Брода и Вок пробрались через толпу и стали на колени, справа от алтаря.
– Настали печальные времена, братья мои, – говорил в эту минуту проповедник, и его звучный, глубоко прочувствованный голос гулко разносился по долине. – Тяжелый гнет давит нас, если верные сыны Христовы, чтобы совершать Божественное таинство, вынуждены собираться, как воры, по ночам. Но не падайте духом! Первые христиане претерпели больше нашего и так же сходились в подземельях и укромных местах, скрываясь от ярости поганых язычников. Мы же бежим от гнева трехкоронного, двуликого, как гнилой плод развалившегося антихриста, одна, половина которого сидит в Риме, а другая в Авиньоне. И эти-то преисполненные гордыни и обуреваемые страстями люди осмеливаются заслонять евангельские истины собственными измышлениями! Где сказано у Спасителя, что учение Его должно проповедовать на языке, неведомом слушателям? А ведь нам навязывают латинскую мессу и хотят уверить, что чешский язык не достоин раздаваться перед алтарем. Будто не все народы и языки равны у Господа! Но это еще ничто перед кощунственной наглостью касаться Божественнейшего из таинств, – Св. Евхаристии, – и сметь разделять то, что сам Христос соединил на веки. Преломив хлеб, Он сказал: «приимите, ядите; сие есть тело Мое», и подал чашу, со словами: «пейте из нее все, ибо сие есть кровь Моя нового завета”. Об эти слова Христа должны были бы разбиться, как о скалу, все праздные разглагольствования, все умствование человеческое! К несчастью, не так на деле: одни по слабости и невежеству, другие по низости и тщеславию, допускают лишать себя столь драгоценного блага, как чаша – этот восприемник крови Божественной, неиссякаемый источник духовных благ, здоровья души и тела. Мы же останемся верными завету Христову, и никакое гонение не помешает нам собираться и молиться так, как делали это наши отцы!..
Одобрительный шепот приветствовал слова проповедника. Богослужение совершилось, и священник стал приобщать под обоими видами[13] присутствующих, которые по очереди проходили перед чашей, спокойные, сосредоточенные, исполненные восторженной веры. Озаренная лишь светом факелов, картина была невыразимо торжественна и носила отпечаток чего-то мистического.
Вок был увлечен примером и религиозным экстазом других, заразительным особенно для пылкой, молодой души его; дрожа от волнения, подошел он и, в первый раз в жизни, приобщился телом и кровью.
Богослужение закончилось, престол и священные предметы мигом убрали, развели костры, и все сели на траву, вперемежку. Из больших корзин достали жареное мясо, вино и хлеб и принялись за братскую трапезу. Когда первый голод был утолен и кубки заходили в круговую, поднялся Брода и взоры всех обратились на него.
– Друзья и братья во Христе! Уважаемый отец Николай только что подкрепил души наши причастием и мудрыми словами своими. Дозвольте старому солдату изложить вам размышление, на которое навели его опыт долгой жизни и выслушанная нами проповедь. Истинная правда, что мы, как воры, собираемся на богослужение, которое каждый христианин имеет право совершать при свете Божием. Отчего? Кто причина этого несправедливого гонения? Иноземцы, папы-итальянцы и их дьявольская подмога – немцы! Когда еще император Карл взошел на трон, чашу беспрепятственно давали верующим. Он сам и императрица Бланка[14], при короновании, приобщались под обоими видами. А теперь? С тех пор, как открыли университет[15], чужеземцы забрали такую власть, что немец поставил ногу свою нам на голову и заставил нас отрешиться даже от учения Христова! Ведь кто с большей силой и упорством стоит за кощунственное новшество – причащение одним хлебом? Немцы-профессора и студенты, вытесняющие чехов из университета, как бюргеры изгоняют их из городов и с должностей, а колонисты с земли. Разве это не верх наглости? Не настало ли время положить предел унижению нашего народа! Да, друзья и братья, я чувствую, что приближается пора решительной борьбы, и каждый из нас должен быть готов к войне беспощадной, ибо мир между немцами и нами – наша погибель! Вековой враг – страшный враг; ему все средства хороши, чтобы только нас уничтожить. Ни совесть, ни честь, ни человеколюбие не остановят его; насилие, измена, подлость и обман, – все дозволено относительно чеха. Одно забыли они, – что мы все те же самые чехи, из которых вышли богатыри, – как смелый Забой и храбрый Бених Германович; что в тот день, когда страна проснется, она раздавит под своей пятой немецкую змею! Для этого часа, братья, приготовим солдат и военачальников. Пусть каждый работает по мере сил своих: поддерживает тех, кто колеблется, и ободряет тех, кто борется за наш язык, старину, и обычаи и отвоевывает подобающее нам место.
Цель стоит борьбы: Чехия для чехов, счастливая, свободная жизнь стародавних времен, под охраной исконных законов, и изгнание чужеземцев!
Брода воодушевился, в глазах его блестела отвага и вдохновение, а мощной рукой он нервно сжимал рукоять висевшего у пояса оружия.
При красноватом свете костра и факелов, его могучая, широкогрудая, плечистая фигура, с характерным лицом, дышавшим умом и силой, казалась живым воплощением того легендарного героя, имя которого он воскресил в памяти слушателей, а также олицетворением терпеливого, героического чешского народа, сломить которого не могли двенадцать веков неустанной борьбы, который и поныне, как доблестный, верный часовой, стоит на страже Славянства.
Почувствовали ли инстинктивно слушатели Броды горячий порыв любви к отечеству и веры в грядущее, исходивший от этого будущего солдата войск Жижки, но из всех уст, даже женщин, вырвался единодушный крик:
– Да живет Чехия! Смерть немцам!
Тогда встал старый священник.
– Ничто не совершается, братья мои, без воли Божией! Вымолим же у Отца Небесного не смерть грешникам, а их изгнание, помня слова Господни. „Мне отмщение и Аз воздам”.
Он опустился на колени и запел молитву, которую повторяли за ним хором присутствующие:
«Царь Небесный! Услышь народ твой чешский. Внемли нам и ниспошли счастливые дни»[16]
После молитвы, условившись о новой сходке будущей весной, поговорив еще некоторое время и поклявшись друг другу неустанно бороться с врагом, собрание стало тихо расходиться.
На впечатлительную натуру Вока все это произвело неизгладимое, подавляющее впечатление. Долго ехал он задумчиво рядом с Бродой, как вдруг взял его за руку, и перегнувшись к нему с седла, страстно прошептал:
– Брода, я тоже буду работать над освобождением родины и защитой слова Христова.
– Верю, пан граф, и принимаю обещание! Пусть все знатные и богатые люди, как ты, присоединятся к нам, и мы восторжествуем… Пока, помни одно: все, что ты видел и слышал, должно быть ненарушимой тайной. А затем, на заре, нам надо будет поохотиться, чтобы не с пустыми руками вернуться домой и тем не возбудить подозрений, – улыбаясь, ответил Брода.
И смелый охотник сдержал слово. Когда, вечером, они прибыли в замок, кабанья башка и окорока украшали крупы их лошадей.
Ружена мало-помалу свыкалась с окружающей ее новой обстановкой. Граф и его жена старались всеми силами привязать к себе девочку, баловали ее и подчинялись всем ее капризам.
Между Руженой и ее веселым, добродушным опекуном доброе согласие воцарилось довольно скоро; но зато графиня, несмотря на всю свою ласку, оставалась ей антипатичной и ничто не могло победить в ребенке инстинктивного отвращение к тетке. Вок тоже относился дружественно и предупредительно к своей маленькой невесте, зарождающейся красотой которой он даже гордился. Но значительная пока разница в летах мешала полному между ними согласию; да кроме того, живой, предприимчивый характер юноши гнал его прочь от родительского дома, с его однообразной, тоскливой жизнью, и задерживал его на недели и месяцы вдали от своих.
Лучшим другом и неразлучным сотоварищем Ружены был Светомир. Жизнь его много изменилась со времени приезда маленькой благодетельницы, защита которой оказалась гораздо существеннее и влиятельнее покровительства молодого графа.
Своим тонким, наблюдательным умом, Ружена сразу поняла, что ее берегут и стараются приласкать; к тому же, граф был гораздо добрее жены, и она выпросила у него, чтобы Светомир всегда сидел с нею рядом за обедом, и если его не оказывалось на месте, то она ни до чего не дотрагивалась. С не меньшим упорством добилась она того, чтобы он являлся играть с ней, лишь только кончал уроки; в первый же раз, как отец Иларий осмелился наказать мальчика розгами, Ружена разрыдалась и так была потрясена, что напуганная графиня попросила своего духовника быть осторожнее относительно воспитанника, умерить строгость и не возбуждать столкновений с ее будущей невесткой из-за таких пустяков, как учение „этого болвана Светомира”.
Так, относительно мирно, текла жизнь в замке Вальдштейн, но за его стенами развивались политические события чрезвычайной важности, заливая Чехию кровью и наполняя ее ужасами междоусобной войны.
Несколько месяцев спустя после прибытие Ружены, граф отец отправился ко двору короля, ожидавшего тогда приезда своего брата – Сигизмунда, короля венгерского.
Фальшивый, бесчестный человек, всю свою жизнь жадно смотревший на наследие Вацлава, Сигизмунд, где только мог, злоупотреблял его доверием и теперь надеялся воспользоваться предстоящим свиданием, чтобы привести в исполнение постановление тайного соглашения, заключенного им против брата с союзом панским и герцогами австрийскими.[17] Вынудив затем у Вацлава согласие на назначение его старостою (наместником) королевства, он, при первом удобном случае, заключил короля в его же собственном дворце. Два последовавшие за сим года были тяжелым временем смут и непрестанной войны. Сигизмунд давил страну налогами и наводнил шайками враждебных мадьяр, набеги которых опустошали Чехию грабежами и пожарами, словно завоеванную землю.
Такое поведение Сигизмунда возмутило народ и привлекло на сторону Вацлава значительное число панов; занятие же Кутной горы, с которой был взят безжалостный выкуп, и откуда король венгерский похитил сокровища Вацлава, еще более разожгло всеобщее негодование.[18]
Во всех этих событиях граф Вальдштейн принимал деятельное участие, а на большинство воинских предприятий его сопровождал и сын, блистая храбростью в битвах; горячая, удалая натура Вока словно была создана для боевой жизни. Собственный же их замок был снабжен сильным гарнизоном, обеспечен продовольствием, и главное надо всем начальствование было поручено Броде, на верность и опытность которого можно было положиться. Иногда и сам граф наезжал домой, на несколько дней, чтобы повидаться со своими, осмотреть стражу и дать соответствующие указания.
В один из таких приездов, он привез с собой девочку, на год или два старше Ружены, к которой и определил ее в подруги. Девочку эту звали Анной, и она была сестрой молодого чешского дворянина, Яна Жижки из Троцнова, сражавшегося в партии короля и бывшего заклятым врагом Генриха из Розенберга. Обширные владения последнего с трех сторон окружали небольшое поместьице Яна, и потому, тот немало вытерпел притеснений со стороны властного соседа. Это обстоятельство завоевало ему особое расположение графа Вальдштейна, который ненавидел Розенберга не только как политического врага, но таил против него злобу за обидные, распускаемые тем на его счет слухи по поводу смерти барона Рабштейна и обручение Ружены с Воком, которое пан Розенберг, не стесняясь, называл захватом наследства.
Во время опустошавшей Чехию братоубийственной войны, замок Троцнов был разорен воинами Розенберга.[19] Проживавшая там старая родственница Яна Жижки была убита, а его брат и сестра Анна с трудом спаслись. Узнав об этом, Вальдштейн предложил Яну взять на свое попечение его сестру, чтобы та росла вместе с его воспитанницей, до той поры, пока восстановление спокойствия в стране даст возможность молодому человеку устроиться как-нибудь иначе.
Чехия жаждала возврата Вацлава к власти, но король пребывал в заточении, в Вене, и, несмотря на все внешние почести, сторожился зорко.
К осени 1403 г. некоторые паны, в числе их Вальдштейн и Ян Лихтенштейн, составили заговор с целью освободить короля.[20] Несмотря на свою молодость, Вок играл в этом деле важную роль и, переодетый, пробрался в Вену, где сумел склонить на свою сторону священника мальтийского ордена, Богуша, который имел доступ к Вацлаву.
От него молодой граф узнал, что надзор над царственным узником к этому времени значительно ослабел, в виду того, что король, по-видимому, примирился со своею участью.
Пользуясь этим, при помощи того же священника, Вок составил простой, но смелый план бегства, о чем уведомил своего отца.
Все удалось как нельзя лучше: 11 ноября 1403 г., после полудня, переодетый Вацлав выбрался из своей тюрьмы и беспрепятственно достиг берега Дуная, где Вок, под видом рыбака, ждал его с лодкой. Переплыв реку, они добрались до Штадлау, где уже были Лихтенштейн и Вальдштейн с друзьями, и 50 арбалетчиков.
Прежде всего, король поспешил в замок Микулов (Никольсбург), в Моравии, затем на Кутную гору, а оттуда уже в Прагу, куда въехал торжественно. Население повсюду восторженно встречало его, как своего избавителя, и возобновило присягу на верность. Всем надоела неурядица, хотелось порядка и мира, которые сулило возвращение к власти законного государя.
Это счастливое событие послужило источником милостей Вацлава к обоим Вальдштейнам. Король полюбил Вока и приблизил его к себе, и тот поселился в Праге, где хотел прослушать курс университета по изящным искусствам, что было тогда в моде и должно было завершить образование знатного юноши.
Было 25 декабря 1408 г., и в Праге праздновалось Рождество. Весь город был в движении. На площадях, в наскоро сколоченных дощатых балаганах, бойко торговали сластями и игрушками, разными священными предметами и т. п.
Бродячие скоморохи показывали свою силу и ловкость; в толпе сновали гадалки, и какой-то знахарь, взобравшись на повозку, громко выкрикивал разные средства для красоты, талисманы, возбуждающие любовь, мази, возвращающие седым волосам их прежний цвет, настойки, излечивающие от всех болезней, и заговоренные деньги, пособляющие торговле. Весело смеясь и толкаясь, народ поедал сласти, слушал предсказанья и накупал всевозможных снадобий и талисманов. Тем не менее, внимательный наблюдатель заметил бы, что веселость и беспечность толпы были скорее кажущимися, чем действительными, и проявлялись искренно лишь у женщин, да у детей.
Мужчины, наоборот, собирались кучками и шумно обсуждали, кто по-чешски, кто по-немецки, разные вопросы, касавшиеся папы Григория XII, короля, Гуса, Пизанского собора и деление голосов по народностям в университете. Надо заметить, что чехи и немцы собирались особо, а враждебные взгляды и вызывающие речи, которыми они перебрасывались, не обещали ничего хорошего.
Два человека в темных плащах проходили молча по большой площади Нового города, не вмешиваясь ни в одну из кучек. Один из них был Брода, учитель ратного искусства графа Вальдштейна.
Минувшее время, казалось, бесследно пронеслось над ним: его высокая и мощная фигура все еще была стройна и гибка, по-прежнему от него веяло спокойной, уверенной в своем могуществе силой и несокрушимым здоровьем, а зоркие глаза не утратили блеска и строго смотрели из-под нависших бровей. Лишь пробивавшиеся в волосах серебряные нити, да морщины в углах глаз указывали, что и он поддается натиску времени.
Спутник его был молодой человек, лет двадцати, высокий и худощавый. Бледное и нежное, как у девушки, лицо его было тонко и правильно; густые, белокурые волосы покрывали голову; серые, добрые глаза светились умом. В эту минуту грусть туманила его взор, и выражение неудовольствия застыло на его розовых, тонко очерченных губах.
Занятые своими мыслями, они молча дошли до угла площади. Там была харчевня и в широко раскрытую дверь виднелась большая зала, уставленная столами и скамейками, а в самой глубине устроена была стойка со жбанами и бутылками. Над громадным очагом, на вертелах, жарились дичь и мясо, и теплый, вкусно пахнувший воздух чувствовался даже на улице. Брода остановился, потянул в себя запах съестного и затем, обращаясь к спутнику, сказал:
– Зайдем, Светомир! Поедим дичины, да выпьем по кружке вина! Ты ничего не ел сегодня, это не годится; ведь ты еще не монах, черт возьми! Не из пустого живота идут нужные мысли.
Молодой человек заглянул в залу и затем, словно желая отогнать докучные думы, провел рукой по лицу.
– Хорошо, зайдем! – ответил он. – Только там сидит толпа немцев и, должно быть, пьяных.
– А пусть себе их сидят. Вот еще! Недостает только, чтобы мы стали стеснять себя, боясь их потревожить, – насмешливо сказал Брода, входя во внутрь.
Зала была битком набита народом: почти все столы были заняты немцами, – бюргерами, студентами и монахами, – и только в глубине, у самого очага, сидело несколько кучек чехов, беседовавших вполголоса; то были по преимуществу рабочие и ремесленники. Брода и Светомир заняли пустые места у стола, за которым уже сидели двое, – толстый купец и студент; они смерили сперва вновь пришедших недружелюбным взглядом, а потом продолжали громко беседовать с соседними столами.
Говорили по-немецки и обсуждали жгучие вопросы дня: раскол двух пап, которому собор кардиналов в Пизе должен был положить конец, и распределение голосов в университете. Студент рассказывал, что, несколько дней перед тем, у ректора Генриха фон Бальтенгагена[21] состоялось большое совещание, на котором присутствовали уполномоченные архиепископа, и после оживленных прений и великолепной речи магистра Гюбнера большинством было постановлено, что духовенство и университет останутся верными папе Григорию XII.
– Умно и справедливо! Христиане не могут играть совестью, согласно требованию минуты, и перебрасываться папами, точно это яблоки, а не главы христианской церкви, – крикнул богато одетый, краснорожий бюргер.
– Да, ты прав, Готхольд! Мы все останемся послушными папе Григорию XII, и в виду решения такого почтенного собрания король, конечно, не уступит наветам виклефистов и не даст своего одобрения кардиналам, – добавил другой немец.
– Будем надеяться! Да, в самом деле, пора прекратить нечестивые происки этих сектантов. По их милости, вся Богемия заподозрена в ереси и осрамлена перед лицом христианского мира, – заговорил первый бюргер и добавил несколько обидных слов для чешской национальной партии, и ее попыток восстановить права своего народа.
– Ничего они не достигнут, так так, мы – голова и руки в стране! Чем бы были эти глупые дикари без нас? Прозябали бы в невежестве, как скоты, если бы мы, немцы, не внесли к ним нашу науку, нашу промышленность, наши законы и обычаи, которые только и обратили их в людей! – хвастливо сказал студент.
Бросив искоса взгляд на Светомира, лицо которого, то бледнело, то краснело при его наглых словах, он ироническим тоном продолжал:
– Повторяю, они ничего не достигнут, так как мы – народ господ, созданный, чтобы повелевать низшими расами. Но, во избежание бесполезных волнений и чтобы в корне пресечь их забавные требования, надо подрезать языки у таких опасных болтунов, как Иероним и Ян Гус. Они не благочестие проповедуют, а разжигают ненависть; как собаки, набрасываются они на высших духовных сановников и радуются, что обдают их грязью перед сапожниками, свинопасами и разным сбродом, который их слушает.
Брода, казалось, не обращал ни малейшего внимание на вызывающие речи соседей и с аппетитом уплетал кусок гуся, запивая вином, и лишь украдкой поглядывал, время от времени, на толстого бюргера, круглое, жирное и красное лицо которого сияло чванством. Но при имени Гуса он оттолкнул тарелку и, обратившись к немцам, ударил кулаком по столу, со словами:
– Довольно, панове! Я советовал бы вам оставить вифлеемского проповедника в покое! Кому же бичевать пороки, как не ему – образцу всех христианских доблестей.
– Тебе-то какое дело, болван? – перебил его негодующий студент. – Этот твой образец добродетели – еретик, которого король в один прекрасный день сожжет, как и обещал ему недавно. Теперь, каналья, заболел от страха и, говорят, издыхает.
– Не стоит горячиться, Готхольд! Что нам до какого-то чешского бродяжки, – с презрительным смехом заметил жирный немец. – Это, должно быть, один из свинопасов Гуса, о котором ты сейчас рассказывал.
– Верно, немецкий пьяница! – заревел Брода. – Я свинопас и вот как я поступаю с иноземными свиньями, когда они посмеют напасть на мое стадо.
Он грозно встал во весь свой рост и в миг, раньше, чем кто-либо успел опомниться, очутился подле бюргера; схватив одной рукой за пояс, а другой – за шиворот, он поднял его на воздух, как ребенка, и выбросил вон из залы. Как камень из пращи, пролетел бюргер над столами, опрокинул по дороге нескольких прохожих и шлепнулся на мостовую.
Снаружи донесся шум, но в самой зале первое время царило гробовое молчание. Вдруг, немцы в ярости поднялись поголовно с криками и ругательствами; в руках заблестело оружие, а над головами замелькали жбаны и кружки, несмотря на горячий протест хозяина.
В эту минуту в дверях показался выброшенный бюргер, весь в грязи, с окровавленным лицом, и, как бешеный, с пеной у рта, бросился на Броду. Но тот, вместе с Светомиром, обнажили мечи и совершенно спокойно отбивались от нападавших; да и все находившиеся в зале чехи присоединились к ним, и началась общая свалка. Ужасные крики, шум и грохот разбиваемой посуды, столов и скамеек собрали толпу перед входной дверью, и народ, если не делом, то словами принимал живое участие в сумятице.
Оружием пролагая себе дорогу, Брода и Светомир пробрались к выходу. И только что вышли они на улицу, как к месту побоища подошел отряд полицейской стражи, вызванный кем-то из горожан. Но большинство зрителей было на стороне Броды, подвиг которого передавался из уст в уста; толпа расступилась и, как стеной, защитила его с Светомиром.
Оба они давно уже успели скрыться в переулке, раньше, чем начальник стражи понял, в чем дело.
– Хороший урок задал ты этому немцу-хвастуну, – смеясь, сказал Светомир, шагая сзади Броды.
– Вот как он расквасил себе нос на мостовой, так теперь долго не будет его задирать! Пойдем к Жижке, я непременно хочу рассказать ему наше приключение; это его очень позабавит, – весело ответил Брода.
Бодрым шагом перешли они знаменитый, построенный Карлом IV мост через Влтаву и свернули в пустынный, извилистый переулок в Старом месте (городе).
Настала уже ночь, когда они остановились перед бедным на вид домиком, и им пришлось ощупью пробираться по узкой и крутой лестнице. Наконец, они постучались в дверь, из-под которой пробивалась полоса света.
В большой, но просто обставленной комнате, у стены, помещалась широкая, с шерстяными занавесками, кровать, а посредине, вокруг стола, освещенного масляной лампой, сидело трое: старушка, чистившая яблоки и присматривавшая за маленькой, пятилетней девочкой, которая тут же играла с деревянным барашком, и молодой человек, лет тридцати, с умным, смелым лицом. Темные глаза его строго блестели из-под густых бровей; рот был большой, оттененный рыжеватыми усами; волосы на голове были острижены в щетку, и короткая бородка обрамляла лицо. В нем чувствовалась загадочная, громадная, просившаяся наружу сила, проглядывала какая-то странная смесь врожденной суровости, благородства и даже великодушия.
На Жижке, как и на Броде, было платье польского покроя. Он сидел и писал, но при входе гостей встал, чтобы поздороваться с ними и, обращаясь к старушке, обменивавшейся рукопожатиями с вошедшими, сказал:
– Милая тетушка, уведи ребенка, да подай нам вина.
– А девочка у тебя прехорошенькая и славно выросла, – заметил Брода, пока они усаживались вокруг стола.
– Она удивительно похожа на покойную жену и тетушка смотрит за ней, как за собственным ребенком, – ответил Жижка, наливая вино в медные кружки, принесенные старушкой.
Брода принялся довольным тоном, хотя и сердясь по временам, рассказывать случай в гостинице; а Жижка, в свою очередь, описал предпринятый им несколько месяцев тому назад против Розенбергов смелый набег, во время которого он, во главе отважных товарищей, разорил владение своих всесильных врагов и взял с них выкуп.[22]
Светомир не принимал участие в разговоре и снова впал в мрачную задумчивость, ничего не видя и не слыша.
– Что это с Светомиром, он сегодня какой-то странный? – осведомился Жижка, все время наблюдавший за юношей.
– Бедняга получил вчера вечером дурные вести, и я не знаю даже, как ему помочь, – со вздохом ответил Брода. – Вот, собственно, в чем дело. Ты, должно быть, знаешь, что графиня Вальдштейн задумала – черт знает, зачем – упрятать Светомира в попы, несмотря на отвращение его к духовному ремеслу. Я всегда подозревал, что главный зачинщик тут – негодяй Иларий, ненавидящий бедного малого. Насколько мог, я всегда противился этому плану, при помощи молодого графа, который, чтобы выиграть время, упросил отца разрешить Светомиру прослушать курс богословия в университете прежде, чем он примет пострижение. Так как у него еще два года впереди, то мы были совершенно покойны; вдруг, вчера является приказание немедленно явиться в Бревновский монастырь и поступить в послушники…
– Я не понимаю, кто же пишет или по чьему поручению, – перебил его Жижка. – Графиня, ты говорил, находится в чужих краях, вместе со своим духовником. Кто же мог отдать такое приказание?
– Правда, графиня уехала в Италию шесть месяцев тому назад продавать доставшуюся ей по наследству землю. Теперь продажа состоялась, и она отправилась в Болонью навестить двоюродного брата своего, епископа Бранкассиса, и кардинала-легата Балтазара Коссу, который тоже ей сродни. У них-то она встретила настоятеля Бревновского монастыря и поспешила отдать Светомира к нему под начало; а мерзавец Иларий торопится обрадовать приятным известием беднягу, который от всей души ненавидит рясу. Я понимаю, если бы они решили отдать его в белое духовенство; ну, можно было бы купить ему приход и, словом, обеспечить его будущность. Но делать из него монаха?!..
– Я не желаю быть ни тем, ни другим! Прежде, чем они меня постригут, я брошусь в Влтаву, – решительно сказал Светомир дрожавшим от волнение голосом.
– Ну, ну! Если уж не дорожить жизнью, так можно, по крайней мере, пожертвовать ею за что-нибудь высокое и полезное, – сказал Жижка. – А вот какая мысль пришла мне в голову. На этих днях я еду в Краков, где у меня есть друзья среди польской знати. Едем со мной, и поступай на службу к королю Владиславу! Молодого воина всюду и всегда хорошо примут, а я думаю, что могу помочь тебе на этом пути и снискать расположение высокого панства. Так хочешь?
Лицо Светомира расцвело от счастья.
– Конечно, хочу, – радостно вскричал он, протягивая обе руки Жижке. – Увези меня, Ян, и клянусь, что я не посрамлю твоей поруки! Я готов честно сражаться и умереть за короля; но зато я буду свободен и избавлюсь от ярма, которое на меня хотят надеть взамен приюта и куска хлеба.
Жижка сердечно ответил на его рукопожатие.
– По рукам, значит! Пока делай вид, что повинуешься, а затем, вместо Бревнова, ты отправишься по дороге, которая ведет в Краков. Ну, да здравствует меч, вместо кропила!
– Да здравствует! – радостно чокнулся с ним Светомир и вдруг побледнел. – Одно я забыл, – дрогнувшим голосом сказал он. – Ведь у меня ничего нет, ни денег, ни снаряжения, а как же ехать без этого?
– Нужное найдется: коня и меч я дам тебе, а остальное ты получишь там, где будешь служить, – успокоил его Брода.
– Пожалуйста, не расстраивай себя! Я везу тебя в Краков и устраиваю там, это решено! И тронемся мы с тобой после Нового года; мне только надо съездить в Рабштейн, проститься с сестрой Анной, – сказал Жижка.
– О, я и туда поеду! Мне ведь тоже надо проститься с Руженой, прежде чем ехать на чужую сторону, и, может быть, навсегда, – оживленно заметил юноша. – А чтобы отклонить всякое подозрение, я сегодня же напишу настоятелю монастыря и возвещу ему скорое прибытие усерднейшего и покорнейшего из послушников, – со смехом закончил Светомир.
Обсудив еще некоторые подробности этого, неожиданно родившегося плана, приятели расстались.
Недалеко от Тынского храма, в той улице Старого места (города), которая ныне носит название Ступартовой,[23] стоял большой, прекрасный дом с высокой остроконечной крышей, лепными украшениями поверх входной двери и разноцветными стеклами. Дом этот принадлежал профессору Иоганну Гюбнеру, и все дышало в нем щепетильной, немецкой опрятностью. В просторной и богато обставленной комнате, которая служила рабочим кабинетом, судя по множеству полок, уставленных книгами и пергаментами, – в кресле с высокой спинкой, за столом, у окна, сидел сам хозяин.
Профессор Гюбнер был человек лет пятидесяти, высокий, худой, но бодрый. Тощее, с выдающимися скулами лицо его дышало самодовольством; низкий лоб и острый подбородок указывали на упрямую, грубо-страстную натуру. Маленькие, светлые, выцветшие глазки в эту минуту злобно блестели.
Против него сидел коренастый, тучный человек в богатом наряде из темного сукна и с золотой цепью на шее. Какое-то приключившееся с ним несчастье настолько попортило толстую, надменную физиономию бюргера, что составить себе представление о его обычной наружности теперь было трудно. Синебагровая опухоль шла от лба к щеке, под распухшим, полузакрытым глазом виднелся кровоподтек, пластырь залеплял нос, а на верхней губе был шрам с запекшейся кровью.
– Это просто неслыханно, что с вами случилось, мейстер Кунц! Я удивляюсь, как смели упустить этого негодяя-чеха, посмевшего напасть на одного из почтеннейших граждан и чуть было вас не убившего.
– Мерзавец скрылся в толпе, но я его найду, и он ничего не потеряет, если подождет расплаты за нанесенное мне оскорбление, – ворчал бюргер, сжимая кулаки.
– Да это настоящий Геркулес?
– Положим, он велик ростом и плечист, но я не поверил бы, что найдется человек, который может поднять меня и выбросить как мячик. Скажу больше, я и думать не мог, чтобы чех осмелился публично наброситься на меня, Лейнхардта, первого во всей Праге купца. Они стали чересчур уж дерзки, эти собаки! К счастью, подстрекатель их, Гус, теперь при последнем издыхании: он не мог переварить угощение, которое поднес им король по поводу вопроса о голосах. А, кстати, дорогой профессор, вы мне еще не рассказали подробности приема во дворце. Мое отсутствие, а затем этот несчастный случай; продержавший меня десять дней дома, лишили меня удовольствия видеться с вами. Я знаю только, что вы получили полное удовлетворение справедливым требованиям национальных прав.