– Переговорите с советниками его величества; может быть, король их послушает.
– Попробую действовать в этом смысле! Но скажите, граф, чем же кончились беспорядки в городе? Безумная вспышка Вацлава помешала вам кончить рассказ.
– Это не просто беспорядки, ваше величество: это почти восстание! Власть, дарованная католикам, и вызывающий образ действий, который довел их до поругания крови Христовой, возмутили народ и отныне он твердо решил с оружием в руках защищать свои вольности и веру. Когда я выезжал из города, ратуша была занята стражей из восставшего населения; было избрано четверо военачальников, и они образовали временное правительство, а все жители, под угрозой смерти или изгнания, были призваны к оружию. Вы понимаете, что главари движения не отважились бы на подобные меры, если бы не нашли поддержки в других городах, а равно и в крестьянстве всего королевства!
Королева побледнела.
– Я понимаю опасность положение и воспользуюсь вашим советом! Прощайте же, граф, и помните: что бы ни случилось, – вы всегда найдете во мне дружескую поддержку.
Удрученная королева, с поникшей головой, пошла в покои мужа, а Вок сел на лошадь и пустился по дороге в Прагу.
Он не поднял головы и потому не видал у окна комнаты Софии бледного, взволнованного личика молодой фрейлины, провожавшей его грустным, затуманенным слезами взглядом.
Благодаря своевременной помощи, Вацлав был приведен в чувство и, кроме легкого паралича левой стороны, он, по-видимому, оправился.
Но зато его душевное состояние было ужасно.
Он не доверял уже никому из окружающих и в каждом видел предателя или бунтовщика; приступы мрачной тоски и отчаяние сменялись вспышками буйного гнева и лихорадочной тревоги.
Теперь король полагался лишь на своего брата и послал гонца звать его на помощь, забывая, что у него не было злейшего врага, как Сигизмунд.
В это время королевский совет, по мысли королевы, вел переговоры с пражанами, и те согласились подчиниться и просить прощения, но под условием, что им оставят городских советников, избранных народом. Просьбу уважили, Вацлав утвердил новые выборы, и бургомистром оказался мясник Петр Кус, что было оскорблением для короля, не любившего его.
Утром, в четверг 17-го августа, Анна из Троцнова сидела у себя одна за шитьем детского платьица и бормотала про себя покаянный псалом.
Громкий стук открывшейся двери прервал ее, и она с неудовольствием обернулась. Увидав подругу, которая спешила к ней бледная и расстроенная, Анна беспокойно спросила:
– Случилось что-нибудь?
– Да, и очень важное: король скончался, – ответила Марга, падая в кресло.
Анна набожно перекрестилась.
– Милосердный Господь да упокоит его душу и да простит ему многие прегрешения. Когда же он умер и кто тебе это сказал?
– Пан Вок. Он сидит внизу у Милоты и рассказывал про смерть Вацлава во всех подробностях. Ты знаешь, несколько дней тому назад королева вызывала его в Кунратиц, так как король вдруг вернул ему свое расположение и настоятельно потребовал его к себе. Там, в замке, граф узнал, что после вынужденного утверждения Петра Куса, что привело короля в ярость, здоровье его шло все хуже и хуже. Его стала мучить частая рвота и боль в левой руке; но все же, 15-го утром, он почувствовал облегчение и королева воспользовалась этим, чтобы дать ему причастие. Пан Вок прибыл как раз перед этой церемонией, и больной король сказал ему несколько милостивых слов; затем он набожно исповедовался, но причащаться уже не мог, так как рвота вдруг усилилась, а вчера утром с ним случился второй удар. Граф присутствовал при самой его кончине и до сих пор еще расстроен от ужаса последних минут короля; Вацлав дико кричал и выл, и вопли его слышны были за несколько комнат; так с рычаньем он и дух испустил. Пан Вок тотчас же отправился предупредить своего отца, а теперь заехал известить нас. Но, кажется, печальное известие разнеслось по городу, и вызывает страшное волнение, потому что на улицах граф встречал много народа, да и на площади собралась толпа. Пойди, посмотри.
Когда Анна с Маргой вошли в комнату, откуда, две недели перед тем, они смотрели, как выкидывали из ратуши членов городского совета, то нашли там графа и Милоту, стоявших у открытого окна.
– Сегодня не обойдется без столкновений, – говорил в эту минуту граф.
Да и действительно, вид большой площади не сулил ничего хорошего. По разным направлениям сновали и бежали вооруженные горожане, а остальной народ, в том числе много женщин и детей, собирался в кучки, неистово крича и размахивая руками. Толпа волновалась, в воздухе грозно потрясались кулаки, и говор тысяч голосов обращался в страшный, глухой рев.
Разные оборванцы, которых в обычное время и не видно, вынырнули теперь из народной массы, как буревестники перед непогодой, и держали речи. Имя Вацлава и жестокие угрозы католическому духовенству долетали до ушей слушателей дома Милоты.
– Надо пойти посмотреть, что там творится, и потолковать с Янком и бургомистром, – сказал Вальдштейн, берясь за шляпу. – Ты идешь, Милота?
– Разумеется! Я возьму только меч и плащ. Смотри-ка, граф, толпа разбегается во все стороны!
– Если вы идете к Янку, то возьмите и меня с собой, мне необходимо повидать больную тетку.
– Что вы выдумали, Анна? Можно ли вам бегать по городу в такое тревожное время? Старуха не умрет, если вы и потом ее навестите.
– Кто же может поручиться за завтрашнее спокойствие? А оставлять тетку сегодня одну я не могу, потому что она страшно пугается всяких беспорядков в городе. Мне же бояться нечего, особенно под вашей охраной! Улицы, вы видите, кишат женщинами, среди наших я достаточно известна, и меня нетронут; ну, а католики… – в ее голосе послышалось презрение, им, вероятно, будет сегодня не до меня!
Не обращая внимание на просьбы и убеждения Марги Анна сбегала за платьем и пошла за Воком и Милотой, который на ее просьбу только улыбнулся и пожал плечами; известно было, что Анна упряма не меньше своего брата Яна.
Перед ратушей, между тем, снова собралась толпа.
Пробираясь сквозь народ, Анна со спутниками слышала нелестные рассказы про смерть короля и речи, исполненные ненависти к папистам.
В одной из ближайших улиц, как раз перед церковью, принадлежавшей католическому духовенству, скопление народа преградило им путь. Снаружи и внутри храма стоял оглушительный гам: слышались крики и визг, неистовая ругань и хохот, удары топора и треск взламываемых дверей.
– Что тут такое происходит? – осведомился Вок у одного из горожан.
– А это в отместку „магометанам” за оскорбление. Они выбросили церковную утварь, бывшую у наших в употреблении, будто бы она опоганена, а мы теперь разбиваем и портим все у них. К счастью, король – первый потатчик дрянным попам да немцам – теперь черту душу отдал, и нам ответа бояться нечего, – мрачно ответил он.
На паперти, в эту минуту, разбивали статую святого, а из разбитого окна летели обломки уничтоженного органа.
Вок со своими спутниками, понурив головы, продолжали свой путь. Но такая же печальная картина разрушения ожидала их всюду, где на встречу им попадалась церковь или монастырь.
В ярости, народные массы накидывались на ненавистные им церковные сооружения католиков, разрушая алтари и богослужебные предметы с варварством, дотоле неизвестным пражанам.
Страшный народный гнев и жажда мести прорвались, наконец, и, как ураган, уничтожали все на своем пути.
В одном месте давка была такова, что Анну совсем оттерли от спутников и толпа увлекла ее в противоположном направлении, что нисколько однако не смутило молодую девушку. Со времени сходбищ на горе Таборе, сестра Жижки была слишком известна и любима гуситами и, несмотря на смятение, народ, где мог, расступался перед высокой фигурой Анны, облеченной неизменно в траур, и давал ей проход. Католики же, напуганные в этот день понятно, прятались, и открыто нападать не смели ни на кого.
Пробираясь шаг за шагом к дому брата, Анна очутилась у церкви св. Стефана, настоятель которой был особенно нелюбим пражанами за свою возмутительную нетерпимость.
Разгром церкви, по-видимому, уже окончился, так как народ с радостными кликами валил изнутри и смехом, удалым посвистом, гарканьем, да прибаутками ободрял тех, которые тащили священническое облачение и раздирали в клочья дорогую вышитую парчу.
Один из горожан заметил Анну, остановившуюся у паперти.
– Смотри, как мы вымещаем „магометанам” за попрание евангельской истины и за святого костницкого мученика, – крикнул он, – думаешь ты, видит он нас с неба и одобряет?
Анна отрицательно покачала головой.
– Я думаю, что его ангельская душа неспособна к мести. Сам он никогда не проповедовал иного, как любовь и прощение, и, конечно, не похвалит за бесчинства в святом месте. Если уж вы хотите восстановлять справедливость и царство добродетели, мало ли какие у нас есть гнезда разврата, которые только позорят наш город и должны быть уничтожены.
Окружающие на минуту смолкли, а потом тот же горожанин крикнул:
– Ну! Насчет того, будто Ян Гус нас порицает, все это – глупости, болтовня баб, ни черта не смыслящих в важных делах. В Библии же сказано: „око за око, зуб за зуб”, так мы и поступаем по писанию. А вот что ты сказала о погибельных местах, где негодные попы пьянствуют и развратничают, к стыду истинных христиан, так это дело отличное и мы сейчас им займемся. Эй, братцы! За мной в сатанинские берлоги! Уж и ощиплем же мы там райских пташек!
Толпа сочувственно загудела в ответ и отхлынула к новой цели.
Анна прижалась к воротам соседнего дома, чтобы не быть смятой, а затем, воспользовавшись минутой, когда улица опустела, беспрепятственно отправилась на квартиру брата.
На улицах же царил беспорядок, и к ограблению храмов прибавился теперь разгром веселых домов, на которые народ накинулся с такой яростью, что разрушил до основания все их, как в Старом, так и в Новом городе.
Когда наступила ночь, буйство, большею частью, стихло, но расходившиеся страсти не могли сразу успокоиться.
Кто-то указал еще на картезианский монастырь, на Смихове, как на вражеское, немецкое гнездо, которое было необходимо разрушить, – и слово это пало на благодатную почву.
Было около десяти часов вечера, когда несметная масса оцепила аббатство. Ворота мигом были разбиты и нападающие хлынули внутрь.
Братия скрылась в трапезную, где народ издевался над ее мужеством и потешался тем, что стращал монахов, замахиваясь на них и грозя оружием, гикая или осыпая их насмешками. Но, несмотря на возбуждение толпы, ни убитых, ни даже раненых не было и гуситы удовольствовались уничтожением книг, запасов, утвари и монашеского скарба и разгромом погреба, где они разбивали бочки и жбаны и разливали по земле драгоценную влагу.[76]
Этой сдержанностью обязаны были, отчасти, Броде, который, хотя и принимал горячее участие в событии дня и даже распоряжался нападением на картезианцев, но которому претило убивать беззащитных.
Вся ненависть и гнев старого вояки с товарищами обрушились на самый монастырь: когда монахов вытащили из трапезной и, под надежным конвоем, выпроводили в город, тогда только здание подожгли.
И массивные, чудные строения разом запылали со всех концов, как огромный костер, разбрасывая по ветру снопы искр и заливая небо кровавым заревом.
А пока огнем и разрушением заключался этот пролог гуситских войн, – страшной расплаты чехов за вековые угнетения, – тело Вацлава, поспешно набальзамированное, скрытно было перевезено из Венцельштейна в Вышеград. При той смуте, которая волновала город, пышные королевские похороны, конечно, не могли состояться, и вот в Збраславском монастыре схоронили потихоньку того самого короля, колыбель которого окружало столько надежд, славы и величия и который, после 56-летнего царствования, умер несчастным и покинутым.
Негодующая Чехия готовилась восстать под предводительством своего гениального, непобедимого вождя Жижки и удивить впервые мир величайшим зрелищем вооруженного народа, ополчившегося за веру и свободу…
Этой войне, одной из ужаснейших, которые когда-либо заливали кровью землю, суждено было принять имя кроткого, смиренного костницкого мученика, и, с одного конца его родины до другого, церкви и монастыри запылали в искупление его костра…
Спустилась роскошная июльская ночь, теплая и благоуханная. На темной лазури неба мерцали лучистые звезды, и луна заливала землю своим мягким, дремотным светом.
Широкой лентой, вся усыпанная серебристыми блестками змеилась река, а по обоим ее берегам раскинулся большой город, со стройными громадами церквей, колоколен и башен, поражающий причудливостью своей архитектуры. Среди красивых современных зданий выглядывают древние сооружение с почерневшими от времени стенами, – величавые, облеченные тайной и преданиями свидетели былого, памятники славного или кровавого прошлого, исполненные, словом, того мистического очарования, которое только протекшие века способны налагать на хрупкие творения людские.
Город этот – чешская Прага, красавица, Золотая-Прага. Она выросла и развилась за столетие, минувшие с тех пор, как в ней жили и боролись за родину и веру Гус и Иероним; но душа ее не изменилась. Как и в дни былые, здесь бьется сердце, здесь работает мозг, здесь кипит гений старой чешской земли. Но в эту дивную, летнюю ночь в ней творится нечто необычайное.
На окружающих высотах горят огни; несмотря на поздний час, в городе гудит жизнь и даже в воздухе, чистом и прозрачном, невидимо для человеческого глаза, происходит что-то таинственное.
Над землей плавно летит странное существо с неясными, туманными очертаниями. Живой представляется одна голова с большими, строгими, глубокими и бесстрастными глазами; голова старца – по морщинам и горькому разочарованию, которое выражает рот, с тонкими, плотно сжатыми губами; голова молодого человека – по веющей от нее энергии, могучей жизненности и сознанию своей мощи. Серебристые, белые волосы на голове и бороде теряются в складках одеяние, которое, как дымка, окутывает его, тянется далеко позади громадной пеленой, опоясывает горизонт и уходит в бесконечность.
Медленно плывя по воздуху, видение достигло берега реки и остановилось. Перед ним была часть полуобвалившейся стены, – едва заметный остаток некогда высившегося здесь сооружения.
На развалинах сидела прекрасная и величественная женщина, с темными волосами и большими глазами, сиявшими умом и могучей волей.
На ней была белоснежная одежда; золотой обруч придерживал на голове прозрачное, обволакивавшее ее покрывало.
– Привет тебе, о Время! – сказала она, поднимая глаза на старца, – Давно уж я не видела твоего лица, а чувствовала только, как ты проносишься мимо.
– Я снова нахожу тебя на твоем посту, бедная Любуша! – ответил тот. – Когда ж, наконец, уйдешь ты на покой?
– Как уйти на покой, когда мой дорогой народ еще страдает и борется, а лютый, исконный враг, более дерзкий и жадный, чем когда-либо, замышляет его уничтожить и раздирает его тело своими когтями.
– А ты все плачешь и отчаиваешься?
Голова Любуши горделиво выпрямилась.
– О нет, напротив! Я молюсь и надеюсь, потому что народ мой мудр и силен, терпелив и настойчив и не забывает своей былой славы.
Она подняла свою прозрачную руку и указала на огни, пылавшие на холмах.
– Видишь эти костры? Их зажгли чехи, верные памяти Яна Гуса и Иеронима, в честь их ужасной смерти. Сегодня, 6 июля, годовщина постыдного приговора над великим констанцским мучеником; любовь и почитание миллионов сердец влекут сюда доблестные души Гуса и его друга. Смотри! Видишь эти снопы вылетающих из костров искр, которые ветер разносит во все стороны. Это – оживший пепел обоих бойцов-героев! Пропитанные их мыслью, искры летят и падают живой росой на сердца народа и зажигают в нем неугасимую любовь к родине и мужество, делающее его непобедимым.
Издали донесся глухой шум, который все рос и превращался в смутный гул идущей толпы; затем замелькали торопливые, бесчисленные тени.
Приближалось несомненно войско. Тяжелым, мерным шагом подходило оно все ближе и ближе, и теперь ясно слышалось бряцание оружие, лязг цепей, скрип колес и лошадиное ржание. Во главе был старик высокого роста со знаменем, на котором лучезарно сияла золотая чаша.
За ним шли воины, вооруженные копьями и рогатинами, цепами и палицами, топорами, мечами и самострелами; большинство было в крестьянской сермяге, но суровые лица дышали такой уверенностью в могуществе своей несокрушимой силы, таким презрением к смерти и горячей верой в свое святое дело, что всякое препятствие должно было пасть перед ними.
Как стихийная сила, которой уж ничто не остановит, медленно, но неудержимо стремилась людская лавина, а следом за ней громыхали тяжелые, окованные железом и снабженные цепями повозки, – грозные, подвижные укрепления гуситских полчищ.
– Что ж эти воины, что выходят из складок моей мантии, где покоится прошлое всех народов, – спросило Время.
– Неустрашимые бойцы Жижки, которых он вел от победы к победе и которые заставляли дрожать заклятых врагов своих, – с гордостью ответила Любуша. – В эту священную ночь оживает старая чешская земля, пропитанная кровью и усеянная костями этих богатырей, павших за отчизну и чашу. Слышишь? Они поют свою боевую песнь.
Завет не забывайте:
Вождям своим внимайте,
Друг друга выручайте,
Своих дружин держись!
– Куда ж они идут?
– На гору Бланик, около Табора. Там спит Жижка со своими военачальниками, ожидая, пока глас народа не позовет его на решительный бой за судьбы его родины. Они идут будить его: „Пришла пора! Вставай, Жижка! Гуситство не сказало еще своего последнего слова!”…
Любуша умолкла, провожая глазами уходившие воинственные тени и вслушиваясь.
Издали доносились слова:
Оружье в руки берите,
«Бог нам владыка!» – кричите.
Бейте врага, не щадите,
Уничтожайте все![77]
Затем образ ее стал бледнеть и, наконец, растаял в воздухе, как легкий туман, развеянный ветром…