брака было двое детей: Болеслав, отец известного вам Стаха Земовецкого, и дочь Ванда, которая вышла замуж за барона Фарнроде и была матерью Реймара. Вот вам вся история в нескольких словах. Добавлю только, что мой отец происходит от младшего брата того эмигранта Франциска Чарнинского. Остальные семейные подробности я расскажу вам как-нибудь на месте, когда вы познакомитесь со старой графиней Земовецкой. Король-баба, одно можно сказать, – засмеялась Юлианна.
Марина слушала ее внимательно. Правда, она была совершенно равнодушна к генеалогии чужих для нее людей; зато все, что касалось барона Реймара, пробуждало в ней глубокий интерес пополам с горечью.
Поболтав затем о разных разностях, Юлианна увезла Марину делать визиты.
В короткое время Марина приобрела довольно обширный круг знакомых. Из всей этой массы новых знакомых только одна молодая женщина с первого же раза завоевала живое расположение Марины, и это чувство росло с каждой встречей.
Валентина Антоновна Булавина приходилась по мужу родственницей Адауровым. Молодая чета жила небогато, но Марина отлично себя чувствовала в их доме, где все было уютно, просто и дышало радушием и спокойствием. Умный, живой и разнообразный разговор Булавиной всегда возбуждал глубокий интерес в одиноко росшей девушке, жаждавшей познания, и воспитание которой было заброшено.