bannerbannerbanner
Достоевский. Энциклопедия

Николай Николаевич Наседкин
Достоевский. Энциклопедия

Аким Акимыч

«Записки из Мёртвого дома»

Каторжный из дворян в Омском остроге, бывший армейский прапорщик, получивший 12 лет каторги за то, что, служа на Кавказе начальником небольшой крепости, учинил самосуд над местным князьком-разбойником. «…редко видал я такого чудака, как этот Аким Акимыч. Резко отпечатался он в моей памяти. Был он высок, худощав, слабоумен, ужасно безграмотен, чрезвычайный резонёр и аккуратен, как немец. Каторжные смеялись над ним; но некоторые даже боялись с ним связываться за придирчивый, взыскательный и вздорный его характер. Он с первого шагу стал с ними запанибрата, ругался с ними, даже дрался. Честен он был феноменально. Заметит несправедливость и тотчас же ввяжется, хоть бы не его было дело. Наивен до крайности: он, например, бранясь с арестантами, корил их иногда за то, что они были воры, и серьёзно убеждал их не воровать. <…> Но, несмотря на то что арестанты подсмеивались над придурью Акима Акимыча, они все-таки уважали его за аккуратность и умелость.

Арестанты на нарах в казарме острога. Художник Н. Н. Каразин.

Не было ремесла, которого бы не знал Аким Акимыч. Он был столяр, сапожник, башмачник, маляр, золотильщик, слесарь, и всему этому обучился уже в каторге. Он делал всё самоучкой: взглянет раз и сделает. Он делал тоже разные ящики, корзинки, фонарики, детские игрушки и продавал их в городе. Таким образом, у него водились деньжонки, и он немедленно употреблял их на лишнее белье, на подушку помягче, завёл складной тюфячок. Помещался он в одной казарме со мною и многим услужил мне в первые дни моей каторги <…> Совершенно равнодушных, то есть таких, которым было бы всё равно жить что на воле, что в каторге, у нас, разумеется, не было и быть не могло, но Аким Акимыч, кажется, составлял исключение. Он даже и устроился в остроге так, как будто всю жизнь собирался прожить в нём: всё вокруг него, начиная с тюфяка, подушек, утвари, расположилось так плотно, так устойчиво, так надолго. Бивачного, временного не замечалось в нём и следа. Пробыть в остроге оставалось ему ещё много лет, но вряд ли он хоть когда-нибудь подумал о выходе. Но если он и примирился с действительностью, то, разумеется, не по сердцу, а разве по субординации, что, впрочем, для него было одно и то же. Он был добрый человек и даже помогал мне вначале советами и кой-какими услугами; но, иногда, каюсь, невольно он нагонял на меня, особенно в первое время, тоску беспримерную, ещё более усиливавшую и без того уже тоскливое расположение моё…» Прототип Акима Акимыча – Е. Белых.

Акулина Анкудимовна (Кудимовна)

«Записки из Мёртвого дома» /«Акулькин муж»/

Героиня вставного рассказа «Акулькин муж», подслушанного повествователем «Записок…» Горянчиковым в одну из бессонных ночей в госпитале – деревенская молодая баба (18 лет), которую муж (Шишков) бил из-за ревности смертным боем, а потом и вовсе зарезал, за что и угодил на каторгу. Характер Акулины особенно проявился в сцене, когда она обезумевшему окончательно от ревности мужу заявляет, что Фильку Морозова, который был её женихом до Шишкова и загубил её жизнь грязной сплетней, она «больше света и любит»…

Алей

«Записки из Мёртвого дома»

Каторжник, дагестанский татарин, младший из трёх братьев арестантов. «Алей, был не более двадцати двух лет, а на вид ещё моложе. Его место на нарах было рядом со мною. Его прекрасное, открытое, умное и в то же время добродушно-наивное лицо с первого взгляда привлекло к нему моё сердце, и я так рад был, что судьба послала мне его, а не другого кого-нибудь в соседи. Вся душа его выражалась на его красивом, можно даже сказать – прекрасном лице. Улыбка его была так доверчива, так детски простодушна; большие чёрные глаза были так мягки, так ласковы, что я всегда чувствовал особое удовольствие, даже облегчение в тоске и в грусти, глядя на него. Я говорю не преувеличивая. На родине старший брат его (старших братьев у него было пять; два других попали в какой-то завод) однажды велел ему взять шашку и садиться на коня, чтобы ехать вместе в какую-то экспедицию. Уважение к старшим в семействах горцев так велико, что мальчик не только не посмел, но даже и не подумал спросить, куда они отправляются? <…> Все они ехали на разбой, подстеречь на дороге богатого армянского купца и ограбить его. Так и случилось: они перерезали конвой, зарезали армянина и разграбили его товар. Но дело открылось: их взяли всех шестерых, судили, уличили, наказали и сослали в Сибирь, в каторжные работы. Всю милость, которую сделал суд для Алея, был уменьшенный срок наказания: он сослан был на четыре года. Братья очень любили его, и скорее какою-то отеческою, чем братскою любовью. Он был им утешением в их ссылке, и они, обыкновенно мрачные и угрюмые, всегда улыбались, на него глядя, и когда заговаривали с ним (а говорили они с ним очень мало, как будто всё ещё считая его за мальчика, с которым нечего говорить о серьезном), то суровые лица их разглаживались, и я угадывал, что они с ним говорят о чём-нибудь шутливом, почти детском, по крайней мере они всегда переглядывались и добродушно усмехались, когда, бывало, выслушают его ответ. Сам же он почти не смел с ними заговаривать: до того заходила его почтительность. Трудно представить себе, как этот мальчик во всё время своей каторги мог сохранить в себе такую мягкость сердца, образовать в себе такую строгую честность, такую задушевность, симпатичность, не загрубеть, не развратиться. Это, впрочем, была сильная и стойкая натура, несмотря на всю видимую свою мягкость. Я хорошо узнал его впоследствии. Он был целомудрен, как чистая девочка, и чей-нибудь скверный, цинический, грязный или несправедливый, насильный поступок в остроге зажигал огонь негодования в его прекрасных глазах, которые делались оттого ещё прекраснее. Но он избегал ссор и брани, хотя был вообще не из таких, которые бы дали себя обидеть безнаказанно, и умел за себя постоять. Но ссор он ни с кем не имел: его все любили и все ласкали. Сначала со мной он был только вежлив. Мало-помалу я начал с ним разговаривать; в несколько месяцев он выучился прекрасно говорить по-русски, чего братья его не добились во всё время своей каторги. Он мне показался чрезвычайно умным мальчиком, чрезвычайно скромным и деликатным и даже много уже рассуждавшим. Вообще скажу заранее: я считаю Алея далеко не обыкновенным существом и вспоминаю о встрече с ним как об одной из лучших встреч в моей жизни…»

Предполагаемым прототипом Алея был А. Оглы.

Александр Демьянович

«Чужая жена и муж под кроватью»

Старый муж дамы, под кровать которой спрятался ревнивец Иван Анреевич Шабрин – хотел разоблачить изменницу-жену, но ошибся квартирой. Александр Демьянович был «тяжёлый муж, если только судить по его тяжёлым шагам», страдал кашлем, геморроем, радикулитом и прочими старческими хворями. Шабрин, находившийся под кроватью не один, не успел вслед за молодым соседом улизнуть в удобную минуту, да к тому же задушил собачку хозяйскую Амишку, однако ж когда вылез и во всём признался – рассмешил и Александра Демьяновича, и его супругу, был прощён и отпущен с миром.

Александр Петрович

«Униженные и оскорблённые»

Журналист-антрепренёр, на которого работает Иван Петрович. В «Эпилоге» ему дана исчерпывающая характеристика: «Я застаю его, но уже на выходе. Он, в свою очередь, только что кончил одну не литературную, но зато очень выгодную спекуляцию и, выпроводив наконец какого-то черномазенького жидка, с которым просидел два часа сряду в своем кабинете, приветливо подает мне руку и своим мягким, милым баском спрашивает о моём здоровье. Это добрейший человек, и я, без шуток, многим ему обязан. Чем же он виноват, что в литературе он всю жизнь был только антрепренёром? Он смекнул, что литературе надо антрепренёра, и смекнул очень вовремя, честь ему и слава за это, антрепренерская, разумеется.

Он с приятной улыбкой узнаёт, что повесть кончена и что следующий номер книжки, таким образом, обеспечен в главном отделе, и удивляется, как это я мог хоть что-нибудь кончить, и при этом премило острит. Затем идёт к своему железному сундуку, чтоб выдать мне обещанные пятьдесят рублей, а мне между тем протягивает другой, враждебный, толстый журнал и указывает на несколько строк в отделе критики, где говорится два слова и о последней моей повести. <…> Александр Петрович, конечно, милейший человек, хотя у него есть особенная слабость – похвастаться своим литературным суждением именно перед теми, которые, как и сам он подозревает, понимают его насквозь. Но мне не хочется рассуждать с ним об литературе, я получаю деньги и берусь за шляпу. Александр Петрович едет на Острова на свою дачу и, услышав, что я на Васильевский, благодушно предлагает довезти меня в своей карете.

– У меня ведь новая каретка; вы не видали? Премиленькая.

Мы сходим к подъезду. Карета действительно премиленькая, и Александр Петрович на первых порах своего владения ею ощущает чрезвычайное удовольствие и даже некоторую душевную потребность подвозить в ней своих знакомых. <…> Как он рад теперь, ораторствуя в своей карете, как доволен судьбой, как благодушен! Он ведёт учёно-литературный разговор, и даже мягкий, приличный его басок отзывается учёностью. Мало-помалу он залиберальничался и переходит к невинно-скептическому убеждению, что в литературе нашей, да и вообще ни в какой и никогда, не может быть ни у кого честности и скромности, а есть только одно “взаимное битье друг друга по мордасам” – особенно при начале подписки. Я думаю про себя, что Александр Петрович наклонен даже всякого честного и искреннего литератора за его честность и искренность считать если не дураком, то по крайней мере простофилей. Разумеется, такое суждение прямо выходит из чрезвычайной невинности Александра Петровича…»

 

В лице этого литературного антрепренёра и этой сцене Достоевский вывел А. А. Краевского и свои взаимоотношения с ним.

Александр Семёнович

«Подросток»

Доктор – один из немногих русских докторов в мире Достоевского: обыкновенно доктора здесь – немцы. Он «свой» человек в доме Версиловых-Долгоруковых (Татьяна Павловна Пруткова упоминает, что знала Александра Семёновича, когда ему ещё десять лет было), и Аркадию Долгорукому поначалу чрезвычайно не понравился: «Ненавидел же я в те первые дни только одного доктора. Доктор этот был молодой человек и с заносчивым видом, говоривший резко и даже невежливо. Точно они все в науке, вчера только и вдруг, узнали что-то особенное, тогда как вчера ничего особенного не случилось; но такова всегда “средина” и “улица”. Я долго терпел, но наконец вдруг прорвался и заявил ему при всех наших, что он напрасно таскается, что я вылечусь совсем без него, что он, имея вид реалиста, сам весь исполнен одних предрассудков и не понимает, что медицина ещё никогда никого не вылечила; что, наконец, по всей вероятности, он грубо необразован, “как и все теперь у нас техники и специалисты, которые в последнее время так подняли у нас нос”. Доктор очень обиделся (уж этим одним доказал, что он такое), однако же продолжал бывать. Я заявил наконец Версилову, что если доктор не перестанет ходить, то я наговорю ему что-нибудь уже в десять раз неприятнее…» Впоследствии, во время предсмертной болезни Макара Ивановича Долгорукого, максималист Подросток мнение о докторе меняет: «С доктором я, как-то вдруг так вышло, сошёлся; не очень, но по крайней мере прежних выходок не было. Мне нравилась его как бы простоватость, которую я наконец разглядел в нём, и некоторая привязанность его к нашему семейству, так что я решился наконец ему простить его медицинское высокомерие и, сверх того, научил его мыть себе руки и чистить ногти, если уж он не может носить чистого белья. Я прямо растолковал ему, что это вовсе не для франтовства и не для каких-нибудь там изящных искусств, но что чистоплотность естественно входит в ремесло доктора, и доказал ему это…» Если Аркадий уверен, что «доктор был глуп и, естественно, не умел шутить», то знаток человеческих душ Макар Иванович в разговоре с Подростком характеризует доктора как человека, да и как специалиста так: «– Ну что он знает, твой Александр Семёныч <…> милый он человек, а и не более…»

Александра Михайловна

«Неточка Незванова»

Дочь княгини Х—й (от первого мужа – «откупщика»), падчерица князя Х—го, жена Петра Александровича, старшая сестра по матери Кати и Саши. В её дом перешла Неточка Незванова жить из дома князей Х—х. Эта молодая, красивая и не очень счастливая женщина стала самым для неё близким человеком. Неточка дважды набрасывает её портрет: «Александра Михайловна была женщина лет двадцати двух, тихая, нежная, любящая; словно какая-то затаённая грусть, какая-то скрытая сердечная боль сурово оттеняли прекрасные черты её. Серьёзность и суровость как-то не шли к её ангельски ясным чертам, словно траур к ребёнку. Нельзя было взглянуть на неё, не почувствовав к ней глубокой симпатии. Она была бледна и, говорили, склонна к чахотке, когда я её первый раз видела. Жила она очень уединённо и не любила ни съездов у себя, ни выездов в люди, – словно монастырка. Детей у неё не было…» Затем, прожив в доме Александры Михайловны восемь лет, Неточка, узнав её ближе, ещё раз набрасывает её портрет – уже тридцатилетней женщины, матери двоих детей: «Черты лица её никогда не изгладятся из моей памяти. Они были правильны, а худоба и бледность, казалось, ещё более возвышали строгую прелесть её красоты. Густейшие чёрные волосы, зачёсанные гладко книзу, бросали суровую, резкую тень на окраины щёк; но, казалось, тем любовнее поражал вас контраст её нежного взгляда, больших детски ясных голубых глаз, робкой улыбки и всего этого кроткого, бледного лица, на котором отражалось подчас так много наивного, несмелого, как бы незащищённого, как будто боявшегося за каждое ощущение, за каждый порыв сердца – и за мгновенную радость, и за частую тихую грусть. Но в иную счастливую, нетревожную минуту в этом взгляде, проницавшем в сердце, было столько ясного, светлого, как день, столько праведно-спокойного; эти глаза, голубые как небо, сияли такою любовью, смотрели так сладко, в них отражалось всегда такое глубокое чувство симпатии ко всему, что было благородно, ко всему, что просило любви, молило о сострадании, – что вся душа покорялась ей, невольно стремилась к ней и, казалось, от неё же принимала и эту ясность, и это спокойствие духа, и примирение, и любовь. <…> Когда же – и это так часто случалось – одушевление нагоняло краску на её лицо и грудь её колыхалась от волнения, тогда глаза её блестели как молния, как будто метали искры, как будто вся её душа, целомудренно сохранившая чистый пламень прекрасного, теперь её воодушевившего, переселялась в них. В эти минуты она была как вдохновенная. И в таких внезапных порывах увлечения, в таких переходах от тихого, робкого настроения духа к просветлённому, высокому одушевлению, к чистому, строгому энтузиазму вместе с тем было столько наивного, детски скорого, столько младенческого верования, что художник, кажется, полжизни бы отдал, чтоб подметить такую минуту светлого восторга и перенесть это вдохновенное лицо на полотно <…>

Александра Михайловна жила в полном одиночестве; но она как будто и рада была тому. Её тихий характер как будто создан был для затворничества. <…> Характер её был робок, слаб. Смотря на ясные, спокойные черты лица её, нельзя было предположить с первого раза, чтоб какая-нибудь тревога могла смутить её праведное сердце. Помыслить нельзя было, чтоб она могла не любить хоть кого-нибудь; сострадание всегда брало в её душе верх даже над самим отвращением, а между тем она привязана была к немногим друзьям и жила в полном уединении… Она была страстна и впечатлительна по натуре своей, но в то же время как будто сама боялась своих впечатлений, как будто каждую минуту стерегла своё сердце, не давая ему забыться, хотя бы в мечтанье. Иногда вдруг, среди самой светлой минуты, я замечала слезы в глазах её: словно внезапное тягостное воспоминание чего-то мучительно терзавшего её совесть вспыхивало в её душе; как будто что-то стерегло её счастье и враждебно смущало его. И чем, казалось, счастливее была она, чем покойнее, яснее была минута её жизни, тем ближе была тоска, тем вероятнее была внезапная грусть, слёзы: как будто на неё находил припадок. Я не запомню ни одного спокойного месяца в целые восемь лет. Муж, по-видимому, очень любил её; она обожала его. Но с первого взгляда казалось, как будто что-то было недосказано между ними. Какая-то тайна была в судьбе её…»

Страшная тайна, которая гнетёт Александру Михайловну – её любовный роман с неким С. О., о котором муж знает и казнит её своим суровым отношением. Неточка, случайно нашедшая прощальное письмо С. О. в книге, проникает в эту тайну и становится на сторону Александры Михайловны, начинает ненавидеть её лицемерного и жестокого мужа. В конце опубликованной части романа Александра Михайловна уже тяжело больна и дни её, судя по всему, сочтены.

Исследователи отмечают черты сходства между этой кроткой и страдающей героиней раннего романа русского писателя и заглавной героиней романа О. де Бальзака «Евгения Гранде», переведённого Достоевским в 1844 г.

Александра Семёновна

«Униженные и оскорблённые»

Гражданская жена Маслобоева. Она сразу пришлась по сердцу Ивану Петровичу, повествователю: «Ровно в семь часов я был у Маслобоева. <…> Мне отворила прехорошенькая девушка лет девятнадцати, очень просто, но очень мило одетая, очень чистенькая и с предобрыми, весёлыми глазками. Я тотчас догадался, что это и есть та самая Александра Семёновна, о которой он упомянул вскользь давеча, подманивая меня с ней познакомиться…» Маслобоев беспрестанно подшучивает над её простодушием и ревностью, но, судя по всему, бесконечно любит, она отвечает ему взаимностью и они, вероятно, самые счастливые люди в романе.

При следующей встрече, к которой Александра Семёновна накрыла богатый стол и сама приоделась, повествователь снова явно залюбовался молодой женщиной: «За чайным столиком сидела Александра Семёновна хоть и в простом платье и уборе, но, видимо, изысканном и обдуманном, правда, очень удачно. Она понимала, что к ней идет, и, видимо, этим гордилась; встречая меня, она привстала с некоторою торжественностью. Удовольствие и весёлость сверкали на её свеженьком личике…»

Алексей

«Идиот»

Камердинер в доме Епанчиных. Ливрейный слуга, отворив двери генеральской квартиры князю Мышкину, «сдал его с рук на руки другому человеку, дежурившему по утрам в этой передней и докладывавшему генералу о посетителях. Этот другой человек был во фраке, имел за сорок лет и озабоченную физиономию и был специальный, кабинетный прислужник и докладчик его превосходительства, вследствие чего и знал себе цену…» Именно этому камердинеру, «знающему себе цену», и о котором Мышкин потом скажет-уточнит: «– А вот что в передней сидит, такой с проседью, красноватое лицо», – Лев Николаевич в первые же минуты встречи живописует во всех подробностях о том, какие чувства испытывает человек, на шею которого вот-вот обрушится нож гильотины. Чуть погодя, как бы прорепетировав этот жуткий рассказ перед лакеем, он повторит его (украсив новыми психологическими подробностями) в гостиной уже перед генеральшей Епанчиной и тремя её дочерьми – Александрой, Аделаидой и Аглаей.

Алексей (Алёша)

«Хозяйка»

Молодой купец, друг детства Катерины. Родители их хотели в будущем поженить Алёшу и Катерину, но она стала женой Мурина, а когда Алёша впоследствии нашёл её и уже уговорил бежать с ним, Мурин разгадал их замысел и, судя по всему, убил молодого купца.

Алексей Егорович

«Бесы»

Камердинер Ставрогиных. Немногословный, педантичный старый слуга, преданный и Варваре Петровне Ставрогиной, и её сыну Николаю Всеволодовичу.

Алексей Иванович

«Игрок»

Заглавный герой и одновременно автор записок, которые и составили роман. Это, как указано в подзаголовке, – «молодой человек», ему 25 лет, он служит домашним учителем у Генерала (сам с горькой иронией уточняет: «я принадлежу к свите генерала»). Терпит он своё положение из-за Полины, которую любит порой до ненависти, из-за которой пошёл первый раз на рулетку, чтобы выиграть для неё 50 тысяч франков и заразился на всю оставшуюся жизнь болезненной страстью к игре. В этом отношении Игрок – герой автобиографический: Достоевский, передав ему одну из «капитальных» своих страстей, страсть к рулетке, и показал изнутри всю притягательную и тяжкую силу этого сладкого недуга. Необходимо поэтому чуть поподробнее перечитать-процитировать игорную сцену из романа, дабы воочию увидеть-представить себе ту запредельную по напряжению и выплескам эмоций атмосферу «воксала»-казино, в каковой проводил немало часов сам писатель, более десяти лет сам бывший игроком:

«Я не рассчитывал, я даже не слыхал, на какую цифру лёг последний удар, и об этом не справился, начиная игру, как бы сделал всякий чуть-чуть рассчитывающий игрок. Я вытащил все мои двадцать фридрихсдоров и бросил на бывший предо мною “passe”.

<…> Я выиграл – и опять поставил всё: и прежнее, и выигрыш.

<…> Опять выигрыш! Всего уж, стало быть, у меня восемьдесят фридрихсдоров! Я двинул все восемьдесят на двенадцать средних цифр (тройной выигрыш, но два шанса против себя) – колесо завертелось, и вышло двадцать четыре. Мне выложили три свертка по пятидесяти фридрихсдоров и десять золотых монет; всего, с прежним, очутилось у меня двести фридрихсдоров.

Я был как в горячке и двинул всю эту кучу денег на красную – и вдруг опомнился! И только раз во весь этот вечер, во всю игру, страх прошел по мне холодом и отозвался дрожью в руках и ногах. Я с ужасом ощутил и мгновенно сознал: чтó для меня теперь значит проиграть! Стояла на ставке вся моя жизнь!

– Rouge! – крикнул крупер, – и я перевёл дух, огненные мурашки посыпались по моему телу. Со мною расплатились банковыми билетами; стало быть, всего уж четыре тысячи флоринов и восемьдесят фридрихсдоров! (Я ещё мог следить тогда за счётом.)

Затем, помнится, я поставил две тысячи флоринов опять на двенадцать средних и проиграл; поставил моё золото и восемьдесят фридрихсдоров и проиграл. Бешенство овладело мною: я схватил последние оставшиеся мне две тысячи флоринов и поставил на двенадцать первых – так, на авось, зря, без расчёта! <…>

 

– Quatre! – крикнул крупер. Всего, с прежнею ставкою, опять очутилось шесть тысяч флоринов. Я уже смотрел как победитель, я уже ничего, ничего теперь не боялся и бросил четыре тысячи флоринов на чёрную. Человек девять бросилось, вслед за мною, тоже ставить на чёрную. Круперы переглядывались и переговаривались. Кругом говорили и ждали.

Вышла чёрная. Не помню я уж тут ни расчёта, ни порядка моих ставок. Помню только, как во сне, что я уже выиграл, кажется, тысяч шестнадцать флоринов; вдруг, тремя несчастными ударами, спустил из них двенадцать; потом двинул последние четыре тысячи на “passe” (но уж почти ничего не ощущал при этом; я только ждал, как-то механически, без мысли) – и опять выиграл; затем выиграл ещё четыре раза сряду. Помню только, что я забирал деньги тысячами…»

Затем Алексей Иванович перешёл в другую залу, третью, ещё играл и очнулся только от вскрика-информации по-французски одного из наэлектризованных зрителей-болельщиков, что он выиграл уже сто тысяч форинтов, или – двести тысяч франков! То есть – в четыре раза больше, чем требовалось для спасения Полины. Вероятно, этот перебор и сыграл свою роковую роль в случившейся катастрофе. Алексей Иванович, уже ставший Игроком, опьянённый и отравленный игрой, игорной страстью, пересилившей страсть любовную, сам себе потом признается: он не обратил внимания, что Полина, отдаваясь ему в ту ночь, была-находилась в горячечном бреду, что отдалась она ему не из любви, а из ненависти, как бы в плату за пятьдесят тысяч франков, и что она уже никогда этого ему не простит…

Ещё одна автобиографическая составляющая этого героя – его взаимоотношения с Полиной, воссоздающие перипетии любви самого Достоевского и А. П. Сусловой, послужившей прототипом героини. Образ Игрока имеет и литературные традиции: в частности, в русской литературе это – Германн из «Пиковой дамы» А. С. Пушкина, Арбенин из «Маскарада» М. Ю. Лермонтова.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90  91  92  93  94  95  96  97  98  99  100  101  102  103  104  105  106  107  108  109  110  111  112  113  114  115  116  117  118  119  120  121  122  123  124  125  126  127  128  129  130  131  132  133 
Рейтинг@Mail.ru