bannerbannerbanner
Светочи Чехии

Вера Ивановна Крыжановская-Рочестер
Светочи Чехии

Полная версия

Глава 4

Несколько дней спустя, по улицам Малого города (Мала страна), лежавшего на левом берегу реки, проезжало несколько всадников. Один из них, ехавший впереди с опущенным забралом, был в легких латах; за ним следовали священник, паж, конюший и четыре вооруженных человека, охранявших лошадей с вьюком.

По мере приближения к рынку, путь становился все затруднительнее, так как народ запружал улицы; откуда-то доносились пение, крики и шум идущей толпы. Выехав на площадь, рыцарь со своей свитой принужден был держаться ближе к домам и, наконец, вовсе остановиться.

Во все стороны расстилалось море голов, а перед дворцом архиепископа стояла высокая колесница, но подробности из-за народа, рассмотреть было трудно.

Вдруг, масса расступилась, открывая проход процессии[53], которая прошла, затем, как раз мимо путешественников.

Музыканты, барабанщики и трубачи, гремя во всю мочь, шли перед большой повозкой, на которой сидели две женщины с наглыми лицами и в растерзанном виде; на шее у них болтались две папские буллы, а кругом, на колеснице и по сторонам, сидели и шли монахи, распевавшие гимны, – далеко не священные, а весьма игривые, осмеивавшие индульгенции, папу и его крестовый поход. Народ хлопал в ладоши, подпевал монахам и перекидывался прибаутками насчет духовенства. Наконец, толпа исчезла за поворотом улицы.

Рыцарь все время стоял недвижимо и только рука, державшая поводья, слегка дрожала, а другая судорожно сжимала рукоять торчавшего за поясом кинжала.

Заметив проходившего мимо писца, он остановил его и спросил по-латыни, что означает эта процессия.

– А это торжественно несут в новый город буллы „римского антихриста”, чтобы сжечь их под виселицей, – с озабоченным видом ответил тот, спеша догонять процессию.

Наконец, всадники могли тронуться дальше. Рысью направились они к дому архиепископа и въехали во двор, после некоторых переговоров с привратником.

Вечером в тот же день, мы застаем этого рыцаря в покоях архиепископских, отведенных ему тотчас же после беседы с Альбиком, заместителем Збинека Зайца в пражской епархии.

Он сидел в кресле и кутался в широкую, шелковую фиолетового цвета мантию; две восковые свечи в серебряных шандалах дрожащим светом озаряли характерное лицо нашего старого знакомого Томассо Бранкассиса. Он мало изменился за это время и был таким же красивым, статным мужчиной с черными, как смоль, волосами.

Позади его кресла стоял отец Бонавентура, а перед ним, на складном стуле, сидел Иларий, с подобострастным видом внимавший словам прелата.

– Я приехал, чтобы лично убедиться в том, что происходит в Богемии, и дать затем отчет святому отцу. Но, чтобы быть свободным в своих действиях, я не хочу играть официальной роли и мое здесь присутствие должно быть, по возможности, мало кому известно. Вы, отец Иларий, вероятно, хорошо обо всем осведомлены и разъясните многое. Мне особенно интересно знать подробности кощунственной церемонии, виденной мною сегодня.

– О, ваше высокопреосвященство! Кощунство здесь в порядке вещей, и то, что приходится выносить христианской душе, слыша всяческое глумление и поношение всего святого, – описать невозможно! Но, по приказанию вашему, я постараюсь изложить во всех подробностях вакханалии, которым предаются еретики со времени прибытия уважаемого Венцеля Тима.

В язвительнейших выражениях стал описывать монах сцены насилия, сопровождавшего торговлю индульгенциями, приписывая все зло проклятой, преступной деятельности Яна Гуса и Иеронима.

– Эти два порожденные адом еретика заразили всю Богемию! Бог знает, до чего может дойти, если святейший отец не примет своевременно строгих мер против мятежников, которые смеют оплевывать то, что они должны были бы уважать. Никто из духовенства не может поручиться за свою безопасность, – вскричал Иларий, с раскрасневшимся от негодования лицом. – Необходимо заткнуть глотку этому богохульнику и запретить ему проповедовать: он всенародно смеет позорить папу, отрицать силу его индульгенций и речами своими возбуждает население. Вчера еще, по его почину, был диспут в университете, и один из профессоров пристыдил его, сказав: „Ты сам священник, а оскорбляешь духовенство. Скверная та птица, которая грязнит собственное гнездо”. Тогда этого-то доброго человека подняли на смех, а Иероним произнес еще более зажигательную речь и студенты с почетом вынесли его на руках. Глумливая же процессия, которую ваше высокопреосвященство имели несчастье видеть, это – выдумка графа Вока Вальдштейна, совсем потерявшего голову от ереси и распутства. Только безумию или одержанию диаволом я и могу приписать наглость вести торжественно по городу блудниц, надев на них папские буллы. А еще что они сделали, Боже мой! Надо рвом Нового города они поставили виселицу и под ней разложили костер, на котором сожгли буллы; а вблизи устроили, в насмешку, ящик, вроде тех, в которые верующие складывают деньги за индульгенции, и в него-то бросали всякие пакости. Народ был в таком возбуждении, что, когда мы с братом Божеком, из Страховского монастыря, возвращались в Старый город, нам кричали вслед: „держите монахов!”

– Канальи! Надеюсь, еще не один из вас сгорит на костре на месте тех булл, – яростно проворчал Бранкассис.

– О! В тот день, когда сожгут Гуса с Иеронимом, я буду петь аллилуйя с утра до ночи, – шипел Иларий, и маленькие, заплывшие глазки его злобно засверкали.

– Прежде всего, – заметил Бранкассис, – архиепископ должен жаловаться королю, а Вока фон Вальдштейна отлучить.

– Это ни к чему не приведет, ваше высокопреосвященство! На приказы архиепископа никто не обращает внимания. А король до такой степени восстановлен, ему так хорошо еретики напели в уши, что папские послы обирают и разоряют страну, что он даже написал грубое письмо его святейшеству. Граф Вок еще вчера хвастался этим и читал это письмо Гусу. Оно начинается так, – я записал, что мог: „Святейший отец! К нашему глубокому удивлению, узнали мы, с какой смелостью, жадностью и грубой беззастенчивостью поступают послы вашего святейшества, которые проповедуют крестовый поход в нашем королевстве – Богемии. Тем, кто им платит, они обещают царствие небесное, которое, однако, по разумению нашему, достигается лишь добрыми делами”…[54] По этому началу вы можете судить об остальном, – заключил Иларий.

После продолжительного совещания, в течение которого кардинал тщательно расспрашивал Илария о Воке Вальдштейне, его отце и других панах, сторонниках Гуса, он отпустил монаха, приказав предупредить графиню Яну, что он посетит ее послезавтра, дабы не встречаться с обоими графами, уезжавшими на несколько дней в Точник, где находился двор.

Никто из доблестных собеседников не заметил, что паж Бранкассиса, которого тот отослал спать, забился за занавес и не проронил ни одного слова из их разговора. Когда же Иларий стал прощаться, паж исчез, как тень, и, растянувшись на своем ложе, притворился спящим.

Эго был красивый юноша, среднего роста и очень стройный, даже худощавый; бледное лицо его обрамляли густые завитки белокуро-рыжеватых, металлического оттенка волос; карие, красивые, с поволокой глаза смотрели мрачно, особенно в ту минуту, когда, кутаясь в одеяло, он прошептал:

– Сколькими злодеяниями и кровавыми слезами зальете вы ваш путь, шайка негодяев!

Дня через два, мы застаем Бранкассиса в обществе его кузины, во дворце Вальдштейнов. Графиня сидела с заплаканными глазами; она раскрыла кардиналу свое горе по поводу явной ереси мужа и сына и с беспокойством добивалась от него, достаточно ли будет, для искупления их вероотступничества, той индульгенции, которая уже была у нее. Бранкассис успокоил ее на этот счет, хотя все-таки посоветовал, для верности, запастись особым отпущением, из тех, которые щедроты святейшего отца предоставили теперь верующим.

Отказ Бранкассиса поселиться у них в доме стоил графине новых потоков слез.

– Поймите же, мадонна Джиованна, – сказал тронутый ее отчаянием кардинал, – что князь церкви не может пользоваться гостеприимством еретиков, которые поносят то, что священно для меня. Но я часто буду навещать вас и надеюсь, что оба графа, хотя бы из уважения к моему сану и ко мне, как родственнику, воздержатся открыто оскорблять меня.

Он осведомился о Ружене, коснулась ли ересь одинаково и ее.

– Увы! Гус – ее духовник, этим все сказано, – хотя поведение ее безупречно. Хотите ее видеть, кузен Томассо? Она поехала проводить мужа и Вока, но должна вернуться с минуты на минуту. Да вот, кажется, и она, я слышу топот.

Бранкассис подошел к окну и приподнял край приспущенной занавеси; широко раскрыв от изумления глаза глядел он на Ружену, которая с Анной, в сопровождении Броды и Матиаса, легкой рысцой подъезжала к крыльцу. Сидела она на прекрасном белом коне, покрытом богатым чепраком и, как опытная наездница, ловко правила лошадью. От быстрой езды, ее обыкновенно матово-бледные щеки подернулись розовым, тонким румянцем; облегавшее стан черное бархатное платье обрисовывало ее стройную фигуру и золотистые, развевавшиеся по ветру кудри искрились на солнце.

 

Темный багрянец залил вдруг лицо кардинала и его черные глаза вспыхнули.

Но Бранкассис недаром был мастером скрывать свои чувства, и когда он повернулся от окна, его лицо приняло равнодушное выражение.

– Женщина сдержала то, что обещал ребенок, – покровительственно заметил он. – Графиня Ружена – очаровательна и я буду рад возобновить наше с ней знакомство. Я принимаю ваше приглашение, мадонна Джиованна, и остаюсь обедать с вами и вашей милой невесткой.

Ружена встретила Бранкассиса сдержанно, но почтительно; его спокойная манера себя держать и обаяние высокого сана внушали ей известное уважение. Несмотря на ее некоторое свободомыслие, врожденное почтение к духовенству, которым был пропитан дух времени, не могло на нее не подействовать. Когда же приветливый кардинал дружески заговорил с ней о прошлом и напомнил ей об отце, недоверие Ружены растаяло окончательно.

Слова Бранкассиса оживили ее детские воспоминания, и она припомнила, что видела его у себя в Рабштейне, накануне того рокового дня, когда уехал барон Светомир и вернулся в гробу. Отец, казалось, был тогда в дружественных отношениях с прелатом, который потом и принял его последнее издыхание. Все эти обстоятельства благоприятствовали Бранкассису, и на прощанье Ружена совершенно искренно попросила у него благословения.

С этого дня кардинал стал частым гостем во дворце Вальдштейнов и, что всего удивительнее, одинаково хорошо был принят, как у молодой, так и у старой графини. Вок, недовольный этими посещениями, косился на них; по его глубокому убеждению, Бранкассис был мошенником, как и большинство духовенства, а уж как племянник Балтазара Коссы, в особенности. Но его успокаивала испытанная верность жены, да и с матерью ссориться вновь у него охоты не было. К тому же, молодой граф был слишком беспечен, чтобы долго настраивать себя на мрачные мысли, а в течение своих частых и продолжительных отлучек, вызываемых его службой при короле, он так добросовестно развлекался, что забывал подчас даже самое существование „папского шпиона”, как он прозвал Бранкассиса.

Он не подозревал, какая гроза собиралась над его головой, искусно подготовляемая лукавым итальянцем, вдвойне ненавидевшим его, как хулителя церкви и как мужа Ружены.

Это второе обстоятельство даже первенствовало, так как выдающаяся красота молодой женщины и ее душевная чистота являлись особой приманкой в глазах такого циника, каким был Бранкассис, которому уже все в жизни приелось: в мрачной душе кардинала вспыхнула грозная страсть и росла день ото дня. Безнравственный по природе, не знавший предела своим вожделениям, он жаждал обладать Руженой во что бы то ни стало – хитростью ли, силой ли; изворотливый ум придумал дьявольский план, по которому, прежде всего, надо было разлучить навсегда супругов.

Следовало только вкрасться в доверие Ружены, и он сумел подкупить ее своей притворной добротой и христианским милосердием, с какими относился к совершавшимся событиям. Когда, расхрабрившись, Ружена заговорила с ним о своем духовнике и пыталась оправдать его во взводимых на него обвинениях, Бранкассис снисходительно ее выслушал и, хотя отказался от личного свидание с Гусом, но обещал употребить все свое влияние у папы, чтобы положить конец его процессу, убедившись будто бы теперь, что Гус – преданный сын церкви, и что только неумеренное усердие к истине вовлекло его в заблуждение.

Глава 5

С возраставшим недоверием и беспокойством смотрел Матиас на частые посещения Бранкассиса и дружественные отношение к нему молодой графини. Старик не забыл, какую подозрительную, а может быть, и преступную роль играл итальянец при смерти барона Светомира, павшего, по глубокому убеждению преданного слуги, жертвой убийства. Мысль, что Бранкассис может быть опасен Ружене, неотвязно преследовала его, и свою тревогу он решил поведать Броде, с которым очень сдружился. Всей правды он все-таки не решился ему открыть, а просто заметил, что противно видеть долгие беседы молодой графини с итальянцем-кардиналом, которого он считал негодяем и распутником, в доказательство чего и сообщил, что видел, в Пльзене, в его свите, переодетую женщину.

– Бьюсь об заклад, что паж Туллий, сопровождающий его теперь, тоже какая-нибудь Туллия.

Замечание это не пропало даром. Брода стал присматриваться, а затем и наблюдать за пажом, который часто являлся к ним в дом, то с кардиналом, то с разными от него поручениями. Он скоро убедился в двух вещах: во-первых, что Туллий, несомненно, женщина, а во-вторых, что она ненавидит Бранкассиса; в мрачном взгляде пажа и в горькой усмешке его рта проглядывало глубокое страдание. Тогда у Броды возникло подозрение, что это какая-нибудь жертва кардинала; он решил разъяснить, по возможности эту тайну, и стал еще бдительнее следить за пажом, подкарауливая при выходе того из архиепископства.

Каково же было его удивление, когда он подсмотрел однажды, что, закутавшись в плащ и спустив на лицо капюшон, паж пробрался в Вифлемскую часовню и слушал там проповедь Гуса с видимым умилением и со слезами на глазах. Брода пошел за ним и увидал, как тот, в темном переулке, сбросил плащ и затем уже прямо направился во дворец архиепископский.

Неподалеку от рынка, Брода нагнал пажа, поздоровался и предложил ему зайти с ним в трактир выпить кружку вина. Туллий подозрительно на него взглянул.

– Спасибо, – холодно ответил он, – Но я не считаю вас дружественно расположенным к моему синьору и… как верный слуга, не нахожу приличным пировать с вами.

– Хорошо сказано, юноша! Но если вы не считаете необходимым быть непременно врагом всех, кто не любит кардинала, то примите мое приглашение. Может быть, наша беседа придется вам по душе.

Паж пристально взглянул в открытые и честные глаза Броды.

– Конечно, кубок вина ни к чему не обязывает, – ответил он. – Идемте, синьор!

Брода повел своего юного спутника в знакомый трактир и шепнул на ухо хозяину открыть им отдельную комнату и подать вина, фруктов и медовых пирожков. Когда трактирщик вышел, заперев за собой дверь, Туллий вдруг расхохотался.

– Медовые пирожки? – хитро усмехаясь, заметил он. – Словно вы собрались угощать вашу возлюбленную.

– Во всяком случае, хорошенькую женщину, дорогая Туллия! – ответил Брода, многозначительно кладя ему руку на плечо.

Паж побледнел и попятился.

– Ложь, – не своим голосом закричал он, выхватывая кинжал.

– Бросьте эту игрушку, милая! Она не годится перед моим мечом. К тому же, клянусь, у меня нет вовсе оскорбительных против вас намерений. Я только хотел сказать вам, синьора, что издавна знаю повадку Бранкассиса возить с собой переодетых женщин. Но я заметил, что вы недолюбливаете уважаемого Томассо, а если молодая и красивая женщина, как вы, играет постыдную роль при человеке, которого ненавидит, то, значит, она к этому вынуждена, а потому достойна сожаления и помощи всякого честного человека. Эту помощь, если захотите, предлагаю вам я, нимало не пытаясь раскрывать ваши тайны; если же нет, то клянусь вам вот этим, – и он поднял крестообразную рукоять меча, – забыть весь наш разговор и предоставить вам идти своей дорогой.

Туллий, или Туллия слушала его, растерянно глядя и с трудом переводя дыхание, и вдруг опустилась на стул.

– Правда! Я женщина… – упавшим голосом прошептала она, – терплю позор и не в состоянии защищаться, так как позор этот – добровольный, ради спасения тех, кто был мне дорог. Моя история – долгая, но верьте мне, синьор, я не падшая женщина.

– Если б я это думал, то не стал бы с вами так разговаривать. Бедная жертва грязной любви этого поганого монаха!

Туллие выпрямилась и в глазах ее блеснула дикая ненависть.

– Любви? Разве он может любить, даже нечистой любовью? – крикнула она. – Нет, этот негодяй знает лишь грубую страсть животного. О, у меня нет слов, чтобы выразить отвращение, которое он мне внушает, – и она прижала обе руки к груди. – Но если я не сбежала от него до сих пор или не искала спасения в смерти, то только потому, что прежде хочу отмстить ему за себя. Я выслеживаю каждый его шаг, я разрушила уже не один из его планов, а он даже не подозревает, откуда был направлен удар; я выжидаю лишь случая, чтобы окончательно уничтожить его, пока он не спровадил меня куда-нибудь, подобно моим предшественницам.

Она дрожала, как в лихорадке, и Брода всеми силами старался ее успокоить. Они стали друзьями и Туллие сообщила на прощанье, что замышляется нечто против Вальдштейнов, и обещала предупредить, как только узнает что-либо положительное.

Вышли они из трактира каждый в иную дверь.

А Бранкассис, действительно, думал о том, как бы уничтожить Вока, самого отважного и дерзкого хулителя церкви; он должен был дорого заплатить за то, что осмелился устроить скоморошеское шествие, грабил монастыри и издевался над духовенством. В Иларии и Бонавентуре кардинал имел двух преданнейших сообщников. Последний особенно питал личную ненависть к молодому графу после одного с ним приключения, зачинщиком которого монах считал Вока. Как-то раз отец Бонавентура, на возвратном пути в архиепископство из Нового города, был пойман кучкой неизвестных людей, которые затащили его во двор какого-то дома и там, без стеснения, выпороли: злодеи потом бежали, захватив с собой его рясу и обувь, так что он возвратился домой в одной рубашке, но монах слышал, что кто-то перед тем, как его схватили, крикнул: „Это он!” – и голос этот, казалось ему, был голосом молодого графа Вальдштейна.

Страсть Бранкассиса росла день ото дня, разжигаемая самой невозможностью ее удовлетворения. Подчас ему даже не хватало сил скрывать ее долее и с тою наглою дерзостью, которую внушала ему его долгая безнаказанность и распущенность нравов того времени, он решил поспешить с развязкой.

Однажды, после полудня, Бранкассис явился к Вальдштейнам ранее обыкновенного и, пройдя прямо к Ружене, объявил, что, ввиду скорого своего отъезда, принес ей на память подарок. Из маленького футляра он вынул редкой работы медальон, в форме сердечка, украшенный рубинами и бриллиантами.

– Мне на днях прислали его из Рима. Он заключает в себе частицу Креста Господня и ноготь св. мученицы, мощи которой только что открыты были в катакомбах. Мне казалось, что лучше я не мог поступить, как передав эти святыни в ваши невинные ручки.

Тронутая вниманием кардинала, Ружена от души его поблагодарила.

– Пусть это принесет вам счастье, – как бы сочувственно заключил он. – Мне кажется, дочь моя, что вы несчастны, хотя вы никогда не удостаивали меня вашим доверием и не открывали мне вашего сердца.

– Я не смела утруждать ваше высокопреосвященство, – в смущении ответила она.

– Совершенно напрасно, дитя мое! Верьте, что я питаю к вам вполне отеческое расположение и у меня есть веские причины желать заглянуть в вашу душу. Но я предпочел бы поговорить с вами в вашей моленной.

Ружена удивленно взглянула на него, но отказать в таком простом желании духовному лицу, да притом столь высокого сана, как Бранкассис, показалось ей невозможным; к тому же, и любопытство ее было возбуждено. Поэтому она тотчас же встала и провела кардинала в моленную, где указала на кресло, сама преклонив колени рядом, у налоя.

– Нет, дочь моя, я не намереваюсь вас исповедовать, у вас есть наставник вашей совести и на его права я посжать не желаю. Мне хочется, чтобы вы просто сказали мне, как другу и священнику, любите ли и уважаете ли вы вашего мужа и, вообще, счастливы ли вы с ним?

Тон и взгляд Бранкассиса были так строги, что Ружена в смущении пробормотала:

– Я стараюсь, по чувству долга, любить Вока… Но он так часто мне изменял и оскорблял меня, наши характеры так не подходят друг к другу, что я иногда чувствую себя очень несчастной.

– Не являлось ли у вас желание сбросить ваши цепи?.. – Он остановился, увидав, что Ружена густо покраснела. – Ваше лицо дает мне достаточно ясный ответ и указывает, как мне следует поступить, чтобы очистить себя от угрызений совести; ведь я невольно способствовал вашему несчастью.

– Я вас не понимаю.

– Вы сейчас все поймете. Только сумеете ли вы молчать до нужной минуты?

– Конечно, если это необходимо, – с тревогой в голосе ответила она.

Бранкассис встал и заглянул в дверь соседней комнаты. Удостоверившись, что там никого нет, он вернулся на свое место и нагнулся к Ружене.

– Обещаю вам, что вы получите возможность искать счастья в иной, более достойной вас любви, и что церковь расторгнет узы, приковывающие вас к человеку, которого вы даже не обязаны любить, так как он захватил вас преступным образом.

– Что вы говорите? Какое преступление? – глухо вскрикнула Ружена.

– Убийство вашего отца!

Видя, что Ружена пошатнулась и чуть не падает в обморок, он вынул из кармана флакон и дал ей понюхать.

– Мужайтесь, дочь моя, чтобы выслушать то, что я вам открою.

 

Ружена сжала руками голову; ей казалось, что она летит в пропасть; но она, во что бы то ни стало, хотела знать всю правду и отчаянным усилием воли поборола свою слабость.

– Говорите, я вас слушаю!

– Вы, вероятно, помните Эвзапию, итальянку, служанку графини, которая вышла замуж в Болонье, в один год с вами?

– Да.

– Эта самая женщина умерла за несколько недель до моего отъезда сюда; но перед смертью передала мне на исповеди подробности злодеяния, предоставив мне поступить с ее показанием, как я найду нужным. И вот, что я узнал. В тот год, когда умер ваш отец, графу Воку исполнилось шестнадцать лет, и Эвзапия была его возлюбленной. Вальдштейны в ту пору почти разорились вследствие мотовства старого графа, и единственным способом выпутаться из тяжелых обстоятельств было – захватить громадное состояние барона Светомира, выдав вас замуж за Вока. По этому поводу начались переговоры, и ваш отец благосклонно отнесся к этому проекту, так как любил своего двоюродного брата, с которым его разделяло лишь несходство политических взглядов. Я лично толковал с ним об этом в то время, когда был у вас в Рабштейне, и мы даже вместе поехали в Прагу, где барон должен был обсудить, совместно с графом, этот вопрос. Ваш муж, хотя и был тогда еще очень молод, но уж знал цену деньгам и вовсе не желал ожидать годы, чтобы вступить в пользование вашим огромным состоянием, а может быть, его настроил отец, – но вот, что они придумали. Влюбленная, как кошка, Эвзапия выболтала как-то своему возлюбленному, что у нее есть от матери секрет одного яда, убивающего без всяких признаков и не сразу, а в продолжение известного времени, смотря по дозе. Взяв с нее страшную клятву, что она будет молчать, Вок приказал приготовить яд и отмерить его столько, чтобы снадобье начало действовать лишь по прошествии нескольких часов и не убило ранее двух дней. В Пльзене, в гостинице, где проживал тогда ваш отец, ему и влит был этот яд подкупленной, не знаю при посредстве кого, служанкой; преступление совершилось, и барон привезен был умирающим в дом своего двоюродного брата. Ничего не подозревая и тронутый окружавшим его заботливым уходом, он продиктовал известное вам духовное завещание.

Ружена онемела; ей становилось тяжело дышать, голова кружилась, сердце ныло в груди. Ее обожаемый отец предательски убит, а преступник, совершивший это злодеяние, стал ее мужем.

– Придите в себя, дочь моя, – встревоженный ее видом, сказал Бранкассис. – Я понимаю ваш ужас быть связанной с таким человеком, но я снова повторяю вам обещание освободить вас от него.

– Благодарю вас, отец мой, за то, что вы раскрыли мне глаза, – глухо прошептала Ружена.

– Я боюсь, что у вас не хватит сил таить истину, а между тем это необходимо, пока я не вышлю вам из Италии документов, подтверждающих показание Эвзапии, которое у меня засвидетельствовано.

Ружена откинула руками назад волосы и выпрямилась: она была страшно бледна, но глаза мрачно блестели.

– Да, я буду молчать и скрою все, так как хочу, чтобы виновный был уличен в убийстве и наказан по всей строгости законов, – тихо сказала она.

– И это будет только справедливо. Кровь вашего отца вопиет к отмщению из преждевременной могилы.

Нужны были именно отчаяние и горе, которые бушевали в душе Ружены, чтобы не отвернуться с омерзением от такого служителя церкви Христовой, проповедовавшего, вместо милосердия, ненависть и месть. Но в эту минуту она потеряла всякую способность рассуждать и разбираться в чем бы то ни было.

– Мой отец будет отомщен; оправиться же я успею, так как он не вернется раньше завтрашнего дня.

Наружно спокойная, прошла она в комнату, где обыкновенно собиралась семья. На дворе дождь лил, как из ведра, и она оставила кардинала ужинать.

Бранкассис, по-видимому, был в отличном расположении духа; но от внимательного взгляда Анны не укрылось, что глаза подруги как-то лихорадочно блестят и мысли где-то витают. На ее вопрос Ружена ответила, что у нее болит голова, и Анна вышла из комнаты, чтобы принести ей лекарство, а во время ее отсутствие Бранкассис незаметно влил в кубок молодой графини что-то из крошечного флакона, скрытого в ладони руки.

После ужина кардинал тотчас же простился и ушел, а Ружена, ссылаясь на головную боль, сказала, что идет спать; на самом деле, она чувствовала непреодолимую потребность остаться одной.

Она торопливо разделась и отослала всех, даже и Анну, а сама принялась лихорадочно ходить из угла в угол.

Она задумалась об отце и рисовала его себе красивым, здоровым, таким, каким он был, когда уехал из замка, и безумный гнев вдруг овладел ею. Как, для такого-то злодея, который смел протянуть к ней свою запятнанную убийством руку, она отказалась от Иеронима и выдержала жестокую нравственную борьбу, чтобы только забыть любимого человека и честно выполнить то, что считала своим долгом? Но в эту минуту у нее закружилась голова и она почувствовала дурноту.

„Я слишком разволновалась! Мне надо скорей лечь в постель”, – подумала Ружена.

С большим трудом, так как ноги едва ее слушались, дотащилась она до кровати и едва легла, как заснула тяжелым, глубоким сном.

Оба графа совершенно неожиданно вернулись в ту же ночь домой. Узнав, что жена не здорова, Вок не хотел ее беспокоить и прошел прямо к себе, в спальню, куда ему подали ужин, после чего он поспешил лечь спать, тоже чувствуя недомогание.

Было около полуночи и в доме Вальдштейнов все покоилось глубоким сном.

Не спал пока один Брода и, по обыкновению, погружен был в чтение священного писания. Вдруг камешек стукнул в его окно, за ним другой, а затем третий.

Брода вскочил: это был ночной сигнал, условленный между ним и Туллией, на тот случай, когда она хотела сообщить ему безотлагательно что-либо важное. Он побежал к выходившей на улицу двери, ключ от которой хранился у него, и впустил бледного, запыхавшегося пажа.

– Какая-то опасность угрожает вашей молодой синьоре, – торопливо проговорила Туллие, – Вернувшись сегодня вечером, Томассо приказал Бонавентуре немедленно идти к Иларию и провести ночь у него, а в полночь отворить ему дверь в переулок. Вы понимаете, что не с добрыми же намерениями собирается эта каналья пробраться к вам, да еще в отсутствие молодого графа. Я не могла расслышать всего, но они что-то толковали о снотворном лекарстве, чтобы никто не мог им помешать…

– Граф Вок неожиданно вернулся домой.

– Тем лучше! Может быть, Бонавентура его и предупредит, так как он должен быть уже тут, я опередила его всего на несколько минут.

– Обождите здесь, а я пойду посмотреть, что там делается.

53Einer der königlichen Günstlinge, Herr Woksa von Waldstein, veranstaltete im Einverständnisz mit M. Hieronymus von Prag und anderen gleichgesinnten Magistern, einen satyrischen Aufzug, als Parodie der vor zwei Jahren geschehenen Bücherverbrennung u. s. w. (Palazky, „G. v. B". III, 277, 278).
54Pelzel, 622.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru