Быстро шел Ермак по дороге, ведущей от хором Строгановых в Пермь.
Версты за полторы от старого поселка вправо от дороги на лугу пасся табун лошадей, принадлежавших новым поселенцам. Ермак направился к этому табуну. Привычной рукой схватил он за гриву первую попавшуюся лошадь, а через мгновение уже сидел на ней верхом и мчался по направлению к густому, синевшему вдали лесу слева от дороги.
В воздухе было тихо, но быстрая езда охлаждала воспаленное лицо Ермака Тимофеевича. Глаза его горели каким-то диким блеском – он был положительно страшен. Это не был тот Ермак, который беседовал часа два тому назад с Семеном Иоаникиевичем Строгановым, а затем со своим есаулом.
Это был Ермак, предоставленный самому себе, которому не перед кем было скрываться, не перед кем носить личину – Ермак простора, расстилавшейся вокруг него степи.
«Не бывать тому, чтобы грамотка дошла до Москвы, чтобы приехал боярин вырвать из-под глаз мою кралю, свет очей моих… Если не отдаст гонец ее волею, отправлю его туда, откуда до Москвы не в пример дальше, чем отсюда», – неслось в голове скакавшего во весь дух Ермака Тимофеевича.
«Не моя, так пусть ничья будет! – решил он, отуманенный страстью. – Легче мне ударить ее в сердце ножом, видеть предсмертные корчи ее, чем отдать другому, не только боярину, но и самому царю… Убью ее и себя отправлю к черту в пасть, туда мне и дорога».
Лес приближался. Вот он начался, дорога стала спускаться в глубокий овраг. Ермак остановил коня на самом спуске, слез с него и отпустил на волю. Умное животное поскакало назад к табуну.
Ермак пеший стал спускаться в овраг по опушке леса. Он зорко смотрел в чащу и наконец на самом дне оврага выбрал густой кустарник и юркнул в него. Здесь он лег на шелковую траву. Незамечаемый со стороны дороги, он видел ее как на ладони.
По этой дороге должен был проехать гонец Семена Иоаникиевича с грамотою к боярину Обноскову в Москву. Оставим Ермака Тимофеевича выжидать гонца и вернемся в горницу Семена Иоаникиевича. Проводив атамана, Строганов снова перечитал грамотку, свернул ее в трубку, запечатал восковою печатью и, положив на стол, задумался: «Кого же гонцом?» В Москву надо послать человека оборотистого, с умом, там, чай, челядь-то боярская себе на уме. До сих пор грамотками обменивался он с боярином через приказных торговых людей, а теперь как ждать оказии, коли беда такая стряслась над девкой. Спешить надо!
Семен Иоаникиевич стал перебирать в уме дворовых челядинцев. Ни один не показался ему подходящим.
«Яшка! – остановился он на известном уже читателю виртуозе на балалайке, красивом, дотошном парне. – Он это дело лучше оборудует, – стал размышлять Строганов. – Парень и из себя видный, да и языка ему не занимать стать. Забавляет он, развлекает Аксюшу и ее сенных девушек, да вот Антиповна бает, что надоел он ей, не хочет его слушать… Приедет, в новинку будет…»
И у Семена Иоаникиевича созрело решение послать гонцом в Москву Яшку. Он захлопал в ладоши. В горницу вошел Касьян.
– Кликни-ка мне Яшку, – приказал Семен Иоаникиевич.
Через несколько минут в горницу вошел Яшка. Это был высокий, стройный парень со смуглым лицом и черными кудрями, шапкой сидевшими на голове и спускавшимися на высокий лоб. Блестящие черные маленькие глаза светились и искрились непритворным весельем, казалось, переполнявшим все существо Яшки. Он был одет в серый кафтан самодельного сукна, подпоясанный красным с желтыми полосами кушаком, шаровары были вправлены в сапоги желтой кожи. В руках он держал черную смушковую шапку.
– Звать изволила твоя милость? – перекрестившись на образа и отвесив поясной поклон Семену Иоаникиевичу, развязно спросил Яшка.
– Звал, Яков, звал. Службу надо будет сослужить мне, большую службу…
– Твой слуга, Семен Аникич. Только скажи, а за службой дело не станет…
– Надо тебе в Москву съездить…
– В Москву… – побледнел Яшка.
Перспектива долгой разлуки с Домашей, которую он искренне любил, вдруг до боли сжала ему сердце, но это было на одно мгновение. Далекая Москва, город палат царских и боярских хором, о которых он столько слышал рассказов, предстал его молодому воображению и распалил любопытство.
«Коли любит, не забудет, – пронеслось в его голове, – а ей московского гостинца привезу, чай, там ленты да бусы не пермским чета…»
На этом решении он успокоился. Краска снова появилась на его лице.
– В Москву так в Москву, куда пошлет твоя милость, хотя за Москву… – с прежнею неизменною улыбкою отвечал он.
– Отвезешь вот боярину Обноскову от меня грамотку и ответ привезешь на нее…
Семен Иоаникиевич передал ему свиток. Яша бережно взял его и положил за пазуху.
– Ты зашей ее в загрудник, – заметил Строганов.
– Ладно, в целости будет, не сумлевайся.
– А вот тебе и казна на дорогу…
Семен Иоаникиевич встал, подошел к одному из шкафов, отпер его одним из ключей в большой связке, висевшей у него на поясе, вынул оттуда довольно объемистый мешок с деньгами и подал его Яшке.
– Хватит тут и в Москву, и обратно, и на гулянку по Москве останется, – заметил Строганов.
– Благодарствуем твоей милости, – ответил Яшка, принимая мешок.
– Сегодня же и выезжай…
– С час, может, промешкаю…
– Ладно… Ступай себе. Счастливого пути…
– Прощенья просим, Семен Иоаникиевич, – поклонился Яшка.
– С Богом! – напутствовал его Строганов.
Яшка вышел из горницы и направился к себе. Он жил вместе с другими холостяками-челядинцами в одной из надворных избушек.
Весть о посылке Яшки в Москву с грамоткой с быстротой молнии облетела всю усадьбу Строгановых. Многие из челядинцев завидовали выпавшему ему жребию – поразмыкать домашнюю скуку по чисту полю и чужим городам, увидать Москву далекую, а, может, и самого царя Грозного, что Москву под своими очами держит… Другие сожалели о нем: как бы не пропал он в далеком пути. Мало ли лиходеев может встретиться?
Словом, толков было не обобраться. Весть проникла и в рукодельную к сенным девушкам. Услыхав ее, Домаша побледнела. Хоть она, в силу своего строптивого характера, относилась к полюбившемуся ей парню с кондачка, но все же разлука с ним больно защемила девичье сердце.
«Надо во что бы то ни стало повидаться с ним, – пронеслось в ее уме, – и пусть прежде всего поклянется мне в любви да исполнит мой приказ относительно Ермака, а там пусть едет с Богом, авось такой же воротится».
Домаша посмотрела на свою хозяйку-подругу, сидевшую за пяльцами. Та низко склонилась над ними и сидела не шелохнувшись. Ксения Яковлевна поняла, что посыл Яшки гонцом в Москву – дело Антиповны: грамотка адресована боярину Обноскову с приглашением прибыть сюда, чтобы вести ее под венец. Это старуха-нянька наговорила дяде Семену невесть что, он и отписал жениху. Не пойдет она ни за что под венец, лучше сбежит куда глаза глядят или в монастырь затворится. Коли не бывать ей за Ермаком – так никто ей и не надобен.
Эти мысли быстрее ласточки пролетали в голове девушки и болью отзывались в ее сердце. Она быстро отодвинула пяльцы и вышла из рукодельной. Антиповна, сидевшая на своем наблюдательном посту, пристально посмотрела ей вслед.
«Ничего, пройдет это, – подумала она. – Весть-то уж больно для нее нежданная-негаданная».
Вслед за Ксенией Яковлевной вскочила из-за пяльцев и Домаша и прошла за молодой хозяйкой. Она застала ее сидящей на лавке и в слезах. Домаша молча села рядом.
– Это к нему посылают грамотку, к нему!.. Ненадобен он мне, ненадобен!.. – воскликнула Ксения Яковлевна, упав на плечо подруги, и заплакала.
– Да не убивайся ты, Ксения Яковлевна, раньше времени… Ближний ли свет Москва-то! Пока он получит грамотку, пока ответит да сам соберется, много воды утечет, ох, много… Мне вон с Яшкой разлучаться надо и то не горюю, хоть бы что, и без того его не отпущу, чтобы от Ермака он мне какой ни на есть для тебя ответ принес…
– Ах, нет, Домаша, не надо, соромно, – все же несколько повеселев, сказала Ксения Яковлевна.
– Что тут за соромно! Стороной он ведь разведает, не напрямки.
– Разве что стороной…
– Не смущайся. Я позову к тебе Антиповну, мне ее из рукодельной надо выудить, уйти надо, повидаться с Яшкой-то.
– Хорошо, позови, я ее заставлю себе сказки рассказывать.
– Это ладно…
Девушка выскочила в рукодельную.
– Антиповна, – сказала она, – Ксения Яковлевна тебя кличет.
Старуха быстро встала и поплелась в соседнюю горницу. Не успела Антиповна переступить порог, как Домаши уже не было в рукодельной. Она стремительно выбежала вон, спустилась во двор, два раза пробежала мимо избы, где жил Яков с товарищами, знавшими о его якшанье с Домашкой, и бросилась за сарай в глубине двора, за которым был пустырь, заросший травою.
Запыхавшись, Домаша присела на один из пней. Пустырь этот был давно излюбленным местом свиданий ее с Яковом, но чаще всего ему приходилось здесь часами бесплодно ожидать девушку.
Теперь Домаша ждала его.
«Ишь понесет его в какую даль… Невесть что случиться может… Кажись, надо бы ему отговориться да остаться. Семен Аникич добрый, за неволю не послал бы, другого бы выбрал. Чай, самому в Москве погулять хочется… Уж и задам же я ему холоду», – думала девушка, сидя и чутко прислушиваясь к малейшему шороху.
Кругом все было тихо.
«Что же он, пострел, не видел, што ли, меня?.. Кажись, какая-то рожа из окна выглядывала, скажут», – терялась она в догадках.
Наконец до слуха ее донеслись торопливые шаги по двору.
– Идет! – решила она.
И действительно, через несколько минут из-за сарая появилась на пустыре высокая, стройная фигура Якова. Он быстро вышагивал навстречу девушке.
Домаша притворилась, что не заметила приближения Якова.
– Домаша, а Домаша! – окликнул ее парень, подойдя к ней сзади.
– А, это ты! – с деланым равнодушием обернулась к нему девушка.
Яшка хотел обнять ее.
– Не замай, – ударила она его по руке. – Чего лезешь с лапами?.. Облапливай московских баб и девок…
– Уж знаешь, – усмехнулся он. – И глупа же ты, Домаша, не своя в том у меня воля.
Девушка не дала ему докончить начатую фразу:
– Не глупее тебя. Знаем вашего брата, насквозь видим… Разводи бобы, а мы послушаем.
Она задорно снизу вверх посмотрела на него. Он продолжал хитро улыбаться.
– Что знаешь, что видишь? Известно, по неволе еду в такую даль, Семен Аникич посылает с грамотою к боярину Обноскову.
– Знаем это, знаем…
– И посмотришь, все-то вы в рукодельной знаете… Дивное дело!
– Что же тут дивного? Не за замком сидим…
– Это-то так, да больно скоро уж… Не успел я с Семен Аникичем с глазу на глаз переговорить, все уж известно.
– Сам виноват, болтать ведь сейчас пустился, гонцом-то в Москву еду, знай наших.
Домаша произнесла это, передразнивая самого Якова, с нескрываемой иронией…
– Сказал действительно, а не хвастал. Да и чего хвастать? Не радость тоже мне гонцом ехать-то…
– Толкуй там!
– Вестимо, обвык я тут, легко ли уезжать в сторону чужедальнюю, с милой расставаться…
Яшка глубоко вздохнул.
– Вот оно что! – с хохотом воскликнула Домаша. – Ты уж и милой обзавелся… Кто же эта краля такая счастливая, парня такого ахового захороводила, хоть бы глазком посмотреть на такую, а не то чтобы…
Девушка не окончила и еще пуще захохотала.
– Тебе все смешки, Домаша, уж подлинно не мимо молвит пословица: «Кошке игрушки, а мышке слезки».
– Кто же кошка-то по-твоему? – со смехом спросила Домаша.
– Кто? Да ты…
– Вот оно что! А ты мышка несчастная, то-то ты рыло-то нагулял, поперек себя шире… Все это оттого, что слезами обливаешься… Жаль тебя мне, парень, жаль… Ну да московские крали тебя, мышонка бедного, приголубят, приласкают, шкурку вот, пожалуй, попортят, не ровен час, ну да это не беда, все равно ты после них никому не будешь надобен.
Последние слова Домаша произнесла серьезным тоном, и этот переход от шутливого особенно должен был произвести на Яшку рассчитанное впечатление.
– Да ты, кажись, всерьез, Домаша… Грех тебе, девушка!
– Грех! – повторила она. – В чем это я согрешила, как бы доведаться?..
– Поклеп возводишь, напраслину…
– Вот как! Ишь бедненький, – снова усмехнулась девушка.
– Истинно так… Кабы могла ты, Домаша, раскрыть грудь мою да посмотреть, что делается в сердце моем молодецком, не говорила бы таких речей несуразных.
– А мне-то к чему и знать, что там делается, – небрежно кивнула Домаша.
– Занапрасно совсем, девушка, обижаешь меня, молодца…
– Чем-то я тебя так обидела?
– Да вот речами такими… Может, у меня сердце на части разрывается, перед тобой здесь стоючи…
– С чего это? Кажись бы, не с чего.
– Ох, Домаша, перестанешь ты изводить меня?.. Больно ты переменчива. То лаской приголубишь, будто и сердце есть в тебе, то огрызаешься, словно волчица дикая. К тебе никак и не применишься. Али ты хочешь моей погибели?
Все это было сказано с такой искренней сердечной болью, что Домаша вдруг перестала улыбаться и снова, подняв голову, посмотрела на него. Он стоял перед нею бледный, без малейшей тени улыбки на красивом лице. Ей стало жалко его.
– Ну пошел, поехал, размазывай… – проговорила она, все еще не желая поддаваться произведенному им на нее впечатлению.
– Не размазываю я, Домаша, а правду говорю… Нерадостно еду я в Москву далекую, жаль мне тебя покинуть здесь, одна ты для меня, девушка, и радость и свет для очей моих…
– Кабы так было, так не поехал бы, – тихо сказала она.
– Как не ехать, коли посылает меня Семен Аникич…
– Он добрый, не стал бы неволить, кабы сказал ты напрямки ему, что тебе… – Она остановилась. – Ну, хоть бы боязно…
– Боязно… И придумала же ты! Да какой же молодец на себя такой сором возьмет, трусом скажется!
– Ну так что ни на есть еще сказать бы мог, – поправилась Домаша, сообразив сама, что сказала действительно несуразное.
– Все это, может, и впрямь бы сталося… Мог бы и от поездки отлынить, другого бы послал Семен Аникич…
– Видишь ли… – перебила его Домаша.
– Только не с руки мне это было, для тебя же, моя кралечка, красота моя писаная…
– Вот как! Для меня ты со мной же разлучаешься!
– Да, для тебя, поистине…
– Любопытно, парень, об этом доведаться.
– К тому я и речь веду, чтобы ты доведалась… Семен Аникич доверил мне дело важное, значит, надеется на меня, не считает меня, как другие прочие, только балалаечником, скоморохом. Исполню я дело это, и цена мне в его глазах другая будет. Тогда вот и поклонюсь я ему о свадьбе нашей… Казны дал он мне на дорогу не жалеючи, и половины не истрачу я, копейку беречь стану, только тебе и куплю обнов да гостинцев московских, а казна нам с тобой и вперед пригодится, как мужем и женою будем… Вот о чем я пораскинул умом, когда меня призвал к себе Семен Аникич и, думаю, пораскинул не без разума… Теперь сведала, девушка?
Домаша молчала. Она сознавала всю справедливость сказанного Яковом, но не в ее натуре было сразу признаваться в оказанной ею другому явной несправедливости. И она осталась верна себе.
– Размазал на диво! – делано усмехнулась она. – Голубь чистый, да и только. Ну да что толковать об этом! Еще на воде писано, вернешься из Москвы, там видно будет… У меня до тебя дело есть. Ты когда в путь-то?
– Да через час выеду…
Домаша побледнела:
– Так скоро…
– Семен Аникич спешить приказал.
– Ну на часок и задержаться можно. Я ведь не зря сюда тебя вызвала, попрощаться-то ты сам должон был прийти, а не я… Я по делу нашей Ксении Яковлевны…
– Что такое? – тревожно спросил Яков, знавший, как и все челядинцы, о хворости молодой хозяюшки и о том, как все искренне жалели ее.
– Да, чай, слышал ты, что изводится она, а с чего – никак и не придумают.
– Слышал, слышал, как же… Оказия…
– А я вот, хоть и баешь ты, что глупая, догадываюсь, с чего у нее хворь-то эта.
– Ну, с чего же?
– Зазнобил ей сердечко один тут молодец.
– Слыхал я, к нему-то и еду с грамотой.
– Ну вот и вышло, ты глуп, а не я… Я говорю тут, а он: к нему еду с грамоткой, – передразнила его Домаша.
– Как тут! Кто же это?
– Ермак.
– Ермак? – даже разинул Яков рот от удивления.
– Он самый.
– Да что ты! В уме ли? Не может быть этого!
– Уж коли говорю, значит, знаю, – ответила Домаша тоном, не допускающим противоречия. – И отчего же Ермаку не зазнобить сердце девичье? Парень он видный, красивый…
– Что и говорить, – согласился Яков, – этого у него не отнимешь. Видишь ли… Разбойник ведь он, душегубцем был…
– А ты думаешь, наша сестра разбойника полюбить не может?
– Кто вас знает! Кто разберет? – ответил Яков. – В чем же дело-то?
– Поразведай ты сегодня перед отъездом у него стороной, люба ли она ему или нет…
– Это кто же?
– Бестолковый ты, парень, погляжу я на тебя. Конечно, Ксения Яковлевна!
– Да что же тут разведывать? Конечно, люба, кому она не люба будет… Красавица…
– Уж не ты ли тоже заришься? – ревниво спросила Домаша.
– Мне-то к чему… От добра добра не ищут.
Он примостился с нею рядом на пне и обнял за талию. Она не оттолкнула его и даже придвинулась, чтобы он удобнее уселся.
– Это ты говоришь, что люба ему, по себе судишь, – подчеркнула она последние слова, – а мне надо знать, что он скажет…
– Это не в труд мне, зайду к нему, проститься будто.
– Зайди, голубчик, Яшенька.
– А за труды что?
– Да ты сам сейчас сказал, что это не в труд тебе.
– А все-таки…
– Ну коли так, уж нечего делать с тобой, поцелую на прощанье, через час опять сюда прибегу. Приходи…
– Поцеловать-то и без того на прощанье надобно.
– Ишь какой прыткий.
– Ладно, расцелую я тебя по-свойски.
– Это как еще придется.
Домаша встала.
Поднялся и Яков.
– Иди, иди, время-то тебя не будет ждать. Пройдет незаметно.
– Бегу, бегу, моя ласточка.
Он обхватил ее за талию, привлек к себе и хотел поцеловать, но она ловко выскользнула из его рук, так что он успел поцеловать только ее волосы.
– Не замай раньше времени…
И она быстро скрылась за сараями.
– Аспид, а не девка, – проворчал Яков, – а вот заполонила меня, свет без нее не мил.
И побрел исполнять поручение «аспида». Он направился в новый поселок, но не застал в избе Ермака Тимофеевича. У встретившегося с ним Ивана Кольца он узнал, что атаман куда-то отлучился из поселка, и неизвестно, когда вернется.
– А на что он тебе надобен? – спросил Иван Кольцо.
– Попрощаться было пришел к нему.
– Попрощаться?
Яков рассказал Ивану о том, что едет гонцом в Москву с грамоткою от Семена Аникича к боярину Обноскову.
– Что же, добрый путь… Кланяйся от нас Москве-матушке. Не видать нам ее теремов высоких, – заметил Иван Кольцо.
Он в то время не думал, что ему не только придется видеть Москву, но даже быть принятым в Москве с честью.
Ровно через час Яков был снова на пустыре, куда вскорости прибежала и Домаша. Он сообщил ей о невозможности исполнить ее поручения из-за отсутствия Ермака.
– Куда же он запропастился? Ведь сегодня еще был у Семена Аникича…
– Я у самого есаула спрашивал, у Ивана Ивановича. Отлучился, говорит, а куда – нам неведомо, неведомо, и скоро ли вернется…
– Эка напасть какая! – сказала Домаша.
– Я в том, голубушка, не причинен…
– Я и не говорю, а только обидно очень. Ты уедешь, мне не через кого будет доведаться. Но что же поделаешь? На нет и суда нет… Прощай. Счастливый путь!
И, несмотря на то что он не исполнил ее поручения, она все-таки несколько раз крепко поцеловала его. На глазах обоих блестели слезы.
Ее слезы были ему лучшим утешением в предстоящей разлуке.
– Вот где ты, Ермак Тимофеевич! – воскликнул Яков, спустившись тихо на коне в овраг и неожиданно увидав перед собой выскочившего из чащи леса и схватившего за узду его лошадь Ермака.
– Яков! – произнес атаман упавшим голосом, не выпуская из левой руки поводьев, но машинально опустив правую руку, в которой был крепко зажат огромный нож.
– Что это ты, Ермак Тимофеевич, словно опять по разбойному делу на дорогу вышел? – заметил Яков.
– По разбойному и есть, – глухо сказал Ермак. – Слезай, дело есть, все равно живым не уедешь далеко…
– Окстись! В уме ли ты? – ответил гонец Строганова. – Разве ты меня не знаешь?
– Знаю, как не знать!.. Может, с тобой мы и так поладим, без душегубства обойдемся. Не тебя мне извести надобно, а гонца, что на Москву едет с грамотой…
– Да я и есть этот гонец.
– Я тому непричинен.
– В толк не возьму твоей речи, Ермак Тимофеевич, – продолжал недоумевать Яков.
– Да ты слезай, говорю. Все поймешь… Коли в единоборство со мной вступить вздумаешь, все равно надо будет спешиться, потому коня твоего я прирежу, мигом по горлу полосну его, – уже тоном угрозы сказал Ермак и даже поднял нож, как бы намереваясь привести угрозу в немедленное исполнение.
– Да что ты, парень, своевольствуешь! Управы, што ли, на тебя нет? Узнает Семен Аникич, не похвалит тебя за это дело, не для этого он тебя своим посельщиком сделал, – переменил тон Яков.
– Эти речи ты, парнишка, брось… Начхать мне на твоего Семена Аникича, боюсь и его не больше летошнего снега. Слезай, говорю…
– Аль казна моя понадобилась? Не разбогатеешь с нее, душегуб, – продолжал препираться с Ермаком Яков.
Ермак Тимофеевич усмехнулся:
– Дурья ты голова, парень, погляжу я на тебя… Нужна мне твоя казна! Ох, невидаль… Казны-то у меня сквозь руки прошло столько, что тебе и не сосчитать. Владей своей казной на доброе здоровье. Копеечки не трону… Мне подай грамотку.
– Грамотку? – удивился Яков. – На кой ляд она тебе!
– Это уж мое, парень, дело. Подай, говорю, коли жизнь тебе дорога. Ой, не дразни Ермака, худо будет. Слезай!
Лицо Ермака Тимофеевича вдруг стало страшно, глаза налились кровью, он угрожающе поднял нож. Яков испугался и не слез, а скорее сполз с лошади, бледный как полотно.
– Так-то ладнее будет, – заметил Ермак. – Ты в бега не пустись, догоню, быстрее Ермака никто не бегает. Припущу, что твой ветер.
Но Яков и не думал бежать. Он стоял как пригвожденный к месту. Страх перед этим лихим из лихих людей – грозным Ермаком, раз уже закравшись в его душу, как-то разом охватил все его существо.
Ермак, не слыша ответа, зорко и пристально глядел на Якова и, видимо, сам убедившись в произведенном им ошеломляющем впечатлении, взял под уздцы лошадь, отвел ее к лесу и, привязав к стволу одного из деревьев, вернулся к Якову.
Тот продолжал стоять все в той же позе.
– Вот теперь погуторим ладненько, по душе, – ударил его по плечу Ермак Тимофеевич.
Ножа в его руках уже не было. Ласковый тон Ермака и этот дружеский удар привели в себя Якова.
– Неладное ты затеял, Ермак Тимофеевич… – тихо проговорил он.
– Неладное… – передразнил Ермак Якова. – Значит, Яшенька, так надо…
Это ласкательное имя окончательно вернуло самообладание Якову, но он все же удивленно воззрился на Ермака Тимофеевича.
– Присядем да погуторим, – предложил ему Ермак и пошел к опушке леса.
Яков последовал за ним и молча опустился рядом на траву.
– Любил ли ты когда-нибудь, Яша, красну девицу, а может, и теперь любишь? – вдруг прервал внезапно молчание Ермак.
– Люблю, – отвечал Яков.
– А коли любишь, да любишь так, что она для тебя милее света солнечного, дороже жизни твоей, что готов ты душу свою загубить за один взгляд очей ее ясных, умереть за улыбку ее приветливую, то ты поймешь меня…
Якову вдруг стало ясно все. Ермак сам говорил ему то, о чем с час тому назад просила выпытать у него Домаша, – он говорил о любви своей к Ксении Яковлевне.
«Вот зачем ему надобна грамотка Семена Иоаникиевича, чтобы не дошла она до жениха ее нареченного», – неслось в его голове.
Ермак между тем продолжал:
– Поймешь ты, каково сердцу молодецкому, как поведут его лапушку с другим под венец, поймешь, что за неволю на все пойдешь, чтобы помешать тому… чтобы того не было…
Ермак тряхнул головой. Якову показалось, что он этим движением смахнул слезу, нависшую на его реснице. За минуту до этого грозный, свирепый разбойник теперь плакал перед своей жертвой.
– Понял ты теперь меня, Яшенька? – почти мягким, вкрадчивым голосом заключил свою речь Ермак.
– Понял, как не понять, Ермак Тимофеевич! – ответил растроганный Яков. – Я могу передать тебе радостную весточку – любит тебя Ксения Яковлевна.
– Любит? Что ты вымолвил! Любит? – схватил его за руку Ермак.
– Да, любит, Ермак Тимофеевич, извелась вся от любви к тебе.
– Откуда ты знаешь это? – дрожащим от волнения голосом спросил Ермак. – Не строй насмешек надо мной, не шути этим… Все прощу, а за это не помилую.
Его лицо сделалось страшно.
– Да какие тут насмешки, да шутки разве можно шутить этим! Сам, чай, понимаю, – сказал Яков.
– Откуда ты знаешь это? – повторил Ермак, все еще крепко сжимая руку Якова.
– Домашка сказывала, с час назад всего, просила меня попытать тебя, как ты… Я пошел к тебе, весь поселок обошел. Ивана Ивановича встретил, он мне и сказал, что ты неведомо куда отлучился. И вот где с тобой Бог привел встретиться…
– От себя Домаша речь об этом вела или от нее? – весь дрожа от охватившего его волнения, спросил Ермак.
– От себя? Наверняка по поручению Ксении Яковлевны. Они ведь подруги задушевные…
– Вот видишь, – начал Ермак, оправившись от волнения, – как же мне допустить теперь, чтобы грамотка Семена Аникича попала в руки жениху-боярину? Я и решил подстеречь гонца и отнять у него грамотку душегубством, ан гонец ты, Яша, да еще весть мне принес радостную… Как же мне быть-то?
– Что – как быть? – не сразу понял Яков.
– Жаль тебя, молодца, прирезывать, а добром не отдашь грамотку, придется с тобою управиться…
Яков побледнел. В тоне, которым были сказаны Ермаком эти слова, звучала нота бесповоротной решимости.
– Да что ты, Ермак Тимофеевич, окстись, резать человека неповинного… Не по своей воле везу я грамотку, сам знаешь…
– Знаю, да делать-то мне больше нечего…
– Как нечего? Да пусть старик посылает грамотки. Не пойдет Ксения Яковлевна за немилого, особливо коли ты люб ей сделался…
– Не должен мой ворог получить грамотки, – стоял на своем Ермак.
– Да опомнись, какой же он тебе ворог, коли он тебя в глаза не видывал?..
– Все равно, ворог заглазный, коли смеет мыслить о девушке. Да ты мне не заговаривай зубы. Подай сюда грамотку!
– Да как же я тебе отдам, коли мне велено ее в Москву отвезти, – возразил Яков. – Сам, чай, понимаешь, что это значит – продать хозяина…
– Добром не отдашь, силой возьму. Ну, решай скорее. Некогда мне тут с тобою валандаться.
– Смилуйся, Ермак Тимофеевич, отпусти…
– Не думай… Отдай грамотку, а коли нет, как ни люб мне стал с сегодняшнего дня – порадовал вестью радостной, – прирежу и грамотку возьму, а тебя, молодец, вместе с казной твоей в лесу закопаю, и след твой простынет, только тебя и видели… Лошадь прирежу и тоже в лес сволоку, а сбрую в одну яму с тобою свалю… Никто никогда не догадается, где лежат твои косточки, лошадью же звери накормятся и съедят ее за мое здоровье…
Эта хладнокровная речь наполнила ужасом сердце сидевшего перед своим будущим убийцею Якова. Он был ни жив ни мертв, хорошо понимая, что от Ермака нельзя ждать пощады. Вступить с ним в борьбу было бесполезно – его не осилишь. Надо было решаться.
– Да как же я покажусь на глаза Семену Аникичу? Что скажу ему? – стал сдаваться он.
– Ах ты, дурья голова, да зачем же тебе ему показываться?.. Ты поезжай в Москву, погуляй там, а коли не хочешь – с полдороги сделай, да и вернись пеший… Платье на себе порви, скажись, что попал на Волге к лихим людям, всего-де ограбили, а грамотку впопыхах потерял-де, – сказал Ермак.
– Как потерял, когда она у меня в кафтане на груди зашита.
– Сними кафтан, скажешь, что вместе с кафтаном сняли разбойники… Все ведь может в дороге стрястись. Сам Семен Аникич знает, что везде вольница пошаливает. Небось поверит…
– Поверит-то поверит, да неладно поступать так…
– Неладно для друга-то? Да и молодая хозяюшка довольна будет… Ей тоже, коли я люб ей, грамотка эта поперек горла стоит…
– Это-то правильно.
– То-то и оно-то… Так давай и поезжай с Богом… Век тебе этой дружбы твоей не забуду. Навек обяжешь Ермака…
– Ну, ин будь по-твоему, получай… Что делать!.. Но только знай, отдаю из дружества да из любви твоей к нашей молодой хозяюшке, а на угрозы твои мне наплевать. Вот что… – заговорил совершенно другим тоном расхрабрившийся Яков, распоясал кафтан, вынул висевший у него за поясом в кожаных ножнах нож, распорол им подкладку, вынул грамотку и подал ее Ермаку Тимофеевичу.
– Ладно, ладно, верю, что из дружества, а не из-за чего прочего, – чуть заметно усмехнулся Ермак, схватил дрожащей рукой грамотку, сломал печать, развернул ее, посмотрел, разорвал на мелкие клочья и, бросив на землю, стал топтать ногами.
– Так-то лучше. Теперь поезжай с Богом. Счастливого пути!
Он сам отвязал лошадь Якова и подвел ее к нему. Тот вскочил в седло, подобрал поводья и быстро поехал далее, крикнув Ермаку:
– До свидания!