bannerbannerbanner
Светочи Чехии

Вера Ивановна Крыжановская-Рочестер
Светочи Чехии

Полная версия

Иларий вскочил с таким проворством, которое рассмешило бы зрителей в другое время, и исчез за дверью.

В течение всего длинного признания своего духовника, графиня стояла недвижимо, как статуя; по видимому, хладнокровие к ней вернулось и она не сводила мрачного, исполненного ненависти взгляда с Ружены, рыдавшей во время ужасного рассказа Илария.

Когда монах скрылся за дверью, граф Гинек подошел к жене и смерил ее презрительным взглядом.

– От одного чудовища я очистил мой дом, а что мне делать с тобой, негодница; с тобой, которая смела приближаться ко мне или целовать своего невинного ребенка, будучи виновна в убийстве, вдвойне ужасном, так как то было убийство близкого нам человека. У тебя и стыда, стало быть, нет, и угрызение совести не смущало тебя? Ты не страшилась ответа после смерти, не содрогнулась при мысли, как явишься ты к Господу с руками, замаранными невинной кровью бедного Светомира?

Графиня гордо подняла голову.

– Мне не в чем себя упрекать, – уверенно сказала она. – То, что я сделала, я сделала из материнской любви, чтобы обеспечить моему сыну блестящее будущее! Я спокойна, потому что моя совесть молчит, и я без страха могу явиться к престолу Всевышняго…

– Ты или сошла с ума, или окончательно потеряла всякое понятие о Боге и Его правосудии, – с гневом прервал ее граф.

– Нет, я не безумная, но вера моя спасает меня, и прощение наместника Христова, который имеет право связывать и разрешать на земле, отпустило мой грех и открыло мне врата рая. Смотри! – она подбежала к столику, открыла ящик висевшим у нее на поясе ключиком и достала оттуда сложенный лист пергамента, который и протянула мужу. – Читай, нечестивый, эту полную индульгенцию не только для меня, но и для тебя, неблагодарный, и даже для моего потомства. Понимаешь ты теперь всю несправедливость твоих обвинений?

Присутствовавшие с ужасом смотрели на графиню, а она спокойно и смело глядела на них вызывающим взглядом.

– Ах, у тебя индульгенция! И как я мог забыть этот щит, за который прячется всякое злодейство, – горько усмехнулся граф, развернув пергамент, и стал читать его содержание, подчеркивая насмешливо каждое слово.

Задыхаясь от гнева, он швырнул индульгенцию в топившийся камин, со словами:

– Вот как ценю я эту дьявольскую сделку, заключенную антихристом с сатаной, чтобы губить души и толкать дураков на преступления!

Графиня дико вскрикнула и схватилась руками за голову. В первую минуту, она стояла неподвижно, с открытым ртом, с ужасом смотря на пламя, в котором чернел и коробился пергамент, а затем подскочила к камину и сунулась в огонь. Она пыталась, не обращая внимания на ожоги и опасность, спасти драгоценный документ, обеспечивавший, по ее мнению, полную безнаказанность. Широкие рукава у графини вспыхнули, и Вок с Гусом поспешили оттащить ее и затушить горевшее платье; но сама она, словно ничего не видела и не сознавала, упорно смотря на пылавший свиток.

Когда последний кусок его обратился в пепел, графиня повалилась па пол и с рычанием стала кататься в ужасных судорогах. Сила ее была такова, что трое мужчин ничего не могли поделать, и пришлось позвать Броду, с помощью которого графиню Яну, наконец, унесли, но раздирающие крики ее раздавались по всему дому.

В ужасе Ружена искала защиты у Гуса, и хотя он сам был глубоко потрясен, но все же постарался ее успокоить.

Пораженный Вок и старый граф молчали.

– Господи Боже, – вздохнул Гус и перекрестился. – Какой страшный пример пагубного влияние индульгенций предстал перед нами. Не долг ли всякого честного человека бороться, по мере сил, против злоупотребления простодушной верой людей. Бедная, ослепленная своим фанатизмом графиня была сломлена, видя, как уничтожается этот кусок пергамента, наполненный возмутительной ложью; а ведь ни один из этих обманутых не спросит, почему Христос ничего не сказал о столь важных документах, если бы они действительно что-нибудь значили на небе?

– Подобные заблуждения ужасны, – со вздохом подтвердил граф Гинек и, обращаясь к Ружене, с горечью сказал. – Ты видишь, что Вок и я неповинны в смерти Светомира, но, увы, мы и бессильны исправить все последствия преступления.

– Прости, отец, мою несправедливую обиду, но я была слишком потрясена, да и все улики были против вас, – тихо ответила она.

– Разумеется! Какие же еще нужны доказательства, когда такой образец добродетели, как Бранкассис, выдает таких негодяев, как мы с отцом. Тут нельзя не поверить, – ядовито заметил Вок и, не кинув на жену взгляда, вышел из комнаты.

Ружена вспыхнула, но не успела ему ответить, так как пришедший Брода, пользуясь водворившимся некоторым спокойствием, напомнил присутствующим о несчастной Туллии, оказавшей Вальдштейнам столь важные услуги.

– Да, правда! Я чуть было не забыл про нее, и, конечно мы глубоко благодарны бедной девушке, – сказал граф. – Поговори с ней Ружена, и передай, что, если она хочет вернуться в Италию, я позабочусь об отправке ее туда под надежной охраной и обеспечу на будущее. Если же она предпочитает остаться с нами, – мой дом будет ее приютом до самой смерти.

Туллия сидела грустная и задумчивая, когда вошла Ружена, желавшая решить с молодой женщиной вопрос о ее судьбе, раньше, чем кто-либо из домашних ее увидит.

При виде графини, Туллия вскочила и бросилась перед ней на колени; но та сердечно обняла ее и в теплых выражениях передала ей благодарность всей семьи и предложение графа.

– Позвольте мне остаться при вас, синьора! На родине у меня нет уже ни одной близкой души. Верьте мне, я буду преданно служить вам, – ответила Туллия со слезами на глазах.

– Оставайся у нас, дорогая, не как служанка, а как друг, – приветливо отвечала Ружена. – Пойдем, я устрою тебя и дам тебе женское платье. С этим одеянием брось и забудь твое ужасное прошлое. Господь, в неисчерпаемой доброте своей, может быть, еще пошлет тебе счастливую, спокойную судьбу.

Новое горе обрушилось на семью Вальдштейнов. После нескольких часов неистовых криков и припадков, графиня Яна впала в полное изнеможение, за которым последовал тяжелый, глубокий сон.

Старый, очень известный в городе лекарь-еврей, тотчас же призванный к больной, нашел, что это счастливый признак и что покой, может быть, восстановит равновесие возбужденного организма.

Но уже на другие сутки ужасные вопли, с раннего утра доносившиеся из покоев графини, всполошили весь дом, и когда пришел граф, то с ужасом увидал, что жена растерянно мечется по комнате, прячась за мебель и занавеси от кого-то, кого видела только она одна, но чье присутствие приводило ее в безумный ужас.

– Отдай мне индульгенцию, отдай! – жалобно умоляла она мужа. – Ведь я теперь во власти демонов. Рабштейн вышел из могилы и, видя меня беззащитной, преследует по пятам. – Не тронь, не тронь меня! – взвизгнула она, обращаясь в пространство. – Это Томассо посоветовал уничтожить тебя. Ай, ай! Он, как щипцами, хватает меня своими ледяными руками.

Она прыгала из стороны в сторону, как кошка, отбиваясь от невидимого врага и, наконец, бросилась в ораторию. Там она открыла стол и торопливо начала перерывать все, что было внутри, ища индульгенцию, которая должна была избавить ее от преследования жертвы.

С этого дня, несмотря на всякого рода лечение, графиня не приходила в разум. В каждой тени, в каждом угле из-за каждой вещи видела она покойного барона; он сторожил ее в складках занавесей, издевался над ней из пламени камина или из алькова кровати, накладывал свою руку на всякую подаваемую ей пищу и дразнил ее, показывая и пряча индульгенцию, которая теперь была у него в руках.

Безумная то с воплем пряталась от призрака, то с отчаянием принималась отыскивать утраченный талисман, разрывая при этом подушки, срывая занавеси и одеяла, разбивая ящики и шкатулки, пока припадок буйства не сменялся полным изнеможением.

В то время, как эта мрачная трагедия разыгрывалась в доме графа Вальдштейна, в самой Праге религиозно-политический спор рос со дня на день, обостряя взаимную ненависть партий и разжигая толпу, уже оплакивавшую и славившую своих первых мучеников.

То были три человека из народа: Мартын Кжиделко, Ян Худек и Стасек Полак,[55] которых задержали за то, что они открыто протестовали в разных церквах против продажи индульгенций, а за оскорбление Гуса обозвали священников лгунами.

Члены городского совета приговорили их к смертной казни через обезглавливание; тогда более 2000 вооруженных студентов собралось перед ратушей, чтобы изъявить свое неудовольствие по поводу такого решения. Сам Гус лично ходатайствовал за осужденных и заявил, что он один виноват и готов нести всю вину.

Напуганный возбуждением, охватившим город, совет обещал все, что от него требовали, но едва разошелся народ, как городские советники, с чисто немецким вероломством, повелели немедленно казнить задержанных молодых людей.

Не успело шествие дойти до места казни, как на пути собралась снова грозная, хотя и не выражавшая открыто своих чувств толпа: тем не менее, совет нашел необходимым, чтобы разом покончить дело и дать урок, тотчас же приступить к казни. Народ же, смотря на казненных, как на мучеников, с пением молитвы: „Isti sunt sancti”, отнес тела их в Вифлеемскую часовню, где и была совершена торжественная, всенародная молитва за упокой душ, за народ пострадавших[56].

 

Тяжелое это было время для мужественного реформатора и, конечно, немало страданий причиняло душе его то обстоятельство, что во главе его злейших врагов очутились люди, которых он считал преданными друзьями. Особенною неприязнью отличался Стефан Палеч, – тогда декан богословского факультета. Трудно сказать, что именно побудило этого человека преследовать своего бывшего приятеля, – зависть или фанатизм; но если гонение на учение Виклефа возобновились с новым жаром, то все по его же настоянию. К осужденным уже ранее статьям присоединили еще новые, и даже дошли до того, что просили короля вовсе запретить Гусу проповедь.

В то же время, духовенство и католическая партия в университете отправили к папе страшное обвинение против Гуса, – „этого сына нечестия, презиравшего власть святейшего престола и заражавшего ересью весь народ”, – и просили сверх того, призвать на свой суд разных придворных, в том числе – Вока Вальдштейна, Генриха Лефля Лазана и Яна Садло, из Смихова, как самых рьяных сторонников „еретика” и хулителей церкви. Немец Михаил de Causis вручил папе Иоанну XXIII этот донос.[57]

Всем нападкам и преследованиям Гус противопоставлял спокойную, но непоколебимую твердость; архиепископу и университетским магистрам он неизменно отвечал:

– Не против власти папской протестую я, а против злоупотребления этой властью и, если вы мне докажете священным писанием, что я неправ и заблуждаюсь, я первый в этом сознаюсь и подчинюсь. Но я не могу не проповедовать, так как первый долг священнослужителя – распространять священные словеса.

Враги Гуса употребляли у папы все усилия, чтобы уничтожить его, и партия духовенства и докторов Праги, в лице Михаила de Causisa, нашла, действительно, подобающего себе представителя.

Сын бедных рудокопов, человек сомнительной репутации, он, будучи настоятелем прихода в Новом месте (городе), сумел, благодаря особому знакомству, выпросить у короля для себя поручение ввести улучшение в разработке рудников. После некоторых неудачных опытов, он бежал с вверенными ему деньгами.[58]

Михаил мог предоставить к услугам своих доверителей величайшую наглость, глубокое знание порочного папского двора и полнейшую неразборчивость в средствах; все это, вместе взятое, вполне удовлетворяло духовенство.

Кардинал св. Ангела произнес против Гуса великое отлучение, призывая обывателей схватить его и представить к архиепископу на суд и сожжение; Вифлеемская же часовня должна была быть разрушена.

Весть об этих мерах против человека чистого и доброго, которого большинство населения любило и почитало, вызвала в Праге неудовольствие, а в доме Вальдштейнов, где после вышеописанных грустных происшествий расположение и доверие к уважаемому проповеднику еще возросло, произвела взрыв негодования.

Особенно благотворное влияние оказывал Гус на бедную Анну. В течение болезни он ежедневно навещал ее, и своими долгими беседами пробудил веру и покорность в исстрадавшейся душе несчастной. С этих пор Анна точно примирилась со своей судьбой и в молитве искала поддержки и утешения.

Страшная сцена произошла между ней и ее братом. Жижка, узнав о бесчестии сестры, пришел в такое бешенство, что в первую минуту гнева чуть было не убил Анну. Но та не дрогнула, когда кинжал Яна сверкнул над головой; может быть, это холодное презрение к жизни и спасло ее. Опомнившись, он сжал сестру в объятиях, просил забыть его безумную вспышку и поклялся жестоко отомстить за нее. Но, к его великому удивлению, Анна ответила:

– Предоставь Богу наказать преступника, Янек! Господь знает, что делает, и не нам, слепцам, восставать против Его предначертаний.

Но Жижка был не из тех, которые легко успокаиваются и, попадись ему на глаза Бранкассис, он убил бы его, как собаку.

Когда же, наконец, после долгих розысков, Жижка напал-таки на его след в Страховском монастыре, то кардинал потихоньку убрался уже в Италию.

Пришлось отказаться от немедленной мести; зато в душе Жижка затаил неумолимую злобу против духовенства, которое и не подозревало, конечно, какое ужасное возмездие ждало его со стороны скромного коморника (камергера) королевы.

Два месяца прошло уже, как Туллия жила у Вальдштейнов и совершенно освоилась с новым образом жизни, своим же прекрасным характером и услужливостью снискала всеобщее расположение.

Чувствовала она себя невыразимо счастливой, а отношение к ней семьи графа, Анны и Гуса возвышали ее в собственных глазах, вернули уважение к самой себе и воскресили в душе ее надежду на будущее.

Сердечное расположение это еще возросло, с тех пор как стала известна ее грустная повесть.

Как-то вечером, не совсем оправившаяся Анна рано улеглась в постель, Ружена села у изголовья, а Туллия поместилась на подушке у ног. Вдруг Анна неожиданно спросила ее, за что ненавидит она Бранкассиса и каким образом сделалась его возлюбленной.

Туллия вздрогнула и побледнела при этом напоминании о прошлом, которое ей приходилось теперь вызвать. Тронутые ее волнением Ружена и Анна заявили, что отказываются что-либо знать, но сама Туллие ощутила потребность излить свою душу и рассказать события своей молодой, но бурной жизни.

Она была старшей дочерью золотых дел мастера в Болонье; отец ее был вдовец, и воспитывала Туллию с сестрой их старая тетка.

Жизнь текла спокойно и счастливо. Ей исполнилось пятнадцать лет, когда над их семьей разразилась беда. Раз утром тетка отправила ее с поручением к отцу, работавшему в своей мастерской, где обыкновенно он и принимал знатных заказчиков и посетителей. В этот день у него сидело духовное лицо высокого сана, пришедшее заказать драгоценную чашу для кардинала-легата болонскаго, Бальтазара Коссы. Заказчик, оказавшийся Бранкассисом, глаз не сводил с красивой Туллии, и с этого дня она не могла сделать ни шагу, не встретив на своей дороге епископа.

Какая-то неизвестная женщина подошла к ней однажды на улице и заговорила о страстной любви знатной духовной особы, сдабривая свои сладкие речи разными обещаниями, если только она согласится сделаться его возлюбленной. Туллия с отвращением отвечала отказом, но это не остановило женщину, и она продолжала приставать со своими предложениями даже у них в доме, подкарауливая, когда тетка бывала в отсутствии, пока, наконец, сам отец не наткнулся на такую сцену и, жестоко избив соблазнительницу, не выбросил ее на улицу.

Несколько недель прошло спокойно, как вдруг утром явилась городская стража и увела мастера, под тем предлогом, что открылось, будто он вделал в чашу фальшивые камни, вместо тех настоящих, которые были ему переданы.

Туллия сильно взволновалась, дойдя до этого места своего рассказа, и остановилась, чтобы перевести дух.

– Как описать вам наше отчаяние, когда отца все-таки бросили в тюрьму, несмотря на то, что он уверял и клялся в своей невинности! Затем, наступило расстройство в делах, так как на все наше имущество наложено было запрещение, чтобы возместить похищенные якобы драгоценности.

Выходя раз из тюрьмы, где тщетно пыталась добиться свиданья с отцом, я повстречала ту же негодную женщину и она, нагло усмехаясь, заметила, что я „не в те двери стучусь”, давая этим понять, что лишь влияние Бранкассиса у кардинала-легата могло бы еще помочь спасению отца.

– Я долго не могла собраться с силами идти умолять этого человека, в котором подозревала, не знаю почему, главного виновника нашей беды, но, наконец, все-таки была к этому вынуждена: мы очутились в нищете, а тетка и моя маленькая сестренка даже заболели от горя и лишений.

Бранкассис встретил меня приветливо, но на мою просьбу ответил, улыбаясь:

– Услуга за услугу! Прими мою любовь, и я спасу старого вора.

– Он не вор, он сдал настоящие бриллианты! Бог знает, где их подменили, – возмущенная, ответила я.

– Если ты, дочь моя, можешь это доказать, зачем же пришла ты просить меня? Но торопись, а не то, предупреждаю, твоего отца подвергнут пытке, чтобы вырвать у него сознание, а затем повесят.

Я думала, что сойду с ума в эту минуту, но мне тогда казалось таким пустяком пожертвовать своею жизнью для счастья семьи. Я ответила, что согласна, но потребовала гарантий в том, что он меня не обманет и не казнит все-таки отца. Он засмеялся и похвалил мою предусмотрительность, сказав, что я начну у него службу лишь после того, как виновный будет на свободе. Через несколько дней, я узнала, что отец бежал и действительно поселился в другом городе, под чужим именем; тетка и сестра переехали к нему, а я вступила, в качестве пажа, к Бранкассису, который на первых же порах объявил мне, что не выпустит из виду моей семьи и что, при малейшем неудовольствии мною, несчастный снова будет схвачен и наказан уже вдвойне: за кражу и бегство.

Я терпеливо несла свой крест, а он играл со мною, как кошка с мышью: его забавляло мое старание скрывать отвращение, которое я питала к нему. Затем произошел случай, обративший это отвращение в невыразимую ненависть…

Я готовилась быть матерью, и это выводило его из себя, а рисковать моим здоровьем он не решался, видимо я ему еще очень нравилась. Когда мое положение не позволило уже долее играть мою роль, он отослал меня на виллу в окрестности, где я и жила одна, с приставленной ко мне старухой, и где произвела на свет сына. Я страстно привязалась к малютке и служанка, полюбившая меня, обещала отправить его на воспитание к моему отцу и тетке. От старой Нуцции я немало узнала про Бранкассиса и моих предшественниц, которые всегда таинственно исчезали, и никто никогда не знал, что с ними сталось.

Как-то мы сидели с Нуццией у камина и болтали. Вдруг, совершенно неожиданно, приехал он и, при виде ребенка у меня на коленях пришел в ярость.

– Старая дура, Нуцция! Да ты с ума сошла, оставив жить эту тварь, которая может наделать нам хлопот. Разве я не говорил тебе, что не хочу его?..

И не успела я опомниться, как он схватил у меня ребенка и бросил его в топившийся камин.

Увидав, как розовые ручки и ножки беспомощно барахтались в пламени, я лишилась даже возможности кричать сердце и мозг, казалось, готовы были лопнуть… Я потеряла сознание и в течение нескольких недель была между смертью и сумасшествием…

А затем, ко мне вернулось, хотя и медленно, здоровье и к несчастью, красота… Нет, слов высказать, какую ненависть внушал мне с той поры Бранкассис, но я, сознавая свое бессилие, скрывала свои чувства, сторожа минуту, чтобы отомстить ему… Остальное вы знаете, – закончила Туллие, вытирая катившиеся по лицу слезы.

Ружена и Анна слушали рассказ в полном молчании, изредка нарушавшемся лишь рыданиями Туллии.

– Боже мой! – вскричала Ружена, когда Туллие досказала свою ужасную историю. – И такое-то чудовище еще осмеливается своими преступными руками совершать божественные таинства! Как гром не убьет его пред алтарем!

– Скажи лучше, как смеет священство, подобное Бранкассису, и папы, как Иоанн XXIII, – негодяй и разбойник, – отлучать такого святого, как мистр Ян, – в негодовании заметила Анна.

Глава 7

Известие, что папа повелел произнести над Гусом великое отлучение, если он не подчинится в течение 20 дней, обрадовало его врагов, а так как Вацлав не противился открыто суровым мерам святейшего престола, то дерзость их еще возросла.

Совет Старого места (города) состоял в это время, большею частью, из немцев; под его покровительством произошла сходка горожан, тоже немцев, на которой и было решено, не дожидаясь обнародования интердикта, с оружием в руках напасть на Вифлеемскую часовню, силой разогнать молящихся и схватить самого проповедника.

Наступило 2 октября, день церковного праздника в Праге. Утром собралась значительная толпа вооруженных бюргеров, во главе с изменником, чехом Бернардом Хотеком и Гинцом Лейнхардтом, который собственно и был зачинщиком предполагавшегося нападения. В своей безумной ненависти к чехам, сын мясника жаждал вырвать у них любимого народом человека, бывшего воплощением идеи их национального возрождения.

 

Вифлеемская часовня была полна молящихся, внимавших проповеди Гуса с тою восторженной верой, которую он умел вызвать в сердцах слушателей. Вдруг несколько человек ворвались внутрь с криками:

– Немцы оцепили часовню и копьями, да алебардами разгоняют наших!

В первый момент немое удивление объяло присутствующих, но затем все всколыхнулось, а снаружи доносились уже крики, ругательства и лязг оружие нападавших, пытавшихся проникнуть вовнутрь.

Но прежде чем произошла общая паника, некоторые рыцари и паны, в том числе и Вок Вальдштейн, повскакали на скамьи и крикнули:

– Детям и женщинам оставаться на месте, а мужчины все вперед, на защиту часовни, и если можно, без пролития крови!..

Все здоровые чехи бросились к выходу. Немцы, успевшие захватить паперть, были отброшены, и перед ними вырос ряд защитников священного места, стоявших молча, но решительных и хладнокровных. Видя, что попытка застать врасплох не удалась, смущенные грозным спокойствием противников, немцы попятились. Тщетно Гинц, с пеной у рта, старался ободрить своих и уговорить их пробиться в церковь. Хотек и большинство бюргеров боялись побоища в церкви и шумно отступили к ратуше.

Собрался городской совет и, после бурных прений, постановил разрушить, по крайней мере, самую часовню, как то было внушено из Рима.

Вечером в тот же день, Гус был у Вальдштейнов.

Даже его кроткая душа была возмущена утренним наглым нападением, и он не мог сдержать своего негодования.

– Вот, – говорил он, – образчик дерзости немецкой! Без королевской воли не посмели бы разрушить печь у соседа, а дерзнули покуситься на храм Божий![59]

– О, мы защитим часовню! Пусть собаки немцы сунутся в другой раз, если им охота отведать наших кулаков, – вскричал, кипя гневом, Вок. – Я боюсь только за вас, мистр Ян, ведь поганые попы станут теперь немилосердно вас преследовать.

– Меня уже требовали к епископу, чтобы узнать, подчинюсь ли я повелениям апостольским.

– И что же вы ответили? – тревожно спросила Ружена. Грустная улыбка мелькнула на лице Гуса.

– Ответил от чистого сердца…

Но, видя всеобщее нетерпение, он продолжал:

– Апостольскими я называю повеление апостолов Христа, и я готов повиноваться папе постольку, поскольку приказы его согласны с учением Спасителя; но если они ему противоречат, я слушаться их не буду, хотя бы они воздвигли костер передо мною![60]

– Милый мистр, вы страшно рискуете, – заметила Ружена, сочувственно пожимая ему руку.

– Все будет по воле Господней, дочь моя, но я полагаю, что не пришел еще час! Господь не закончил дела, возложенного на меня и моих братьев, и не вырвал еще из пасти Бегемота всех, предназначенных Им к спасению. Так Он и подаст силы благовествующим, пока они не раздавят окончательно главу Бегемота! Всем сердцем стремлюсь я к этому и за это смиренно приму смерть…

– Такая жизнь делает вас достойным венца праведника, – сказала Анна, и взгляд ее, потухший и бесстрастный со времени постигшего ее горя, вдруг вспыхнул фанатическим возбуждением.

– Воздержись, дочь моя, от столь смелого слова и особенно не переноси необдуманно благодарности, которой мы обязаны Господу, руководящему и поддерживающему нас, на Его недостойного служителя, – строго заметил Гус.

Несмотря на страстное желание немцев разрушить вифлеемскую часовню, им, однако, пришлось от этого отказаться; народ днем и ночью охранял дорогое для него место молитвы.

Настроение же толпы было так грозно, возбуждение столь явственно, что нападать открыто уже более не смели. Зато поторопились обнародовать отлучение и применить его во всей строгости.

По всем церквам Праги торжественно было возвещено, что отправление богослужений приостанавливается, пока Гус будет находиться в Праге, и что всякому христианину воспрещается, под страхом подобного же отлучение, говорить с Гусом, снабжать его едой и питьем, давать ему убежище, хоронить его и т. д.

Черная, грозовая туча нависла над древней столицей Чехии; настроение получалось зловещее, тоскливое, точно город посетило какое-нибудь ужасное бедствие. Колокола более не звонили, церкви были заперты и службы в них не совершались; умирающим отказывали в напутствии, новорожденным в крещении, брачующимся – в благословении Божием, мертвым – в христианском погребении.

А между тем, большинство население не дрогнуло перед этой страшной карой, и не поколебалась любовь его к Гусу. Всеобщее неудовольствие обрушилось на завистливое и злобное, в сознании народном, духовенство, мстившее обожаемому проповеднику за то, что тот смело обличал его проделки, алчность и продажность.

Во время этого испытания, Гус дал доказательство кроткой и безропотной решимости которая была одной из выдающихся черт его характера. По поводу постигшего его несправедливого наказания, он взывает только к Иисусу Христу, как единому истинному Главе церкви,[61] а в остальном продолжает свою обыденную жизнь: посещая больных и страждущих, проповедуя истины евангельские и выказывая во всех случаях ту горячую веру, то самозабвение, которые покоряли ему сердца всех современников, а для потомства создали один из обаятельнейших исторических образов.

В доме Вальдштейнов он бывал еще чаще, привлекаемый горем, постигшим семью; ужасное состояние графини Яны держало всех в страхе.

В те времена науки лечение психических болезней не существовало, и безумие зачастую приписывалось одержанию дьяволом, хотя в случае с графиней Яной подобное предположение напрашивалось как-то само собой; было ясно, что содеянное преступление вызвало духа зла, который и наложил уже на виновную начало тех мучений, которые ожидали ее впоследствии в аду. Подобное убеждение усугубляло только ужас, внушаемый несчастной женщиной; даже старый граф и Вок суеверно вздрагивали, когда она носилась по комнатам, гонимая видением своей жертвы.

Гус часто навещал больную, и голос его, как будто, успокоительно действовал на нее; поэтому всякий раз, как он приходил к Вальдштейнам, граф просил его побывать у жены.

Придя как-то под вечер, Гус узнал, что графиня без устали металась весь день и ярость ее была такова, что даже пытались, хотя безуспешно, связать ее, но у нее проявилась такая сила, с которой не мог справиться даже Брода.

Уже подходя к покоям больной, Гус слышал то пронзительные вопли, то какое-то рычание. Комната едва была освещена, так как свеч не зажигали, опасаясь пожара; но холод побудил затопить камин, около которого и сидела служанка.

В первую минуту, Гус не мог отыскать графини; наконец, он увидал её у кресла, сидевшую на корточках, с вытянутой вперед шеей, точно она кого-то сторожила.

Она страшно изменилась за это время: худоба ее стала ужасающей, волосы совсем побелели и висели в беспорядке, длинными космами; свирепые, широко раскрытые глаза, неподвижно устремленные в одну точку, производили тяжелое впечатление. Она была в рубашке и разорванной во многих местах юбке: обрывки газового, вышитого когда-то золотом вуаля, лохмотьями свешивались на спине.

Гус подошел ближе и назвал графиню по имени; затем он заговорил с ней, убеждая, что Бог простил ее, и Христос, в бесконечном милосердии своем, близок ко всякому страждущему и приемлет кающегося грешника, как отец блудного сына. Звучный голос Гуса произвел свое обычное действие: крики и ворчанье стихли и потухший, лукавый взор больной обратился на него.

Понимала ли безумная смысл его слов, или просто гармоничные вибрации его речи приятно ласкали ее расстроенные нервы, трудно сказать; но через четверть часа она тихонько встала и медленно направилась к нему.

Вдруг она взвизгнула и отскочила назад, заметив на полу тень, отбрасываемую Гусом.

– Вот он, вот! Он пальцем на меня показывает и насмехается, что я теперь в его власти, после стольких лет спокойствия, – крикнула она диким голосом.

Гус угадал причину испуга и повернулся так, что его тень перестала быть ей видимой.

– Успокойтесь, он исчез! Я приказал ему убраться в могилу. – А вы, пани, садитесь в кресло и не бойтесь.

Луч радости и успокоение мелькнул на лице больной. Подойдя к нему, она вкрадчиво сказала:

– Ты могуществен и прогнал его, будь же добр и помоги мне! Он повинуется тебе, возьми же у Светомира индульгенцию, которую он у меня украл, и отдай ее мне. Я не могу раздобыть себе другой, потому что Томассо умер, а я щедро заплачу за услугу! Я отдам тебе все мои драгоценности, обе шкатулки, мой жемчуг и все скопленные деньги, только достань мне индульгенцию!..

Она все более и более сгибалась перед ним, и он невольно попятился, при виде ее искаженного гримасой лица и блестящего, хитрого взгляда. Заметив вдруг кончик пергамента, который выглядывал из кармана Гуса, она проворно бросилась к нему и ловко выхватила свиток.

– А, хитрый и продажный поп, как и все вы! Ты уж его приготовил, а молчишь! Но все равно, он у меня, у меня! Это она – моя индульгенция, дорога к небу теперь для меня открыта!

Подбежав к столику, она с шумом открыла крышку и, забрав пригоршнями драгоценные камни, несколько золотых вещей, лоскутки газа и материй, бросила их Гусу.

– Вот, получи! – крикнула она.

Затем, с радостными криками, она принялась быстро кружиться и танцевать по комнате, размахивая над головой пергаментом.

В эту минуту открылась дверь, и вошел граф Гинек. Безумная остановилась, увидав его, но видимо не узнала мужа.

– Не подходи, брат Светомир, ступай в могилу! Власть твоя кончилась! Смотри, у меня индульгенция, – и, махая перед собой пергаментом, она стала пятиться к камину.

55Palacky, III, 279.
56KohJer, «Johannes Hus der Reformator des XV Jahrhunderts»
57Самый ревностный гонитель Гуса, бывший священник пражской церкви св. Адальберта, Михаил из Немецкого брода, назначенный папой в прокураторы веры (procurator de causis iidei), отчего и известен под более употребительным, сокращенным названием – Михаила de Causis'a. (Бильбасов, «Чех Ян Гус из Гусинца»)
58Рассказ Петра Младеновича. Palacky, Docum. 246.
59Раlacky, “G. v. В.”, III, стр. 287, прим. 387.
60Tomek, D. Р. III, стр. 320.
61Idco ad caput. ecclesiae Dominum Jesum Christuni ultimo appelavi.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru