Жизнь в Александровской слободе слагалась крайне своеобразно. Все указывало на ненормальное состояние властителя Русской земли. Вот как описывает эту жизнь историк Карамзин:
«В сем грозно-увеселительном жилище, окруженном темным лесом, Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, стремясь искреннею набожностью успокаивать душу.
Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих – в иноков: выбрал из опричников 300 человек самых злейших, назвал братиею, а себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиэрхом; дал им тафьи или скуфьи и черные рясы, под коими носили они богатые золотые, блестящие кафтаны с собольей опушкою: сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении оного.
В четвертом часу царь ходил на колокольню с царевичем и Малютою Скуратовым, в церковь кто не являлся, тот наказывался восьмидневным заключением.
Служба продолжалась до шести или семи часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу являлись у него знаки крепких земных поклонов.
В восемь часов опять собирались к обедне, а в десять садились за братскую трапезу все, кроме (хозяина) Иоанна, который стоя читал вслух душеспасительные наставления… Между тем братья ели и пили досыта – всякий день казался праздником. Не жалели ни вина, ни меду, остатки трапезы выносили из дворца на площадь для бедных.
Игумен, то есть царь, обедал после, беседовал с любимцами о законе, а затем дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного.
Казалось, что эти ужасные зрелища забавляли его – он возвращался с видом сердечного удовольствия, шутил, говаривал веселее обыкновенного. В восемь часов шли к вечерне, в десятом Иоанн уходил в спальню, где трое слепых по очереди, один за другим рассказывали ему сказки. Он слушал их и засыпал, но ненадолго, в полночь вставал, и день его начинался молитвою.
Иногда докладывали ему в церкви о делах государственных, иногда самые зверские повеления давались Иоанном во время заутрени или обедни.
Единообразие своей жизни он прерывал так называемыми объездами, посещал монастыри, и ближние и дальние, осматривал крепости на границе, ловил диких зверей в лесах и пустынях; любил в особенности медвежью травлю, между тем везде и всегда занимался делами, ибо земские бояре, мнимо-уполномоченные правители государства, не смели ничего решать без его воли.
Когда приезжали в Россию знатные послы иноземные, Иоанн являлся в Москве с обыкновенным великолепием и торжественно принимал их в новой кремлевской палате, близ церкви св. Иоанна; являлся там и в других важных случаях, но редко.
Опричники, блистая в своих золотых одеждах, наполняли дворец, не преграждая пути к престолу и старым боярам, но только называя их презрительно «земскими».
В числе этих опричников были и бояре Иван и Семен Обносковы.
Скажем несколько слов в объяснение появления в царствование Иоанна IV разделения в Московском государстве служивых людей на опричников и земских.
Первые считались как бы телохранителями царя, выбранные им в числе шести тысяч человек из князей, дворян, детей боярских; им были отведены, как мы уже упоминали, в Москве особые улицы, им розданы поместья в избранных царем городах.
Эта часть России в Москве, эта шеститысячная дружина Иоаннова, этот новый двор, как отдельная собственность царя, находясь под его непосредственным ведением, были названы «Опричниною», а все остальное, то есть все государство – «Земщиною», управление которой он поручал земским боярам.
Затейливый ум Иоанна изобрел достойный символ для своих новых слуг: они ездили всегда с собачьими головами и с метлою, привязанными к седлам, в ознаменование того, что грызут лиходеев царских и метут Россию.
В описываемое нами время опричнина уже существовала пятнадцать лет.
1580 год был для России годом тяжелых испытаний – начатая война с Польшей окончилась переговорами о мире, постыдными для русских людей. Царь страдал, видя страдания старых бояр и народа. Их недовольство, которое они не смели выразить, раздражало его.
Все это привело к катастрофе страшной, небывалой, местом действия которой была та же Александровская слобода.
Старший сын царя Иоанна Васильевича – Иоанн – был любимцем отца. Юноша занимался вместе с отцом государственными делами, проявлял в них ум и чуткость к славе России. Во время переговоров о мире, страдая за Россию, читая и горесть на лицах бояр, слыша, может быть, и всеобщий ропот, царевич, исполненный благородной ревности, пришел к отцу и потребовал, чтобы он послал его с войском изгнать неприятеля, освободить Псков, восстановить честь России.
Царь, страдающий, раздраженный, пришел в безумную ярость.
– Мятежник! – воскликнул он. – Ты вместе с боярами хочешь свернуть меня с престола!
Он поднял острый жезл свой. Борис Годунов хотел удержать его руку, но царь нанес ему несколько ран и ударил царевича по голове так сильно, что тот упал, обливаясь кровью.
Несчастный при виде гнева отца спрятался было за присутствовавшего в горнице Ивана Обноскова, но тот в страхе, чтобы удар жезла не попал в его голову, посторонился. Удар пришелся по голове царевича Иоанна.
Увидя сына, лежавшего у его ног, залитого кровью, царь Иоанн Васильевич пришел в себя.
– Я убил сына! – воскликнул он в исступлении и кинулся обнимать его, целовать, удерживая кровь, моля Бога о милосердии, а сына – о прощении. Но воля Божия совершилась.
Царевич, лобызая руки отца, нежно изъявлял ему любовь и страдание, убеждая его не предаваться отчаянию, сказал, что умирает верным сыном и подданным.
Он жил четыре дня и скончался 19 ноября.
В той же самой Александровской слободе, где столько лет лилась боярская кровь, Иоанн, обагренный сыновнею, в оцепенении сидел недвижно у трупа, без пищи и сна несколько дней.
Двадцать второго ноября вельможи, бояре, князья, все в черной одежде понесли тело в Москву. Царь шел за гробом до самой церкви св. Михаила Архангела, где указал место между памятниками своих предков.
Погребение было великолепное и умилительное. Все оплакивали судьбу даровитого юноши, который мог бы жить для счастия и добродетели.
Царь, обнаженный от всех знаков царского чина, в ризе, печальный, в виде простого, отчаявшегося грешника бился о гроб и землю с пронзительными воплями.
Когда после похорон сына первые дни горького отчаяния миновали, наступили минуты размышления, минуты раскаяния, а вместе с тем и минуты внутренней самозащиты.
Человеку свойственно убавлять свою вину виной других.
Так было и в данном случае.
Этому помогли приближенные царя, бывшие свидетелями разыгравшейся кровавой драмы.
Среди них было мало доброжелателей Ивана Обноскова, которого не любили за льстивость и хитрость. Легко было, при настроении царя, представить ему, что удар жезла не попал бы в царевича, если бы Иван Обносков более мужественно заслонил его своей грудью.
Указывали на Бориса Годунова, который с опасностью для жизни хотел защитить царевича.
Виновник сыноубийства, для успокоения царской совести, был найден. Малюта Скуратов по приказанию царя справил над Обносковым кровавую тризну по безвременно погибшем царевиче. Иван Обносков был обвинен не только в трусости, в чем он действительно был виноват, но и в подстрекательстве покойного царевича к спору с царем и умышленном незащищении его от отцовского удара. Сделал он это-де с целью устранения от престола наследника, думая войти в еще большую силу при вступлении на престол младшего сына царя – Федора, слабого здоровьем и не способного к государственному правлению.
И в этом заговоре обвинен был и сын Ивана Обноскова – Степан.
Безмолвные стены тюрьмы Александровской слободы были одни свидетелями пыток, под которыми отец и сын Обносковы дали нужные следователю Малюте Скуратову показания. Записи этих показаний были представлены царю, который пожелал сам слышать подтверждение их вины, умаляющей его обвинения. Они дали ему это подтверждение мало понятными знаками. Говорить они не могли. Предупредительный Малюта Скуратов вырезал им обоим языки. Обносковы безмолвно кланялись царю в ноги, и последний счел это сознанием в вине раскаянием.
Так объяснил царю Малюта.
Царь поверил.
Мы охотно верим тому, чему хотим верить.
Обоим Обносковым, и отцу и сыну, были отрублены головы. Жену Ивана Обноскова с невестою – дочерью отвезли в дальний женский монастырь, где и постригли.
Так окончился на Руси род бояр Обносковых».
Таким образом, в то время, когда в хоромах Строгановых происходило все описанное нами в первой части нашего повествования, когда Антиповна называла боярина Семена Обноскова суженым и нареченным женихом Ксении Яковлевны Строгановой, а Семен Иоаникиевич послал с Яковом грамотку, перехваченную Ермаком Тимофеевичем, и отец и сын Обносковы лежали уже в сырой могиле, где нашли наконец успокоение от нечеловеческих житейских мучений последних дней своей жизни.
Московские казни были тогда обычным явлением, а имена казненных, за их многочисленностью, забывались. Потому-то до запермского края не скоро дошла весть о трагической гибели целого рода бояр Обносковых.
Семен Иоаникиевич Строганов узнал эту роковую для него весть в тот же день, когда беседовал об отношениях своей племянницы к Ермаку с Максимом Яковлевичем. Вскоре после его ухода в усадьбу прибыл из Перми приезжий из Москвы и передал Семену Иоаникиевичу грамотку от его дальнего родственника купца Строганова, проживавшего в столице и славившегося, кроме своего торгового дела, искусством в лечении недугов. Строганов в грамотке описывал все нами рассказанное, добавляя, что слышал это от Бориса Годунова, которому от ран, нанесенных ему царем, делал заволоки.
Далее он сообщал, что сам удостоился лицезреть царя Иоанна Васильевича, навестившего Бориса Годунова и осмотревшего его раны и заволоки. Это посещение царя было вызвано тем, что отец царицы Федор Нагой обнес Годунова, говоря, что он скрывается не от болезни, а единственно от досады и злости.
Убедившись в клевете на своего любимца, царь приказал ему, Строганову, сделать самые мучительные заволоки на боках и груди Федору Нагому и этим наказать клеветника.
Чтение грамотки как громом поразило Семена Иоаникиевича, но у него был гость, которому следовало уделить все внимание, и потому, решив в уме, что утро вечера мудренее, Строганов занялся чествованием приезжего из Москвы и слушанием его бесконечных рассказов.
Скоро к беседе присоединились оба племянника и началось пирование.
Семен Иоаникиевич старался быть внимательным и приветливым, но все же мысль, что теперь делать, не давала ему покоя.
Беспокоился он также и об Якове, который поехал послом к тем самым Обносковым, над которыми стряслось такое дело.
«Задержат парня на Москве, ни за грош пропадет, а жаль его», – мелькало в его голове в то время, когда он угощал яствами и питиями приезжего торгового человека.
Он успел шепнуть о содержании грамотки Михаилу Яковлевичу.
– Царство им небесное! А все никто, как Бог!
– Это ты к чему же?
– Да все к тому, что я говорил намедни.
Семен Иоаникиевич ничего не ответил.
Приезжий торговый человек из Москвы, оказалось, спешил и уехал от Строганова чуть свет на другое утро. Он с вечера, или, лучше сказать, с поздней ночи, до которой затянулась беседа, простился с гостеприимными хозяевами.
На другой день Семен Иоаникиевич Строганов проснулся довольно поздно, наскоро умылся, оделся и, помолившись Богу, вышел в свою рабочую горницу. Там уже находилась Антиповна, которую он ранее приказал позвать к себе.
Старуха поклонилась в пояс.
– Звать изволили, батюшка Семен Аникич?
– Да, да… Ну что Аксюша? – спросил старик Строганов.
– Слава те Создателю, кажись, совсем поправилась, подобрела и в лице румянец есть… Не сглазить, сухо дерево, завтра пятница…
Антиповна сплюнула.
– Здорова, значит?
– Только на сердце изредка жалуется.
– На сердце… – протяжно произнес Семен Иоаникиевич. – А Ермак ходит?..
– Ходит, кажинный день ходит, свет наш Ермак Тимофеевич, дай Бог ему здоровья, вызволил нашу касаточку, голубку сизую…
– Ну, полно, поехала… – остановил ее старик Строганов. – Довольно, слушай, что я тебе буду наказывать… Ты, как придет к нам ноне этот свет твой Ермак Тимофеевич, прежде нежели пустить его в светлицу, пошли ко мне… Семен-де Аникич просит тебя к нему понаведаться… Поняла?
– Поняла, как не понять… Пришлю, беспременно пришлю…
– Вот и весь мой сказ тебе…
– Слушаю…
И старушка, отвесив поясной поклон, вышла из горницы. Семен Аникич сел было за счеты, но ему, видимо, в этот день не считалось. Он встал и начал ходить взад и вперед по горнице.
«На сердце жалится… – думал он. – Ну эта болезнь не к смерти, сердце девичье отходчиво… С глаз долой и из сердца вон… Да только как быть-то? Отправил бы ее с Максимом в Москву, может, там ей суженый отыщется, кабы не такие страсти там делались, какие порассказал гость-то наш вчерашний».
Гость действительно не пожалел красок при описании того, что совершалось в то время на Москве и в Александровской слободе – у него и тут были лавки с панским товаром. Волосы становились дыбом у слушавших его Семена Иоаникиевича и его племянников. Мыслимо ли было ехать в Москву в такое время?
«Надо удалить Ермака! – неслось далее в голове Строганова. – Но лишиться человека, которому с его людьми он обязан спокойствием и безопасностью? Не согласиться ли отпустить его с людьми за Каменный пояс? Ведь есть у него царева грамота о том, что вправе воевать государевым именем сибирские земли. Ну да погуторим с ним ладком, авось что и надумаем. Он парень хороший, сам поймет, что не пара Аксюше».
В это самое время, легкий на помине, в горницу вошел Ермак Тимофеевич, истово перекрестившись на образа, и поклонился Семену Иоаникиевичу.
– Звал меня?
– Да, да, Ермак Тимофеевич, садись, дело есть до тебя…
– Дело? – повторил вопросительно Ермак Тимофеевич, садясь на лавку.
– Дело, добрый молодец, дело! Уж ты меня прости, старика, коли речь моя тебе не по нраву придется, – сказал Строганов, усевшись на лавку против него.
Ермак побледнел. Он понял, о чем будет эта речь.
– Если ты, Семен Аникич, насчет Ксении Яковлевны, – начал дрожащим от волнения голосом, – так я и сам хотел повиниться перед тобой, да боязно было…
– Тебе боязно?..
– Да, Семен Аникич, всю жизнь свою боязни не испытывал, а тут испытал, потому дело такое, от сердце идет, жизни готов лишиться, коли отнимут у меня ее…
Ермак остановился перевести дух от волнения.
– Да ты подумай, добрый молодец, что говоришь-то! Какой ты жених ей? Ведь и здесь-то живешь с опаскою… Попадись пермскому воеводе, скрутит тебя да на Москву и отправит, а там, чай, знаешь, расправа короткая…
– Чай, я здесь заслужил царю-батюшке, его людишек оберегаючи…
– Ну это, добрый молодец, еще на воде писано, поставится ли в заслугу… И нам может ох как влететь, коль прознает царь, что мы тебя и на земле поселили…
– Точно уж мои грехи такие неумолимые?..
– У Бога, добрый молодец, нет неумолимых грехов, а на земле-то ведь люди…
– Все бы попытаться надо.
– Попытать, отчего не попытать… – вдруг ухватился за это предложение Ермака Семен Иоаникиевич. – Только надо вслед за челобитьем, что пошлем царю, какую ни на есть ему еще послугу оказать…
– Какую же послугу?
– Да по последней царской грамоте можем мы воевать земли сибирские… Не пойдешь ли ты со своими людьми за Каменный пояс, а мы так в челобитьи и пропишем?.. Коли удача будет, наверное царь смилуется.
– Это ты, Семен Аникич, надумал правильно, а коли неудача будет, сложу там свою буйную голову… Туда мне и дорога…
Ермак Тимофеевич хорошо понимал, что Семен Иоаникиевич Строганов решился согласиться на поход за Каменный пояс, против которого был прежде, лишь как на крайнее средство удалить его, Ермака, от племянницы, которая-де его забудет, но, несмотря на это, Ермак Тимофеевич ухватился за эту мысль, которая все-таки оставляла ему надежду.
– Зачем думать о гибели? Может, все и уладится, – поглядев на Ермака, сказал Строганов. Он и сам не верил в благополучный исход челобитья, да и даже при благополучном исходе ему не улыбалась свадьба племянницы с атаманом разбойников.
Купец Строганов хитрил, не догадываясь, что Ермак Тимофеевич хорошо распознал эту хитрость.
– Только если царь меня помилует, а уж я заслужу это, чур назад, Семен Аникич, не пятиться, а веселым пирком да за свадебку.
– А у вас это с Аксиньей уже сговорено? – вместо ответа спросил Строганов.
– Есть тот грех, – тихо ответил Ермак Тимофеевич, – урывками да поладили… Коли хотел начать речь со мной о ней, сам, значит, смекнул, что полонила меня девушка, а я уж как люблю ее, жизни не хватит рассказать любовь эту.
– Вот оно что!
– Так, значит, так, Семен Аникич, все как укажешь я сделаю, из твоей воли не выйду и ты назад не пяться… Сам обещал намедни наградить меня, чем я захочу, только за то, что я вылечил твою племянницу. Вот и требую награды. Отдай ее мне, коли царь помилует меня.
– Да ведь не ведал я тогда, о чем твоя речь была.
– Это все едино.
– Не то разумел я, думал о казне речь идет, – заметил Семен Иоаникиевич.
– Мало ты знал меня, да я и сказал тебе тогда же, что до казны не жаден, – ответил Ермак Тимофеевич.
– Так-то так, да невдомек мне тогда было… Я до вчерашнего дня ничего не подозревал; вчера только Максим надоумил…
– Что же он говорил?
– Он-то, молод он, зелен, говорил, известно, несуразное, – уклончиво отвечал старик Строганов.
Ермак Тимофеевич не настаивал на подробностях – он понял, что брат любимой им девушки на его стороне, и считал это не только добрым предзнаменованием, но и половиной дела. Он озабоченно вздохнул.
– Так как же, Семен Иоаникиевич? – спросил он после небольшой паузы.
– Ин будь по-твоему… Коли помилует царь – твоя Аксюша…
– Благодетель! – вскочил Ермак Тимофеевич и, схватив руку старика, крепко поцеловал ее.
– Что ты! Ошалел? Поп я, что ли, что ты мою руку лижешь!.. Садись, уговор еще есть.
– Уговор? – упавшим голосом повторил Ермак и покорно сел на свое место.
– Да, уговор.
– Какой же?
– До царского решения уж ты ни в светлицу, ни в хоромы ни ногой. А в поход собирайся, когда захочешь. Понадоблюсь я тебе, то знать дашь, к тебе зайду, в твоей избе потолкуем… Согласен?
– Да как же мне не согласиться-то? Твоя здесь воля, а не моя.
– А коли моя, так я ее и высказал. А в поход когда же?
– Да надо молодцов назад моих подождать, что пошли на Вагулия. С половиной-то за Каменный пояс нечего соваться…
– Так-так, ишь ты напасть какая! А когда они вернуться могут?
– Как это сказать, должны бы вскорости, а Бог их ведает…
– Оказия!.. – задумчиво произнес Семен Иоаникиевич.
– Так мне и вовсе в светлицу не ходить? – спросил Ермак Тимофеевич. Голос его дрогнул.
– Нет, уж не ходи. Антиповна сегодня мне сказала, здорова Аксюша, только на сердце жалуется. Ну да это пустое…
– Слушаю, – глухим голосом произнес Ермак Тимофеевич.
– А я, как только ты пойдешь в поход с молодцами, пошлю царю челобитную, – успокоил его Семен Иоаникиевич.
Ермак встал.
– Прощенья просим, – поклонился он.
Встал и Строганов.
– До свидания… Уж ты прости меня, добрый молодец, что боль тебе причинил сердечными речами моими. Сам, чай, понимаешь, одна у меня она, племянница-то…
– В чем же ты виноват передо мною, Семен Аникич? Дело понятное… Я похуже ожидал за мои речи несуразные, – отвечал Ермак Тимофеевич.
– Умные речи приятно и слушать, – заметил Строганов.
Ермак вторично поклонился ему и вышел.
Отойдя подальше от двора, он оглянулся на хоромы строгановские прощальным взглядом. На глазах его блестели слезы. На окна светлицы Ксении Яковлевны он взглянуть не решился.
А между тем молодая Строганова вместе с Домашей неотводно смотрели в окно. Они видели, как Ермак Тимофеевич вышел из избы и направился в усадьбу.
Ксения Яковлевна стала с нетерпением ждать его появления в светлице. Но время шло, а Ермак Тимофеевич не появлялся.
– Куда же это он запропастился? – тревожно спросила девушка Домашу.
– А може, Семен Аникич его задержал, с ним беседует…
– Да, кажись, он эти дни прямо сюда ходил.
– Ходить-то ходил, да день на день не приходится. Может, сегодня позвали его к Семену Аникичу.
– Что-то сердце у меня не на месте…
– С чего бы?
– Чует беду…
– Перестань, какая беда такая!..
– А если он говорить стал с дядюшкой?
– А разве хотел он?..
– Да, баял что-то такое, только, кажись, не собирался так скоро…
– Да и зачем спешить? Не горит под вами…
А Ермак все не шел. Девушки в волнении ходили по комнате, заглянули в рукодельную. Там шла обычная работа и на своем обычном месте сидела Антиповна.
Ксения Яковлевна и Домаша вернулись в горницу и снова подошли к окну.
– Он уходит! Что это значит? – воскликнула Ксения Яковлевна и побледнела.
Ермак действительно приближался к своей избе с низко опущенной головою.
– И не глядит сюда, – голосом, полным отчаяния, тихо сказала девушка.
– И впрямь не стряслось ли чего? – задумчиво произнесла Домаша.
Не успела она это сказать, как Ксения Яковлевна вскрикнула и без чувств упала на пол. В светлице поднялся переполох.