Ночь с 28 на 29 июля спустилась над Прагой. В городе стояла тишина, все, казалось, спало. Улицы были пусты, и ни одного огонька не светилось в окнах.
Уснувший город не производил, однако, впечатление покоя и отдыха: отряды городской стражи чаще обыкновенного делали обходы, но едва они проходили, как из темных закоулков появлялись тени, и скользя вдоль стен, скрывались затем в домах, где их, по-видимому, ожидали, так как, по условному знаку, дверь открывалась и тотчас же захлопывалась за ними.
Это движение проявлялось и по соседству дома Вальдштейнов. Громадное здание тоже, казалось, погружено было в сон, но по темному и узкому переулку, прилегавшему с одной стороны к зданию, украдкой пробирались закутанные в темные плащи люди и, постучав три раза в маленькую, скрытую в стене дверь, исчезали внутри дома.
Это была та самая дверь, в которую входила Туллие, чтобы предупредить о покушении кардинала. Теперь тот же Брода впускал и сопровождал входивших. Но, вместо того, чтобы идти по лестнице наверх, в покои хозяев дома, ночные гости проходили по длинному коридору и в конце его, по каменной лестнице, спускались в погреб.
В большой, сводчатой, низкой зале, где вдоль стен уставлены были бочки и чаны, собралось несколько человек. На длинном дубовом столе, служившем ключнику для разлива вина по бутылям и кувшинам, стояло несколько шандалов с восковыми свечами, а на деревянных скамейках кругом разместились гости. Введя последнего из них, Брода присел и сам на конце стола, предварительно заперев на засов массивную дверь наверху.
За столом, посредине, сидел граф Гинек, а по бокам его Николай Гус, Ян Жижка, Милота Находский, еще три пана, затем священник Ян из Желива и какой-то горожанин, с умным, смуглым лицом.
Вок стоял напротив отца и горячо говорил.
Молодой граф за это время сильно похудел; большие черные глаза его потеряли свое веселое, насмешливое выражение, а рот – презрительную усмешку; вид у него был по прежнему смелый, но угрюмый и даже суровый.
– Привезенные мною вести не сулят ничего хорошего и, как мне кажется, настоятельно требуют немедленного решения. Король настолько восстановлен против нас, что мы можем ожидать лишь самых крутых мер, – насмешливая нотка зазвучала в его голосе. – Вы знаете, что мы окружены шпионами, которые втираются в наши собрания, выслеживают наши действия и подробно, хотя и не всегда правдиво, доносят королю обо всем, что делается. Последнее время Вацлав был так возбужден, пуглив и подозрителен, что оставаться при нем было сущим наказанием! Я только случайно узнал, что гнев его вызван доносом о том, что мы будто бы замышляем лишить его трона и заместить паном Николаем или тобой, Жижка, тоже якобы готовым украсить себя короной Чехии.
Лукавая усмешка появилась на умном, выразительном лице Николая Гуса.
– Нечистая совесть, да страх, – вот что создает подобные пугала, – сказал он.
– Ты совершенно прав, у страха глаза велики, – громко смеясь, подтвердил Жижка. – Но я, во всяком случае, добровольно отказываюсь от королевского венца в пользу пана Николая, который, без сомнения, будет носить его достойнее Вацлава, ибо он – верный сын нашей земли и природный чех!
Горячась все более и более, он продолжал:
– Горе стране, когда ее государь иноземец. В глубине души его всегда гнездится влечение к племени, из которого он вышел, и смутная, но врожденная неприязнь к тому народу, чью корону он носит! Вацлав, – люксембургский немец, – прямое доказательство моих слов! Хотя он, в сущности, и не злой человек и, временами, бывает даже справедлив, а разве он – не чужой чешскому народу, его славе и интересам? Он все путается с Сигизмундом, а тевтонская кровь влечет его к немцам, которые, как саранча, налетели на нашу родину, обвили, как змея, со всех сторон и давят, отнимая у нас кусок насущного хлеба, землю под ногами, наш язык, веру и свободу! Неблагодарный к стране, дающей ему могущество, богатство и почести, он жертвует ее выгодами иноземщине и допускает избиение ее славнейших сынов, как Гус и Иероним! Бейся в его груди чешское сердце, он стоял бы за своих и поддерживал бы нас, а не угнетал. Ведь он отлично знает, что евангельская истина на нашей стороне, и что мы боремся за правду и за вольность родной земли; знает и то, что католические попы – слуги римского антихриста и надежнейшая опора грабителей-немцев, которых они же привели за собой, а те желали бы запрячь нас, как волов или рабов, в свою триумфальную колесницу! И что же? Вацлав все-таки покровительствует негодным попам, а таких людей, как Николай, лишает своих милостей!..
Единственный глаз Жижки злобно сверкал, и руки судорожно сжимались в кулаки.
Ян из Желива побагровел.
– Долой немецкое иго и предателя Вацлава, который чует свою вину перед нами и потому нас боится! Чтобы нас уничтожить, пожалуй, он призовет Сигизмунда с его шайками варваров, – глухим от негодования голосом крикнул он.
– Успокойтесь! Все, что вы говорите, – совершенная правда. У Вацлава нет, и не может быть отеческого чувства к нам! Он против нас, как он был против поляков с литовцами за тевтонский орден, и всегда пожертвует ста чехами за одного немца! А все-таки мы не должны действовать против него, потому что Сигизмунд в тысячу раз хуже, да и народ привязан к старому королю за те крохи справедливости и внешнего расположения, которые тот кидает ему иногда, – спокойно заметил Николай Гус. – Так что лишать его трона не следует, а надо заставить только переменить политику, да удалить из его совета католиков, заменив их людьми, преданными нашему святому делу. А сделать мы можем многое; ведь за нами стоит все крестьянство королевства! Но для того, чтобы помешать замыслам Вацлава, необходимо их знать; поэтому продолжайте, пан граф, и доскажите нам все, что вам удалось узнать.
– В Кунратице меня остерегаются и, при нынешнем расположении духа, король не доверяет никому, даже нашей доброй королеве; поэтому не особенно-то легко быть обо всем осведомленным, – начал Вок. – Но все-же я узнал из достоверного источника, что Вацлав получил от брата письмо, после которого долго совещался со своим подкоморником, Яном Лазаном, и решил преобразовать городские советы Старого и Малого города, подобно тому, как это было в Новом городе, т. е. заместив наших „магометанами”
– К тому, что сообщает пан граф, я могу дать некоторые пояснения, – вмешался молчавший до того горожанин. – Один из моих приятелей служит писцом у Лазана и передавал мне, что преобразование городских советов действительно готовится, а против нас будут приняты строжайшие меры. Вчера уже ученики изгнаны из гуситских школ, которые переданы католикам; нам будут воспрещены публичные процессии и даже всякие религиозные собрание, а немцы…
– Как? Нам воспретят процессии? Пусть-ка попробуют и горько в этом раскаются! Я назначил на воскресенье крестный ход, и он состоится, клянусь вам! – не выдержал взбешенный Ян из Желива.
– Успокойся, успокойся, отец Ян! Будь уверен, что твоя процессия состоится, но дай же Петру Кусу досказать, что ему известно о немцах, – нетерпеливо остановил его граф Гинек.
– Я знаю, что Лейнхардты подговаривают своих вызвать столкновение в воскресенье, – продолжал Кус, богатый торговец мясом и преданный гусит. – У горожан-немцев уже происходили совещания; мясники и пивовары согласились произвести беспорядок, а эта старая собака, Кунц, сносится с судьей Никлашком, который, как настоящий католик, дальше своего Рима ничего не хочет знать и поощряет к доносам чешских предателей, сидящих у нас в городских советниках. Воскресенье – день будет бурный, о чем я и хотел вас предупредить.
– Спасибо за драгоценные сведения, – сказал Жижка. – Мы примем меры, и заговорщики не захватят нас врасплох! Я предлагаю вам, братья, чтобы все наши были вооружены и готовы к самозащите; а чтобы показать, что враги нам не страшны, мы пойдем к ратуше и потребуем от городского совета выпустить на свободу тех несчастных, которых они забрали несколько дней тому назад, под тем предлогом, что они будто бы производили беспорядки.
– Да, да! Прекрасная мысль, Янек, – поддержал Вок. – В числе задержанных находится мой бедный старый Матиас, и я хочу освободить преданного слугу покойной жены, взятого только за то, что он защищал одного из наших от кучки соборных служек.
– Мы его добудем! А теперь, друзья, обсудим необходимые меры; дела впереди много, а у нас в запасе один только завтрашний день, – оживился Жижка, которого жажда деятельности воодушевила и преобразила.
Все пододвинулись к нему и продолжали совещаться вполголоса.
Когда, час спустя, главари гуситского движения разошлись, у них уже был выработан подробный план действий.
День воскресенья, 30 июля, выдался ясный и жаркий. Задолго до начала обедни, вереницы богомольцев тянулись к церкви Девы-Марии Белоснежной, предоставленной утраквистам, по декрету короля. Внимательный наблюдатель, может быть, удивился бы малочисленности женщин в этой толпе и мрачному, озабоченному виду горожан и ремесленников, которые поголовно все были вооружены: кто мечами и кинжалами, кто дротиками и копьями, а кто и просто палками.
Церковь внутри оказалась скоро набита битком, а толпа все прибывала, заполняя паперть, улицу и даже соседний переулок.
По окончании богослужения, Ян из Желива взошел на кафедру и начал свою обычную пылкую проповедь.
На этот раз он был как-то особенно возбужден: громоносный голос оратора доносился даже на улицу через раскрытые настежь двери, и каждое слово врезывалось в сердца слушателей. Он говорил о бедствиях переживаемого ими времени и преследованиях, которым подвергались истинные слуги Христовы.
– Да, братья мои, тяжелы наши страдания, но не будем отчаиваться и унывать, ибо все, что совершается, уже отмечено в Писании и апостол Иоанн видел все это, как в зеркале. Можно ли хоть на миг усомниться в пророческом видении ученика Христова, описанном в Апокалипсисе: „И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли, умерщвлять мечем и голодом, и мором, и зверями земными!..”.
За этим следовало объяснение, усматривавшее в апокалипсическом всаднике папу, ведущего за собой ад, в лице порочного, злобного и жадного духовенства, – истинного воинства дьявольского. Проповедник рисовал все беды, которые сыпал на Чехию римский антихрист и его пособники: войны, нашествия иноплеменных, грабительство, реки пролитой крови и мученичество невинных за святое дело, из которых главнейшими были святой Ян Гус и Иероним Пражский!
– Все эти жертвы, кровь которых вопиет к небу об отмщении, видел пророк и слово его раскрывает перед нами тайну загробного мира, когда он говорит:
„И когда он снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка святой и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу?”
Пояснения, сопровождавшие этот отрывок, убедительно доказывали слушателям, что святой Иоанн имел в виду чешских мучеников, беззаконно убиенных собором, и указывал путь, по которому надлежало следовать, чтобы удостоиться быть орудием готового разразиться гнева Божия.
– Вслушайтесь только в слова апостольские и вы не усомнитесь в миссии, какую налагает на вас Господь: „И рассвирепели язычники, и пришел гнев Твой, и время судить мертвых, и дать возмездие рабам Твоим, пророкам и святым и боящимся имени Твоего, малым и великим, и погубить губивших землю.” Готовьтесь же все быть исполнителями воли Божией!..
Трудно описать, какое впечатление произвела эта проповедь на возбужденную, фанатизированную толпу, наполнявшую церковь. Пылкое, образное слово бывшего премонстранского монаха сумело настроить массу и подготовить ее к борьбе.
Наружно пока все было спокойно; хотя лица были разгорячены, руки смело сжимали оружие, но уста пели гимны, и процессия тронулась вслед за Яном, шедшим впереди в облачении и с чашей в руках.
Целая река человеческих существ медленно текла по улицам Нового города, но, достигнув храма св. Стефана, вдруг остановилась: церковные врата оказались запертыми, по приказанию священника, желавшего выразить этим свою неприязнь гуситам.
Минута для такого вызова была выбрана неподходящая. Сначала в народе послышался смутный гул, перешедший затем в рев; толпа хлынула вперед и вмиг тяжелые двери были разбиты.
Попадись сам настоятель в руки разъяренной массы, он, конечно, был бы убит, но, на свое счастье, он скрылся, а довольная своей первой победой, толпа двинулась дальше.
Дом Милоты Находского стоял на большой площади Нового города, против ратуши.
Утром, 30 июля, в комнате, окнами выходившей на площадь, сидела Марга и Анна. Со смерти Ружены, сестра Жижки поселилась у подруги, помогая ей по хозяйству и в тоже время принимая деятельное участие в великом национально-религиозном движении, пожаром охватившем всю Чехию.
Бледные и взволнованные, обе они стояли у окна, со страхом наблюдая за тем, что творилось на площади. Городские советники собирались в ратушу; отряд полицейской стражи выстраивался против одной из улиц, с очевидной целью преградить дорогу крестному ходу, когда тот будет проходить по рынку.
Марга особенно была в тревоге; мужнее запрещение ей и Анне идти сегодня в церковь и приказ заготовить, на всякий случай, побольше мази и перевязок, вселяло убеждение, что Милота с Жижкой предвидели кровавое столкновение. Поэтому еще накануне она отправила детей к Змирзликам, а теперь с трепетом ожидала, что произойдет. Анна наружно казалась спокойною и строгим, зорким взором смотрела на улицу.
– Смотри, – толкнула она подругу, – Лейнхардты, с кучкой немцев, идут в ратушу; это не сулит ничего хорошего.
– Разумеется! Эти два негодяя руководят всей смутой в Праге. В своей ненависти к чехам они только ищут случая, чтобы вызвать кровопролитие, – ответила Марга и набожно проговорила: – О, Господи! Сохрани Милоту и возврати его мне целым и невредимым.
В эту минуту издали послышался гул; затем, яснее и яснее стало доноситься пение, в перемежку с криками и руганью стражников, пытавшихся, но тщетно, задержать толпу, которая мгновенно смяла их и разлилась на площади. Шедший впереди Ян из Желива остановился перед зданием ратуши.
Анна нетерпеливо распахнула окно и высунулась наружу. С верхнего этажа ей отлично все было видно, и пронзительный голос отца Яна, раздававшийся из-за шума толпы, отчетливо достигал ее.
Он требовал от городских советников, показавшихся в эту минуту в окнах, немедленного освобождения лиц, несправедливо задержанных несколько дней перед тем.
– Видишь, там, налево в окне, позади судьи Никлашека, стоит Гинц Лейнхардт, – заметила Анна.
– Я не хочу на него смотреть, – ответила Марга, отступая от окна. – Меня и то бросает в дрожь, когда я с ним встречаюсь.
Но Анна уже не слушала, все ее внимание было поглощено происходившими перед ратушей переговорами.
Ответ бургомистра на просьбу Яна из Желива заглушен был глухим ропотом, пробежавшим по плотным рядам толпы, но по движению его руки можно было догадаться, что он посмел ответить отказом гуситам.
Вдруг Анна вскрикнула и смертельно побледнела.
– Господи, что случилось? – пробормотала в испуге Марга, бросаясь к ней.
– Гинц бросил камнем в чашу и, кажется, разбил ее: я заметила, что отец Ян пошатнулся, – отрывисто сказала Анна.
Марга схватилась руками за голову.
– Чаша разбита? Кровь Христова пролита на землю? О, кощунство! И гром небесный не поразил его! – вне себя прошептала она и тоже высунулась из окна.
Камень, брошенный дерзкой рукой, действительно, попал в чашу, и чуть было не выбил ее из рук священника. При виде такой неслыханной дерзости, толпа сначала онемела, но потом дикий рев вырвался из тысячи грудей. Словно бурный порыв ветра всколыхнул это море голов, и народная масса ринулась вперед на приступ ратуши.
Все двери и входы в здание, предварительно забаррикадированные, храбро оборонялись городской стражей; но что могла она поделать против этой лавины, которая стихийно стремилась вперед, сокрушая всякое препятствие?
Брода дрался в первых рядах. Горячо и стремительно, как юноша, работал он топором и, под его богатырской рукой, массивная дубовая дверь разлетелась в щепы. Первым пробился он и внутрь здание, оставляя за собой кровавый след среди обезумевших защитников; а позади его на мощный призыв Жижки с криками валили ватаги нападавших.
Всякое сопротивление было сломлено; топча и уничтожая все на своем пути, народ вломился наконец в залу, где находились советники. Некоторые из них бежали, или же попрятались, но семеро были схвачены бешеной массой и выброшены из окна.
Среди тех, кому не удалось бежать, находились и оба Лейнхардта: Гинц, прислонясь спиной к окну, защищался отчаянно, отца же затолкали бегущие и он свалился на пол, а по своей чрезмерной тучности не мог подняться.
Ворвавшийся в зал Брода споткнулся об эту тушу и выругался, но потом перешагнул через нее, крикнув следовавшим за ним людям:
– А, ну, проткните-ка, братцы, эту немецкую бочку, да выпустите из его утробы кровь да пот чешские, на которых он раздобрел.
Горожанин, здоровенный бочар, с хохотом воткнул копье в живот Лейнхардта и тот завыл от боли, извиваясь в предсмертных судорогах.
Брода же в это время бросился на Гинца и между ними завязался отчаянный бой; ловкий и искусный в ратном деле, Брода отрубил противнику руку, вместе с мечем, а затем, схватив ослабевшего Гинца за шиворот и пояс, швырнул его в окно.
– Нате вам, – крикнул он вниз, – Это он пустил камнем в причастие.
Площадь представляла в это время страшное зрелище. Сброшенные сверху встречены были целым лесом копий и дротиков.
Но, не довольствуясь этой казнью, народ кидал на землю окровавленные, обезображенные тела и безжалостно приканчивал все, что еще дышало.
На Гинца же толпа особенно накинулась, и его изуродованный труп обратился скоро в окровавленный кусок мяса.
Анна с Маргой с трепетом следили с разыгрывавшейся перед ними картиной бунта.
Увидав выкидывание советников из окон, Марга упала на колени, плача и молясь. Анна не шевельнулась; она не сводила сверкавшего взора с происходившей внизу сцены, и нервное вздрагивание тонких ноздрей одно указывало на переживаемое ею волнение. Кровавая расправа, казалось, вовсе ее не пугала, а напротив, возбуждала в ней какой-то дикий восторг.
Из домов и улиц бежали вооруженные люди; набат шел по всем церквам города и его звон уныло вторил реву бушевавшего людского моря, настроение которого было настолько грозно, что Ян Лазан, прибывший было с тремястами всадников, чтобы разогнать бунтовщиков, счел за лучшее отступить.
Сильные удары во входную дверь привлекли внимание Анны: она высунулась из окна и увидала стоявшую у входа кучку людей, среди которых успела разглядеть лишь Вока и Броду, поддерживавших залитого кровью человека.
– К нам привели раненого, – крикнула она, бросаясь по лестнице вниз.
Но Марга ее опередила; мысль, что это мог быть Милота, придала ей крылья.
Раненым оказался Матиас, и его уложили на скамью в комнате нижнего этажа.
– Принеси воды, Анна, – распорядился Жижка, помогавший, вместе с Кусом, Воку и Броде переносить старика.
У него нашли две глубокие раны, одну в боку, другую в голове.
Осмотрев рану, Жижка покачал головою.
– Старик готов; собака-немец нанес смертельный удар. Нам бы следовало выждать и выручать его потом когда спокойствие восстановится окончательно.
Приведенный в чувство холодной водой, Матиас скоро открыл глаза и помутневший взор его вспыхнул радостно, когда он узнал окружавших.
– Я умираю, – слабо прошептал он, – но умираю счастливый! Мой добрый пан и ты, Брода, вы не забыли старика, освободили и не покинули в последнюю минуту… Скоро я свижусь с милой пани графиней, ее отцом и скажу им, что Чехия подымается на отмщение за них проклятым попам…
В этот миг Матиас заметил Жижку, прищурился и стал вдруг пристально в него всматриваться. С ним творилось что-то странное; он вдруг приподнялся с неожиданной силой и сел; широко раскрытые глаза устремлены были на что-то невидимое для присутствовавших.
– Берись за меч, Ян из Троцнова… Бог вдохновит тебя, пошлет удачу и сделает непобедимым бойцом за святую правду, ради которой умерли Гус и Иероним. Поставь чашу на твоем знамени, и ты никогда не будешь знать поражение, а как бич Божий пронесешься над вашими врагами…. Слава, успех нашему делу!..
Голос его вдруг стих; это напряжение словно порвало последнюю связь с жизнью. Матиас упал навзничь, а тело вытянулось; поднятая рука безжизненно опустилась.
Под глубоким впечатлением случившегося, присутствовавшие некоторое время молчали.
Жижка первый пришел в себя.
– Да сбудется слово Матиаса! Не ради меня, – я не честолюбив и не жажду личной славы, – а ради нашей милой родины, которой я желаю счастья и свободы, – прочувствованно сказал он, крестясь. – Но, чтобы сегодняшние событие не пропали даром, мы не должны оставаться, сложа руки! Предоставим женщинам заботы о славном старике, а сами вернемся в ратушу. Надо дать правильное течение народному движению и принять оборонительные меры, которые удержали бы за нами обладание городом. Раз мы укрепимся, король и сам увидит, что ему остается делать.
– Я отвезу ему весть о том, что у нас произошло, – сказал Вок.
Помолившись молча у тела, все они вышли из дома.
Замок Венцельштейн, – новая королевская резиденция, – был незадолго перед тем выстроен Вацлавом у селение Кунратица.
С той поры, как Жижка привел к королю вооруженных пражан, тот уже не чувствовал себя в безопасности в столице и летом 1419 г. проживал в новом замке.
Сидя у окна, окруженный несколькими приближенными, король слушал чтение охотничьей книги, но слушал невнимательно. Глаза его рассеянно и с недовольным выражением блуждали вокруг; он, то раскрывал их во всю ширину и тупо смотрел перед собой, то щурился и странно ежил приподнятые, взъерошенные брови; рука его нервно перебирала золоченую рукоять висевшего у пояса стилета.
Вацлаву теперь было под шестьдесят.
Беспорядочная жизнь и злоупотребление вином наложили свое клеймо на его некогда красивый и привлекательный облик. Лицо обрюзгло, и цвет его стал багрово-лиловым; нижняя губа отвисла, а старчески воспаленные и тусклые, с желтоватыми белками, глаза наливались кровью при малейшем волнении; злая насмешливость сквозила в каждой его черте.
Да и характер короля изменился не менее его внешности; его добродушие, – иногда, правда, лукавое, – чувство правды, веселость, невоздержанность в речи и любовь к нескромным рассказам – сменились мрачной подозрительностью, которая при его вспыльчивости, часто переходила в безумный гнев.
Недоверчивость его не исключала никого, даже его кроткой, набожной супруги, которую он грубо укорял в ереси и в действии заодно с его врагами. Королева София безропотно терпела выходки мужа, страдая молча, и лишь молитва давала ей силы нести до конца горькую долю.
Утром произошла одна из таких тяжелых сцен, тем более обидная для королевы, что при ней присутствовало несколько придворных.
Глубоко оскорбленная София удалилась в свои покои и, подавив навёртывавшиеся на глаза слезы, старалась развлечь себя вышиваньем покрова на алтарь в капеллу замка.
При ней находилась молодая фрейлина, племянница пана Вартенберга; видя, что государыня расстроена, она не решалась нарушить молчание, и разглядывала то, что происходило на дворе замка.
– Ваше величество, – вдруг вскричала она, – граф Вальдшейн въехал во двор. Должно быть, пан Вок страшно спешил, – он весь в пыли, да и лошадь покрыта пеной.
Королева подняла голову, пристально взглянула на молодую девушку и грустная улыбка мелькнула на ее губах.
– Я вижу, милая Мария, что прибытие графа тебя очень взволновало. Может быть, он потому и торопился, что хотел поскорее увидать кого-то, кто ему нравится и привлекает его в Венцельштейн.
Фрейлина вспыхнула и отрицательно покачала головой.
– О нет! Графа Вока ничто здесь не занимает, – он все еще не забыл своей покойной жены! А теперь у него такой мрачный и озабоченный вид, что он наверно прибыл с каким-нибудь важным известием.
Королева побледнела.
– Боже милостивый! Уж не случилось ли чего в Праге? – вполголоса пробормотала она. – Это опять расстроило бы короля, а он не здоров и врач запретил ему всякое волнение.
После минутного раздумья, София встала и, подхватив шлейф своего длинного бархатного платья, поспешно направилась в покои мужа; Мария, как тень, последовала за ней.
Не входя в комнату, где сидел король, королева остановилась за опущенной портьерой. Чтение прервал паж, вошедший с докладом, что граф Вальдштейн просит допустить его немедленно к государю.
– Пусть войдет, – приказал Вацлав, – Хотя он уж теперь не прежний Вок, а все-таки развеселит нас чем-нибудь и разгонит эту смертельную скуку.
Через некоторое время вошел молодой Вальдштейн, но при виде его запыленного платья и мрачного, озабоченного вида, король нахмурился.
– У тебя что-то невеселый вид, приятель, и, кажется, вместо того, чтобы развлечь, ты меня только разозлишь! Ну что бы там ни было, выкладывай скорее дурные вести, по твоему виду я заключаю, что ты очень спешил доставить их мне.
– Истинная правда, государь; то, что я должен сообщить вашему величеству, очень печально…
– Ха, ха, ха! – резко захохотал Вацлав. – Уж не выбрали ли пражане на мое место, королем Чехии, Николая Гуса?
Его ввалившиеся глаза вспыхнули гневом.
– Вашему величеству угодно шутить! Мысль о подобном избрании могла зародиться лишь в голове какого-нибудь не в меру усердного доносчика; не я, во всяком случае, взялся бы доставить эту весть вам, – слегка хмурясь, ответил Вок.
– Прекрасно! Я подавлен доказательствами верности всех окружающих. А так как покуда я еще – король, то и приказываю тебе сказать, чем порадовали меня мои верные пражане, – зло проворчал Вацлав.
Почтительно, но ничего не пропуская и не смягчая, описал Вок страшное происшествие 30-го июля и, по мере его рассказа, лицо короля становилось лилово-багровым; присутствовавшие придворные застыли от удивления и ужаса.
Но едва граф рассказал о выбрасывании в окно и избиении городских советников, как ярость короля вдруг прорвалась наружу; он задрожал, как в лихорадке, и глаза его налились кровью.
– А негодяи, крамольники, – дико зарычал он, сжимая кулаки. – Они посмели меня ослушаться и убить мною назначенных советников? Ну, на этот раз проклятые бунтовщики дорого заплатят за свою дерзость! Я им покажу себя и навсегда отобью охоту пренебрегать моими приказаниями! Я знаю подлых зачинщиков всех этих убийств и смут: Якубек, Ян из Иесениц, Николай Гус, Ян из Желива и другие паршивые собаки! Терпение мое, наконец, лопнуло! Я уничтожу это гнездо еретиков; всех их перевешаю… колесую… на кол посажу…
Он задыхался и не мог дальше продолжать.
При последних словах короля, Вок вспыхнул, и ярость Вацлава вдруг целиком обрушилась на него.
– Ты ведь тоже из этой шайки, вместе с отцом; вы оба душой и телом стояли на стороне негодного богохульника Гуса, из-за которого на Чехию посыпались всякие беды! Для него, да еще для этого болтуна Иеронима, вы всегда жертвовали моими интересами и моим покоем!
Вок выпрямился и мрачно взглянул на короля.
– Государь! Я – чех и готов кровью защищать священную память славнейших сынов моей родины! Позор и несчастье Чехии вызвало отнюдь не возвышенно чистое учение Гуса и не привязанность его последователей к истинам евангельским! Иноземцы, да распутное духовенство, которому мешают предаваться порокам и которое теперь мстит, внося раздор в страну и натравляя брата на брата, – вот кто истинные злодеи! Впрочем, все, что случилось, можно было предвидеть заранее и ваше величество сами зажгли факел мятежа, навязав народу в правители врагов его веры, которые неизбежно вызвали взрыв всеобщего негодования…
Кончить ему не удалось, так как Вацлав, слушавший его сперва, как истукан, вдруг с воплем бросился на него.
– Изменник! Мятежник! Ты еще смеешь в лицо оскорблять меня, – задыхаясь от бешенства, прохрипел король.
Он схватил графа, не ожидавшего нападения, за горло и повалил на пол.
Растерявшиеся присутствовавшие ахнули; бледная королева выскочила из своей засады, крича, в испуге:
– Разнимите их!
Придворные кинулись к Вацлаву, который в эту минуту, выхватив стилет, готовился заколоть полузадушенного и потерявшего сознание Вока.
Король отбивался от державших его рук и дико рычал, но вдруг лицо его побагровело, перекосилось судорогой и, пораженный апоплексическим ударом, он свалился, как труп.
Вацлава бережно подняли и унесли, а пока призванные к его постели врачи хлопотали вокруг него, королева прошла в комнату, куда перенесли молодого графа и где он пришел в себя.
Вок стоял у окна, бледный, как смерть, и, по-видимому собирался уезжать, так как надел плащ, шляпу и натягивал перчатки, – отстраняя от себя кубок вина, который ему предлагал один из приближенных панов.
Увидав королеву, он обнажил голову и отвесил почтительный поклон.
– Оставьте нас, – приказала София придворному.
Как только тот вышел за дверь, она подошла к графу и протянула руку со словами:
– Вы уезжаете, граф? Достаточно ли вы оправились, чтобы ехать верхом?
Вок опустился на одно колено и поцеловал ее руку.
– Благодарю, ваше величество, за выраженное мне милостивое внимание, но я чувствую себя хорошо и хотел бы, с вашего позволения, вернуться в Прагу.
– Как я ни сожалею о вашем отъезде, а удерживать вас не буду. Я хотела вам сказать, что глубоко скорблю о случившемся, но король не владел собой. Последнее время он все болен и потому раздражителен; сегодняшнее волнение может ему стоить жизни… – она остановилась и отерла набежавшую слезу.
София баварская была любима чехами; ее постоянное за них заступничество, расположение к Гусу и национальному делу создало ей такую прочную популярность, что, видя ее слезы, гнев Вока наполовину растаял.
– Боже упаси, чтобы ваши предчувствия оправдались, – поспешил он успокоить ее. – Король, надеюсь, поправится, а я никогда не забываю, что он подписал знаменательный указ 18-го января 1409 г., и потому не хочу таить против него злобы за нанесенное мне сегодня оскорбление. Но, как верноподданный вашего величества, считаю своим долгом предупредить, что совершившиеся в Праге событие требуют от короля величайшей осторожности, если он не хочет, чтобы они разрослись в страшную бурю!
– Увы! Я очень боюсь резких мер со стороны Вацлава, но сама теперь ничего не могу сделать, потому что, при своей болезненной подозрительности, он не доверяет даже мне.