bannerbannerbanner
Светочи Чехии

Вера Ивановна Крыжановская-Рочестер
Светочи Чехии

Полная версия

После подобного оскорбления, обиженные кардиналы тотчас же заявили, что выходят из состава следственной комиссии, и собор назначил Иерониму новых судей, в число которых вошли два заклятых врага его и Гуса – Иоанн Рокка и патриарх константинопольский.

На другой день после этого заседания, совершенно ясно указавшего, какая судьба ожидает заключённого, Светомир имел с ним свидание и с негодованием рассказывал ему, что произошло.

Иероним выслушал его спокойно, почти с улыбкой.

– Знаешь ли, ведь он оказал мне услугу, почтенный Назо, – весело сказал Иероиим. – Он дает мне возможность взять назад мой отказ и громогласно заявить свои непоколебимые убеждения.

На доводы испуганного Светомира он твердо ответил:

– Я хочу смерти, которая одна только может искупить мою слабость и смыть позор, покрывший меня за отречение от правды и моего святого учителя и друга – Яна.

В силу этого решения, Иероним отказался отвечать своим новым судьям и потребовал, чтобы его выслушали публично. Желание его было удовлетворено и 23-го мая 1416 г., ровно год спустя после его задержания, он появился перед собором.

Прения, занявшие два заседание – 23-го и 26-го мая, являются, несомненно, славнейшим успехом Иеронима.

На 107 предъявленных ему обвинительных пунктов он отвечал с таким присутствием духа и последовательностью суждения, которые порвали лживые, предательские сети его врагов и обнажили истинные причины преследовавшей его ненависти.

Присутствовавшие смутились и не могли понять, как после стольких страданий и лишений в течение целого года, проведенного им в темной яме, он мог еще говорить и защищаться, да притом с такой свободой мышления и остроумием, словно все это время он посвятил изучению своего дела и теперь находился на кафедре, а не на скамье подсудимых. Никогда, может быть, Иероним не выказывал себя более блестящим оратором, как в это знаменательное для него время; во всеоружии научной эрудиции, с ослепительным красноречием и чарующей силой своей гениальной личности защищал он свое дело, хотя отлично сознавал, что оно погибло, и что ставкой была его жизнь.

Слушатели, состоявшие из его врагов, были увлечены, побеждены и готовы были почти его оправдать; но Иероним, казалось, вовсе не жаждал победы, так как от самозащиты перешел к восхвалению Гуса, который, подобно Илии, на пламенной колеснице вознесся на небо, чтобы призывать своих недостойных судей и ненавистников перед страшным судилищем Христовым.

Его слова вызвали шум в собрании; одни кричали и осыпали его бранью, а те, кто хотел спасти этого выдающегося человека, пытались остановить его.

Но он не смутился.

– Вы думаете, что я боюсь смерти, – пренебрежительно спросил он, – даже такой ужасной, какую мне готовят мои враги и эти лжесвидетели, которые перед Богом ответят за свою неправду? Разве вы не обращались со мной с непростительным для христиан варварством, разве я не гнил заживо в тюрьме целый год? Я никогда не жаловался, считая жалобы ниже моего достоинства; но я не хочу искупать жизнь ложью и признаю здесь, что из всех грехов, когда-либо мною совершенных, величайший и непростительнейший, это – мое подлое отречение, моя постыдная слабость отвергнуть учение праведника, бывшего моим учителем и другом. Вы осудили Гуса и Виклефа не за то, что они потрясли учение евангельское, а за то, что они разоблачили гордыню, продажность и все пороки духовенства. Обвинение эти не были опровергнуты, и я провозглашаю их, как это делали они!

Описать последовавшую засим бурную сцену невозможно. Свидетель этого события, знаменитый итальянец Поджио, говорит в своих мемуарах: „Посреди этой бури Иероним оставался спокойным, бледным, но непоколебимым и гордым. Он явно презирал смерть, даже призывал ее. Прерываемый сыпавшимися со всем сторон нападками, он отвечал каждому, заставляя одних краснеть, других молчать!”

Сопутствуемый криками: „он сам осудил себя!” Иероним был отведен в тюрьму и закован в цепи.

Через пять дней, 30 мая, после новых попыток склонить его ко второму отречению, его приговорили к сожжению.

До самого конца он остался верен своему смелому, твердому характеру. Когда ему объявили приговор, он швырнул шляпу в присутствовавших и сам надел себе на голову полагавшийся еретикам колпак, украшенный чертями; на месте казни он разделся сам и, когда палач из состраданья, хотел зажечь огонь у него за спиной, он крикнул ему:

– Зажигай смело передо мной! Если б я боялся костра, я не был бы здесь.

Затем, повернувшись к народу, он громким голосом стал читать символ веры и прибавил:

– То, что я читал, есть исповедание моей веры, согласное с учением католической церкви. Я умираю единственно за то, что не хотел признать, будто Гус правильно был осужден.

Подобно своему учителю, когда пламя начало пожирать его, он запел молитву и только дым заглушил его голос.

Думается нам, что нельзя лучше передать впечатление, произведенное на современников геройской кончиной обоих чешских мучеников, как приведя слова одного из членов собора, яростного католика, Энее Сильвие Никколомини, будущего папы под именем Пия II: „Гус и Иероним, – говорит он, – смело перенесли смерть; они шли на казнь, как на праздник, на который их позвали бы, и ни единым словом не выказали ни малейшей слабости. Когда они начинали гореть, то запевали гимны, которые заглушали пламя и силу огня. Ни один философ не встретил смерть с таким мужеством, с каким они презирали костер”.

Собор с особым старанием принял свои меры, чтобы уничтожить малейшее воспоминание о своих жертвах: всякая принадлежавшая им вещь была сожжена, а пепел брошен в Рейн.

Но достопочтенные и милостивые отцы скоро должны были убедиться, что недостаточно, опираясь на закон, убить двух людей, чтобы истребить проповедуемые ими идеи, и что пепел мучеников – семя опасное, которого не уничтожить ни водой, ни огнем. Несокрушимый, как и оживлявшая его некогда мысль, этот плодоносный пепел витает в воздухе годами или веками, все равно, чтобы в свое время взойти и созреть, и неправедные судьи, еще при жизни, собственными глазами должны были увидать первую кровавую жатву…

Глава 11

Три года прошло со смерти Иеронима. Настало 22 июля 1419 г., день Марии Магдалины. Первые лучи солнца озаряли гору в окрестностях Оусти, где когда-то проповедовал Гус, во время своего изгнание из Праги.

Местность на вид значительно изменилась и даже получила иное название, именуясь теперь, вместо Лужницкой возвышенности, библейской горой Табором.[73]

В разбитых вокруг шатрах расположились священники „утраквисты” (подобои), изгнанные недавней католической реакцией из самого Оусти и других мест.

И в обыкновенное время посетители были часты, – соседние крестьяне толпами сбегались слушать проповеди и причаститься телом и кровью Христовыми; но в этот день на горе царило совсем необычное оживление и обитатели Табора хлопотливо сновали во все стороны, с важным, озабоченным видом. Взгляды, кидаемые на расходившиеся в разных направлениях дороги, указывали, что кого-то ждали.

Вот, наконец, донеслось пение и вдали показалось многолюдное шествие мужчин, женщин и детей. Во главе виден был священник, с чашей в руках, и множество хоругвей приветливо развевалось на свежем, утреннем ветре.

Гостей встретили с радостными криками и разместили на лугу, где посредине возвышался алтарь. Но скоро снова раздалось пение и затем с разных сторон стали подходить все новые и новые толпы богомольцев.

С минуты на минуту число прибывавших возрастало. Совершалось точно переселение народа, и в этой массе, свыше сорока тысяч, царил совершенный порядок.

В толпе преобладала крестьянская сермяга и незатейливое одеяние разного городского люда. Красные, грубые, трудовые руки-кормилицы, худые, угрюмые лица и та особая сутуловатость спины, которую налагает долгая, непосильная, работа, указывали, что какая-то неведомая сила оторвала этих людей от повседневной борьбы за хлеб насущный и неудержимо влекла сюда. Идея иной, лучшей жизни осенила их, отсюда – чувство превосходства, веры в себя и в свою силу, проглядывавшие в выражении лиц, в походке и движениях.

Народ собрался вокруг священников: одни с благоговением слушали проповедь, другие исповедовались, а иные причащались восторженно телом и кровью Господними.

По окончании богослужения, паломники расселись на траве, чтобы подкрепить свои силы принесенной из дому пищей и трогательное единодушие царило среди них, напоминая братские трапезы первых христиан. Все классы общества слились: рыцарь и крестьянин, по-приятельски, делились вином и дичиной; какая-нибудь знатная пани, в шелковом наряде, и горожанка, в неприхотливом платье и с простой холщевой повязкой на голове по-семейному, толковали про свое хозяйство и детей. На горе Таборе, действительно, все были братья и сестры. Теплое, дружеское общение и возвышенное религиозное чувство налагали печать чего-то невыразимо-грандиозного: порыв любви и веры объединял сердца и возвышал дух.

По окончании трапезы, все разбились на кружки; одни гуляли по лугу, другие, присев в сторонке, обсуждали между собой разные политические и религиозные, занимавшие их вопросы.

Со смерти Гуса, внутренние несогласие в Чехии уже не прекращались; возбуждение умов постоянно росло, особенно в течение последних месяцев, когда внезапная перемена в воззрениях короля, свойственная Вацлаву, совершилась не в пользу гуситов.

Городские советники Нового города, все гуситы, были заменены церковниками-фанатиками; захваченные „подобоями” церкви отданы католикам, а церковные дома – изгнанному духовенству. Со своей обычной нетерпимостью католический клир, полагая, что власть всецело в его руках, действовал вызывающе и разными притеснениями, да обидами возбудил народ против принятых мер, без того уже крайне не нравившихся населению. Раскаты народного гнева, – предвестники надвигавшейся бури, – слышались все яснее и яснее…

 

В многочисленной кучке, состоявшей, главным образом, из женщин, были Марга Находская и Анна из Троцнова; первая сидела с тремя своими детьми, а вторая стояла посредине образовавшегося круга, на большом, обросшем мхом камне, и говорила с увлечением.

Ее былая грация исчезла, округлость девичьих форм сменилась аскетической худобой, тощее лицо было бледно и в больших, темных глазах светилось фанатическое возбуждение. На ней было строгой простоты черное платье, белая, холщевая повязка сдерживала волосы; на тонкой стальной цепочке висела серебряная медаль, с изображением Гуса.

Анна подробно описывала смерть учителя.

– Так-то, сестры! Господь даровал мне милость быть свидетельницей последних минут мученика и видеть небесного посла, снизошедшего, по повелению Божьему, чтобы отнести душу блаженного Яна в обитель избранных. Да, но подобные преступления не остаются безнаказанными и убиение праведника вызывает на земле страшное возмездие. Будем же молиться и стоять за правду, останемся до самой смерти верными „чаше” и Евангелию, чтобы ангел-истребитель, посланный излить гнев Божий, миновал нас.

Лицо Анны раскраснелось, голос сделался необыкновенно глубок и звучен, а восторженный взгляд был устремлен на небо.

– Приближается страшное время, и небеса заговорили видимыми и всем понятными знамениями. Припомните затмение солнца, бывшее в тот день, когда Ян Гус явился перед собором; темнота была такова, что при светильниках приходилось служить обедню! Разве такое явление не гласит, подобно трубе страшного суда, что Христос, – солнце истины, – затмился, увидав, сколько неправды и зверства в сердцах нечестивых судей. А выпавший в третьем году кровавый дождь, покрывший собою снег; наконец, последнее и недавнее предвещание – самое страшное из всех – сиявший в облаках кровавый крест, изменившийся затем к вечеру в меч. Только лишь глухие, не хотящие слушать, да слепые, не желающие видеть, могут оставаться равнодушными! Разве не ясно, что меч будет обнажен на защиту креста – символа Христова, что земля обагрится кровью, и что близятся ужасные беды? Постараемся же, в предстоящей борьбе, быть десницей Господа и биться за святую истину, завещанную Его Божественным Сыном, дабы правосудие небесное не низвергло нас в геенну огненную, где, во веки веков, будут гореть поганые попы, запятнавшие себя симонией, жестокостями, развратом и залитые кровью невинных, – попы, кощунственной рукой подписывающие приговоры святым, а нам запрещающие то, что установил сам Спаситель.

Тело Анны судорожно подергивалось, сжатыми руками своими она словно уже схватила и душила ненавистных ей священников, о которых только что упоминала.

Ее настроение передавалось слушателям: на всех лицах читался суеверный ужас; некоторые женщины рыдали, другие громко молились, крестясь и ударяя себя в грудь, а иные, наиболее воинственные, клялись, что ни перед чем не остановятся, лишь бы защитить Евангелие и прославить мученика Яна Гуса.

Неподалеку от этой кучки, у срубленного дерева, служившего столом, сидели кружком мужчины; остатки хлеба, говядины и несколько пустых жбанов были сложены в корзины и убраны в сторону. Шел оживленный разговор. Тут было несколько священников-гуситов и среди них Ян из Желива – премонстранский монах, покинувший свою обитель и поселившийся в Праге. Пылкая проповедь и преданность гуситству быстро завоевали ему расположение населения.

С его левой стороны сидел Милота Находский и еще один рыцарь; по правую же руку – Николай из Пистны,[74] бургграф королевского замка Гусинца, места рождения Яна Гуса. Человек просвещенный, умный и большого политического дарования, он занимал перед тем высокое положение при Вацлаве, но теперь попал в немилость и был выслан из Праги.

Около, прислонясь спиной к дубу и скрестив на груди руки, стоял Ян из Троцнова. Он был мрачен и задумчив и мало принимал участие в беседе.

Говорил Николай Гус и от его смелого, выразительного лица, блестевших умом глаз веяло решительностью.

– Невозможно, чтобы и далее все шло так, как идет теперь; иначе, дело евангельской истины будет погублено, а с ним вместе и едва отвоеванные права нашего народа. Король всецело под влиянием католиков и Сигизмунда; каждый его декрет – кровная обида нам; немцы уже подняли голову, и, если только мы не воспротивимся теперь этому насилию, великое, заповеданное Гусом и запечатленное его кровью преобразование будет подавлено, мы же станем добычей безжалостной мести со стороны католического духовенства. А чего нам ждать от него, – ясно уже из того, что оно позволяет себе. Об этих-то мерах с нашей стороны я и хотел поговорить с вами, друзья.

Ян из Желива, до сей поры внимательно слушавший говорившего, облокотясь на землю, вдруг вскочил и хлопнул кулаком по дереву.

– Какие меры? А вот какие: на насилие отвечать насилием, на войну – войной! Мало у нас что ли мучеников, мало пролито чешской крови? По-моему, мы и так слишком долго молчим, а теперь надо действовать! Стоит нам только посчитать все то, что мы уже выстрадали и выносим теперь, чтобы заставить взяться за оружие каждого чеха, каждого истинного христианина, который не может не видеть, что ему грозит утрата драгоценнейшего блага – евангелия и божественного таинства, в том виде, как его установил сам Христос. Разве мы не поставлены в необходимость собираться теперь в полях, лесах, амбарах, потому что у нас отняли наши церкви? Не довольствуясь нашим изгнанием, магометанские[75] священники нас задирают и всячески оскорбляют; да вот вам пример – настоятель св. Стефана! Этот антихристов сын выдумал вдруг заново освящать церковь и алтарь, словно они были осквернены тем, что мы совершали там божественные таинства: даже чаши и прочую священную утварь они выбрасывают, как поганые, и берут новые. Во мне все кипит, когда я только подумаю о клевете и унижениях, которые претерпевают истинно верующие, и о тех раздорах, которые нечестивое священство сеет в семьях! Мне сдается, что теперь именно настало время дать настоящий отпор всей этой мерзости!

– Это правда! Смирением, да просьбами мы, конечно, ничего не добьемся! Уж если попытка пана Николая привела к немилости, на что же нам больше рассчитывать? – заметил Милота.

– О чем это вы говорите? Я только что приехал из Моравии и ничего не знаю, – спросил священник-гусит.

– А вот слушай, удивительный случай! Пан Николай надеялся, что если он, которому король оказывал столько доверия, и верный народ чешский обратятся непосредственно к Вацлаву с просьбой, то он отменит несправедливые меры, возвратит хоть часть отнятых у нас церквей и восстановит свободу причащения под обоими видами. Для этого был выбран день, когда король с королевой и со всем двором отправлялся к св. Аполлинарию слушать обедню. Вдруг значительная толпа мужчин и женщин окружила королевское шествие; тут пан рыцарь почтительно изложил народное желание, а народ, со слезами, стал умолять короля. Добрая королева была растрогана до глубины души; ну, а сам-то старик, кажется, струхнул, разобиделся, разгневался и на нашу почтительную просьбу ответил приказанием задержать пана Николая. Бог знает, не поплатился ли бы наш друг головой за свой смелый поступок, если бы советники Нового города, испуганные волнением, охватившим население, не вступились за него; тогда Вацлав ограничился изгнанием пана Николая из города.

– Ко благу нашего святого дела, так как пан Николай работает теперь среди поместных людей и убеждает их не сворачивать с пути спасения, – с громким смехом заметил Ян из Желива.

– И я уверен, что мы восторжествуем, если только не будем стоять дураками, дожидаясь, пока нас не перебьют.

Брат Ян только что упоминал о раздорах, которые „магометане” сеют в семьях, и о распускаемых ими о нас клеветах. Значит, правда, что они приписывают нам разные мерзости? – спросил моравский священник Винок.

– Правда ли? – воскликнул Ян из Желива. – Вся страна наводнена их писаниями, в которых они прямо высказывают, что мы в жбанах таскаем с собой причастие, детей крестим в лужах или канавах и предаемся отвратительнейшим оргиям. Прозвища вроде „ядовитых змей”, „паршивых собак” и „бешеных волков” – самые сладкие, что они нам дают. Ну, а что касается раздоров, вносимых ими, Боже мой! Рознь – в каждом доме, куда только один из поганых просунет свою лисью морду.

– Увы, да! Вы глубоко правы, брат Ян, и у меня в семье – два печальных примера того зла, которое сеют католики, – со вздохом заметил сидевший рядом с Милотой рыцарь. – Один из моих братьев – ревностный христианин, душой и телом предан учению Гуса, а жена его окончательно под влиянием своего духовника, – настоятеля св. Петра. Он так настроил эту дуру, а вместе с нею и ее двух детей, – сына и дочь, – что они втроем бежали из дому, от мужа и отца, как от чумы. Несчастный был вне себя, но беда на этом не кончилась… Не знаю, известно ли вам, брат Винок, что теперь в Праге, во всех почти церквах, по две приходских школы…

– Я слышал об этом мельком, но подробности и причины этого мне неизвестны.

– Причина – самая простая! Все приходы – под королевским патронатом и Вацлав может ими распоряжаться по произволу; школы же содержатся на средства граждан, а те отказались отдать их католикам. Тогда священники устроили другие – в колокольнях и церковных пристройках. Такие-то две школы существуют при церкви св. Петра. Столкновение и ссоры между школьниками постоянны и на днях произошло настоящее побоище. Ученики утраквистской школы, – я и забыл вам сказать, что нас всех прозвали „гуситами” и „утраквистами”, – выходили после уроков, когда на них напали ученики-католики, натравленные, несомненно, их духовным отцом. Сперва мальчишки только переругивались; затем пошли в ход кулаки, а кому-то пришло в голову ударить в набат; тогда уже в драке принял участие народ. Нападающие, испугавшись, обратились в бегство; среди них был и Данек, сын моего брата, который тоже пустился наутек. Между тем толпа все прибывала. Бежавший перед Данеком его же товарищ со страху голову потерял; думая, что за ним погоня, он оглянулся и, приняв приятеля за преследователя, всадил ему нож в горло, да на месте и уложил. Народ рассвирепел и, понимая, кто подстрекатель, бросился на церковный дом. Мать Данека, увидев труп своего сына, обезумела от горя, и первая пустила камнем в своего милого духовника; достойному же отцу настоятелю едва удалось бежать, а иначе его бы непременно удавили.

– Такие кровавые стычки оскверняют церкви, – прибавил Милота. – У св. Михаила католический священник убил гусита. Понятно, что, по их дурному примеру, и наши впадают в крайности.

– Нет, это не крайности, а справедливое возмездие, – крикнул Ян из Желива. – Мы уже можем насчитать многих мучеников, а пока еще ни одного воина, который мужественно защищал бы чашу и евангелие от поношений, а своих сподвижников – от клеветы и насилия. Ну, а вы, пан Ян, что думаете обо всем этом, – обратился он к Жижке, буквально не раскрывавшему рта во время разговора.

Спрошенный поднял голову и как-то загадочно усмехнулся.

– Я все слушал и вполне разделяю ваше мнение! Есть минуты, когда хороший удар топора, или просто бича, лучше самой красноречивой проповеди. Повелел же Бог истребить филистимлян и прочих врагов избранного Им народа, а насколько справедливее наша борьба с антихристом и его приспешниками! Но, чтобы ниспровергнуть чудовище, для этого надо выбрать подходящую минуту и надлежащий способ действий. А вот, о чем я раздумывал, глядя на гору Табор и собравшихся здесь бравых молодцев: разве это не крепость, созданная самим Богом? – он указал рукой на окружавшую местность. – Глубокие лощины, где шумят воды Лужницы, защищают ее с трех сторон лучше всяких рвов, а эта узкая полоса земли, ведущая вниз, – естественный мост, который оборонить легко! А собравшийся здесь народ! – Жижка махнул на стоявшую неподалеку толпу крестьян и горожан. – Взгляните на эти смелые лица железные кулаки и восторгом горящие глаза! Дайте-ка им в руки оружие, укажите цель, да воодушевите, – и вот вам непобедимое войско.

 

– Славно задумано и славно сказано, друг, – похвалил пан Николай. – Я убежден, что в нужную минуту Бог вдохновит тебя, как надоумил и тогда, когда Вацлав приказал обезоружить обывателей Праги!

Жижка громко захохотал.

– Да, шутка вышла отличная! Горожане растерялись и не знали в ту пору, что им делать, а мой совет – вооружиться и идти за мной к королю, пришелся им по душе. Никогда не забуду я рожу старого, когда я прибыл со своим войском и объявил ему, что верные пражане – в его распоряжении, готовые пожертвовать для него жизнью и достоянием, пусть только он соблаговолит приказать и указать, на кого надо идти.

– Ха, ха, ха! Случись это со мной, – я указал бы картезианцев, на Смихове! Вот где ютится змеиное немецкое гнездо, – с ненавистью проворчал сквозь зубы Ян из Желива.

– Старый Вацлав ограничился тем, что поблагодарил нас, похвалил за усердие и велел, как можно скорее, возвращаться в город. Но доказательство того, какого он натерпелся с нами страху, – это его поспешный отъезд в Кунратиц. Однако, нам пора кончить нашу беседу; вот женщины идут со сбором, – закончил Жижка.

– Пан Ян, я собираюсь устроить 30 июля крестный ход и мне надо бы повидать тебя и переговорить с глазу на глаз, – торопливо шепнул ему Ян из Желива.

Тот успел только кивнуть ему головой в знак согласие, так как в эту минуту к ним подошла кучка женщин, во главе с Анной и Маргой, неся в руках подносы, на которые присутствующие складывали свои подаяния.

73Табор (Tabor) – по-чешски палатка, но впоследствии с этим именем соединялось представление о библейской горе Табор (Thabor).
74Более известный под именем Николая Гуса.
75Прозвище, данное католическому духовенству.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru