Она испытывала почти жалость. Ему, несомненно, больно, ибо тот, кто наложил путы, был усерден. Локти пленника стянуты ремнями, а запястья перекручены так туго, что пальцы, скорей всего, уже потеряли чувствительность. Рукав побуревшей сорочки оторван по шву. Это произошло еще две недели назад, во время того отвратительного инцидента, о ко тором она не вспоминала без дрожи. В эту прореху на его плече проглядывал лоскут кожи, той самой теплой и бархатистой кожи, которой она коснулась под каменным сводом скриптория. Вид этого лоскутка, на удивление нетронутого, не обезображенного ни кровоподтеком, ни рубцом, заставил ее слегка поежиться. И уже помимо воли ее воображение устремилось дальше, под грязную оболочку, которая сейчас скрывала подлинную, незамутненную ценность. Даже замазанный болотной жижей шедевр Праксителя не утратит своей красоты. Статуэтку из слоновой кости можно вывалять в золе, но ее очень легко отмыть и водрузить на прежнее место. Он по-прежнему был желанен. Ее вторая чувственная половина одерживала верх. Итак, решено. Он не умрет. Или умрет, но позже, после того как наскучит, станет бесполезен и назойлив, приобретет сходство с себе подобными. Но сейчас он, даже в этом жалком состоянии, еще более притягателен, ибо опасен. Его предстоит приручить. Сломить его волю. А затем обратить в образцового подданного, выкупить у добродетели эту невинную душу, заставить его забыть и жену, и ребенка, и отца. Следует сыграть с ним в милосердие, проявить снисходительность, ибо силе он может противостоять, а вот ласке, шелковой простыне и копченой грудинке вряд ли.
И тогда она начала говорить, говорить почти нежно, со снисходительностью божества:
– Мне жаль, мне действительно жаль. Видит Бог, то сожаление, что я испытываю, есть искренний и светлый порыв. С тех пор, как имели место все эти несчастья, не было минуты, чтобы я не возносила молитв раскаяния. Бедный мальчик, ты пострадал безвинно. Стал жертвой обстоятельств, и я не держу зла за то, что в час скорби ты пытался нарушить заповедь. Господь заповедовал нам прощать. «Не убий!» – сказал Он Моисею и запечатлел слова свои на священной скрижали. Только Господу дано решать, кому жить, а кому окончить свой век. Но ты был в отчаянии. Ты был глух и слеп, боль оглушила тебя. Ты искал того, кто был виновен. Твой рассудок молчал и не мог тебе подсказать правильное решение, не мог направить твой гнев на подлинную первопричину – на судьбу, на нелепую случайность, на дьявола, в конце концов. На нелепость и неправедность этого мира. Мир, сотворенный Господом, к сожалению, полон несправедливости, он весь состоит из подобных роковых случайностей, из роковых совпадений, будто кто-то очень могущественный бросает кости. Но люди не желают принять эту истину со смирением. Этой безраздельной власти слепого рока они противопоставляют избранного ими виновника. Люди всегда находят врагов. Потому что так легче и так проще все объяснить. В противном случае им бы пришлось признать свою полную зависимость от брошенных небесных костей и от выпавшего на них числа. В случившемся никто не виноват. Я не желала зла ни тебе, ни твоей жене. А что касается отца Мартина, то я искренне пыталась ему содействовать, поддерживала все его богоугодные начинания, но, как видно, дьявол усмотрел в этом союзе нешуточную угрозу. Сотворил из нас обоих орудие злого рока. Тебя толкнул на убийство, а несчастного праведника бросил под колеса. И убийцей стала я. Пусть невольным, случайным, но все же убийцей. И, поверь мне, случайность этой смерти отнюдь не облегчает той тяжести, которая лежит на моем сердце. Я никогда себе этого не прощу, не замолю и не искуплю. Я буду вечно каяться и просить у Господа прощения. Но ты сам, мой мальчик, едва не стал убийцей. Пусть твое деяние не удалось, но по закону ты должен был понести наказание. Пожелай я искать правосудия, ты был бы осужден и повешен. Но я не стала искать защиты у королевских судей, не стала взывать к богине возмездия. Я решила подарить тебе жизнь.
Герцогиня вновь изучает меня. Обходит вокруг, будто проверяет, достаточно ли крепко связаны руки, не вырвусь ли, не повторю ли прежнее безумство. Не тревожьтесь, ваше высочество, локти стянуты так, что в плечах вывернулись суставы. Кисти рук онемели. За эти дни я ослабел, мне ремни не порвать. Да и незачем. Пусто внутри, даже ненависти не осталось. Теперь она разглядывает мое лицо. Как видно, мне потому и принесли воду. Чтобы выглядел пристойно. Если бы мог, я бы усмехнулся. До пристойности тут далеко. Вид у меня, как у бродяги с большой дороги. Я все еще в той сорочке, на которой кровь Мадлен, вонючей и грязной. Волосы свалялись от пота. На подбородке щетина. Помимо воли я чувствую себя неловко. Отвратительное, должно быть, зрелище. И жалкое. Что ж, это сократит время ее раздумий. Она преисполнится отвращения и отошлет меня прочь – в вечность. Но она медлит. Склоняет голову на бок. Глаза ее странно блестят. Она как будто в нерешительности. Не знает, что предпринять? Выбирает казнь? Прикидывает, как вынудить преступника заплатить наибольшую цену?
Я опускаю голову и разглядываю ковер. Скорей бы все кончилось… Я устал, мне больно. Со связанными руками мне не так просто удерживать равновесие. В голове у меня мутится. В любую минуту могу завалиться на бок.
Слов ее я почти не слышу. Слышу только ее голос. Вкрадчивый, скользкий, с едва различимым шелестом. Будто ветер в листве. Предвестник бури. Подбирается, манит. Она говорит о Мадлен. Она сожалеет. Ее слова падают в пустоту ума и там всходят, распускаются, как ядовитые цветы. Она пытается как-то все объяснить, утверждает, что виной всему неведомый план Божий, судьба. И еще, что она готова меня простить! Что она сохранит мне жизнь! Она так великодушна, что готова поступиться своей гордыней.
– Зачем? – срывается с моих губ. – Ты сам знаешь. Я не понимаю. Вернее, не желаю понять. Не хочу. Я гоню эту догадку, которая не в первый раз смущает мой разум.
Нет!.. Я забываю о боли в спине, о ломоте в руках, о тяжести, что клонит мою голову, и смотрю на нее в упор. Спутанные, жесткие волосы лезут в глаза. Господи, да кто же это передо мной? Кто?! Человеческое ли существо или отпрыск адовой бездны? Часть ее лица скрыта тенью, а другая слепит мраморной белизной. Рот ее кривится, губы приоткрываются. Мне становится душно. И страшно от этого неподвижного взгляда, от прозрачной белизны кожи. Она касается моего лица, вынуждая вновь поднять голову. Мои попытки освободиться ни к чему не приводят. Ремни впиваются еще глубже, режут кожу, ломают кости.
– Лучше умереть… Я задыхаюсь от собственного бессилия. Внутри огонь, мучительный водоворот. Господи, где же Ты?
Она жадно наблюдает, даже облизывает губы. Снова вынуждает смотреть вверх. От ее прикосновений я содрогаюсь.
– Тебе нужно отдохнуть, – ласково говорит она. – О прочем мы поговорим завтра.
Он еще далек от того, чтобы принять свою участь и смириться. Он еще, как только что изловленный дикий и прекрасный зверь, будет грызть и расшатывать свою клетку, пока не поймет, что стальные прутья только ломают ему зубы и обдирают в кровь рот, что покорность будет вознаграждена вкусным дымящимся куском мяса и теплой мягкой подстилкой, а упрямство и строптивость обернутся горящими на коже рубцами. Но он это непременно поймет. Он поймет! Он все же человек, а не зверь. И одарен всеми преимуществами и недостатками Адамова сына.
***
Я знаю, что я для нее – вещь. Не человек, не мужчина, не любовник. Только вещь. У нее много вещей, и я одна из них.
Меня снова ведут вниз. Руки связаны за спиной. Боль в вывороченных суставах, кисти занемели. Со мной высокий рыжий парень и та темноволосая придворная дама, лицо которой мне кажется знакомым. Она несколько раз как-то тревожно оглядывается, когда я второй или третий раз спотыкаюсь. Но приводят меня не в каземат, а в большое помещение рядом с кухней. Там стоит большой стол, скамьи вдоль стен, несколько табуретов, ларь, кухонная утварь. Я догадываюсь, что это людская. Двое слуг закатывают в кухонную дверь бочонок. Кухарка перебирает в углу овощи. Поминутно хлопает дверь. Треск поленьев, голоса, перебранка. Придворная дама делает знак рыжему парню. И он освобождает мне руки. Ему это удается не сразу, он неловко дергает, и я морщусь от боли.
– Осторожно, – говорит придворная дама. В глазах ее все та же тревога.
Вместе с ремнями парень снимает с меня одежду, до последней нитки, все эти жалкие, грязные лохмотья. И я стою посреди комнаты, среди снующих вокруг людей совершенно голый. Странно, но я не чувствую стыда. Будто деревянный. Или неживой. Толстая кухарка бросает на меня любопытный взгляд, и придворная дама не сводит глаз, но мне это безразлично. Другие слуги и вовсе в мою сторону не смотрят. Кто я? Всего лишь вещь. Герцогиня обзавелась безделушкой, а им эту безделушку велено отмыть. Рыжий парень втаскивает большую лохань. В очаге над огнем висит огромный медный котел, и парень наполняет лохань водой. За кухонной дверью несколько любопытных голов, но придворная дама усмиряет их одним взглядом. Парень берет меня выше локтя и подталкивает к лохани. Я подчиняюсь. Вещь всегда поступает так, как ей велят. Но оказаться в теплой воде приятно. Я неожиданно чувствую слабость и закрываю глаза. Какое блаженство… Внутри раскручивается какая-то жесткая стальная пружина. Я еще жив, и кровь струится по жилам, и грудь вздымается. С кожи сходит отвратительный грязно-бурый налет. Парень выливает ковш горячей воды мне на голову и ловко орудует мылом. Пена приятно пахнет миндалем. Ранка на виске пощипывает. Впервые другой человек делает за меня то, что я привык делать сам. Более явственно чувствую себя вещью, неодушевленным предметом. Меня поднимают, опускают, переворачивают. Парень действует умело и быстро. Приносит еще воды, разбавляет холодной. Пар поднимается к потолку, к закопченным балкам. Наконец он опрокидывает на меня последний ковш. И я снова посреди комнаты, голый, но уже розовый и блестящий. Вещь приобретает товарный вид. Мне становится холодно, но парень набрасывает на меня простыню. Ее минуту назад принесла пожилая служанка. Парень обтирает меня этой простыней, как взмыленного коня. Задевает кровоподтеки, я снова вздрагиваю.
Рядом с придворной дамой появляется следующий персонаж. Худой, сутулый, весь в черном. У него лицо цвета пергамента, глубокие складки у рта. Глаза утоплены под надбровные дуги, но горят насмешливо и ярко. Это не лакей, скорей всего, лекарь. Черная хламида, на плече кожаная сумка с принадлежностями. Меня в третий раз в первозданном виде выводят на свет. Теперь я предмет для научных изысканий. Лекарь оттягивает мне веки, заглядывает в рот, в уши, пробует густоту и крепость волос. У него проворные, жесткие пальцы. Он действует ими как хорошо отлаженным инструментом. Исследует меня под мышками и в паху. Не вздуты ли узлы. Первый чумной признак. Нет ли признаков неаполитанской хвори. Я пытаюсь отшатнуться, но рыжий парень держит меня за локти. Вещь должна быть безупречна. Только после этого лекарь осматривает кровоподтеки на моих руках, ссадины на ступнях и коленях. Выудив из кожаного мешка баночку с бальзамом, смазывает вспухшие синюшные пятна. У бальзама терпкий травяной запах. Арника, зверобой и еще, кажется, абрикосовое масло. Прочих ингредиентов угадать не могу. Лекарь, отставив банку, – в сторону парня:
– Утром смазать еще раз. – Затем уже придворной даме: – Хороший ужин, и пусть поспит.
Забрасывает на плечо сумку и выходит. Приближается придворная дама. У нее глаза чуть раскосые, блестят все так же тревожно. В них что-то очень живое, беспокойное. Она заглядывает мне в лицо.
– Что бы ты хотел на ужин? – тихо спрашивает она. Я даже не сразу понимаю, что она обращается ко мне. Почти оглядываюсь, чтобы найти того, кому это предназначено.
– Я не голоден, – отвечаю. – Тебе нужно поесть, – настаивает она. И делает знак рыжему парню. Придворная дама права – мне нужно поесть. Я даже вспомнил ее имя – Анастази. Вспомнил, где прежде видел ее: в нашей больнице Св. Стефана. Сам привел ее туда. Ей стало дурно на улице, она истекала кровью. Последствия неудачного вмешательства и удаления плода. Теперь она пытается рассчитаться со мной за услугу. Во всяком случае, она единственная, кто признает во мне существо одушевленное. Даже для окружающих слуг я только господская прихоть, ручной попугай. Им чрезвычайно любопытно. Они глазеют на меня с интересом, строят догадки. Что же это за новое приобретение? Но ужин мне подают изысканный и, к счастью, позволяют одеться. Голода я не испытываю, но по настоянию Анастази наливаю вина, белое бордо, и это сразу оказывает действие. Засосало под ложечкой. Блюд много, но я ограничиваюсь чашкой бульона и цыпленком под соусом. На сладкое – ложечка айвового варенья. Пробую и тут же жалею об этом. Любимое лакомство Мадлен… Придворная дама уговаривает попробовать что-то еще, фазанью грудинку или фаршированного бекаса, но я отказываюсь. Тогда она говорит, что отведет меня в комнату, где я смогу отдохнуть. Первое предписание врача выполнено, за ним следует второе.
Комната роскошная. Стены обиты бархатом, на окнах тяжелые портьеры, кровать под шелковым балдахином. Я никогда ничего подобного не видел, даже покои епископа отличались монашеским аскетизмом, и тем более я никогда в таких апартаментах не жил, но я не обескуражен. Скорее удивлен. Эта роскошь угнетает. Давит, нависает, как скалистый отрог. Но постель выглядит очень свежей, уголок покрывала откинут. Я вновь ловлю себя на предательской слабости. После влажной соломы и старого тюфяка эта шелковая купель предстает, как видение рая, как ложе божественного отдохновения, на которое я спешу упасть, тем более, что после пережитых волнений, унижений и выпитого вина у меня подкашиваются ноги. Я едва сдерживаюсь, чтоб не укрыться с головой, не скрыться в темном и теплом убежище и не замереть. Пусть даже эта кровать часть враждебного мира, пусть она принадлежит врагу, я найду здесь временный покой.
Придворная дама оставляет на столе свечу и выходит. Рыжий парень остается за дверью. Щелкает замок. Скрипит ключ. Тюрьма. С ковром под ногами, со шпалерами на стенах, с серебряным подсвечником, но все же тюрьма. Чтобы удостовериться в этом, я покидаю уже нагретое лежбище и подхожу к окну. Знаю, что бежать бессмысленно, знаю, что некуда, но не могу избавиться от соблазна. Эти мысли стали приходить ко мне сразу же, едва лишь я оказался в людской. Что, если попробовать бежать? Здесь окно. Должно быть невысоко, ибо по лестнице мы поднялись всего лишь на один пролет. Можно спуститься по водосточной трубе или связать простыни в жгут. Однажды, много лет назад, мне удалось выбраться через слуховое окно. Только если… Мое опасение сбывается – на окне решетка. Петлистая, в завитушках. За одну ночь с ней не справиться. Не выломать и не распилить. Надо подумать. Я закрываю окно и возвращаюсь в постель. Желтолицый знахарь прописал мне сон.
Я действительно засыпаю. Едва лишь моя щека касается расшитой подушки. Держался все это время судорожным усилием воли, будто сами суставы давно размягчились, но для вящей прочности были стянуты скобой и держались на невидимом стержне. Когда же лег, надобность в этом стержне отпала, и теперь я – только груда мягких, трепещущих обломков. Проваливаюсь в темноту, падаю долго, но, оказавшись на дне, вздрагиваю. Мне кажется, что в комнате кто-то есть. Кто-то крадется. Свеча догорела, и только луна тянет свои тонкие серебряные пальцы. Сердце колотится, но никого нет. Все так же тихо. Я ложусь на бок, под щекой – израненное, в темных пятнах, предплечье. Слышу, как кровь шумно ударяет в стенки сосудов. Жизнь… Жизнь продолжается. Я жив. Уснуть во второй раз получается не сразу. Мешают мысли. Вновь обвинения, сожаления, упреки. Ум склонен продолжить игру. Самое худшее уже свершилось, а он час за часом предлагает новые варианты. Разыгрывает несостоявшиеся ходы, подсказывает реплики. Как будто это что-то меняет! Изменить уже ничего нельзя, но ум перемалывает, тасует, вытягивает все новые, так и несданные карты. Я пытаюсь остановить очередную вариацию прошлых событий. Следует подумать о настоящем.
Итак, я жив. Казнь откладывается или отменяется вовсе. Герцогиня недвусмысленно дала мне понять о своих намерениях, и этого не изменить. Что же делать? Мария… Она – единственная цель и смысл. Все, что у меня осталось, мой долг – это она. Искра пламени в моем умершем сердце. Найти ее и защитить. Мне нельзя думать о смерти. Это роскошь, которую я не могу себе позволить. Я должен жить. Страсть герцогини продлится недолго. День, два, и она насытится. Я стану ей безразличен. Ее страсть разгорелась из каприза, который она не сразу смогла удовлетворить. Желание обратилось в неутолимую жажду. Теперь она получит желаемое и быстро утолит голод. Кто я такой, чтобы занимать ее высочество дольше, чем закончатся сутки? Она разрушила мою жизнь. Пусть вернет мою дочь. Пусть заплатит. Надо только набраться сил и назвать цену. Это самое трудное – поставить ей условие, все равно что зашвырнуть камень на Олимп. Я боюсь оцепенеть от ее взгляда, холодного, из-под ровных век, боюсь утратить дар речи. Но у меня нет выхода, я должен решиться. В противном случае это будет еще одно предательство.
Ум открывает новую игрушку. Покинув прошлое, перекатывается в будущее. Берется за ту же лотерею. Что сделает она… что сделаю я… Что скажет она… что скажу я. Как повернется, как посмотрит, как повысит голос… Я уже тысячу раз воображал, как произнесу свое требование, и воображаю еще раз. В тысяче возможных оттенков: шепотом, с мольбой, с вызовом, с угрозой, в первую же минуту, спустя четверть часа, в ответ на какую-то реплику, после долгого молчания, поддавшись на уговоры, и прочее, прочее. Был даже такой вариант, где я не произношу ни слова, а лишь безропотно подчиняюсь. Этот ход выглядит наиболее привлекательным. Примириться и сдаться. Дьяволу понравится.
Окончательно измучившись, засыпаю. Просыпаюсь по собственному почину, никто не будил. Портьеры все так же опущены, и только в узкую прорезь сочится свет. Сначала мне кажется, что я все еще там, внизу, ибо полумрак в темнице не рассеивался с наступлением утра, но удобство постели возвращает меня к действительности. Судьба моя изменилась. Моя участь не смерть – бесчестье.
Вскоре появляется рыжий парень. Видимо, он уже заглядывал в комнату и осторожно покидал ее, заметив, что я еще сплю. На этот раз он так же крадучись заглядывает под полог. И встречается со мной взглядом. Тут же идет к окну и поднимает шторы. Солнце! Я жмурюсь, но тут же открываю глаза и жадно, превозмогая резь, кидаюсь в пылающий прямоугольник. Как давно я не видел солнце! Ни в первой, ни во второй темнице окон не было, а перевозили меня ночью. Меня лишили воздуха и света. Я больше двух недель пребывал в могиле. И вдруг вот оно! Пусть исполосованное решеткой, пусть далекое, но ослепительное, щедрое. Я едва сдерживаюсь, чтобы не вскочить и не погрузить руки, голову, плечи в этот горячий столб. Рыжий парень приносит воды, а затем чашку с бульоном. Одежда – щегольской камзол из тонкого сукна, явно шитый на дворянина, той же материи кюлоты с кружевной оторочкой и башмаки из дорогой кожи, которые оказались немного великоваты.
После завтрака из ломтика паштета и голубиного крылышка – всем остальным я пренебрег – мне позволено выйти в парк. Рыжий парень идет за мной следом и даже придерживает за локоть. Проще было бы посадить меня на цепь. Закрепить где-нибудь на лодыжке и отпустить без опаски бродить между деревьями. А так бедному соглядатаю приходится быть настороже. Он не отстает ни на шаг и крепко держит повыше локтя. Я не убегу. Мне некуда бежать. Даже если мне это удастся, герцогиня знает, где меня искать. Я буду там, где моя дочь. Меня немедленно схватят. И тогда мне уже нечего будет рассчитывать на помилование. Моя дочь останется сиротой. Рыжий парень может быть совершенно спокоен. Я блаженно вдыхаю утренний воздух и подставляю лицо солнцу. Милость герцогини, конечно, не лишена корысти, но я ей почти благодарен. Она позволила мне увидеть небо, прикоснуться к древесному стволу, услышать пение птиц.
Весь оставшийся день я предоставлен самому себе. Рыжий парень даже принес мне какую-то книгу, кажется, Тацита. Я пытался читать, но латинский шрифт не складывался в привычную карту мудрости. Буквы расплываются, а смысл фраз ускользает. Однако после полудня покой мой нарушен. Я слышу шум. Дверь отворяется, появляется рыжий парень, за ним низенький человек с густыми черными бровями, а следом… герцогиня. Сердце замирает. Неужели она передумала ждать до вечера? Я не готов! Эта прогулка в парке лишила меня сосредоточенности. В горле комок. Я и слова не скажу. Но герцогиня не приближается, держится поодаль. А низенький человек оказывается портным. Он сноровисто принимается за дело. Снимает с меня мерки. На меня сошьют одежду? Но зачем? Краем глаза я вижу герцогиню. Она остается в стороне и наблюдает. Очень внимательно, будто перепроверяет действия портного, мысленно что-то прикидывает. На ней платье темно-серого шелка, без украшений, только плечи обнимает огромный отложной воротник. Волосы у нее высоко подняты и тщательно уложены. Шея обнажена, белая, длинная, поддерживает голову, будто аккуратный плотный бутон. Веки все так же полуопущены, но под ними нетерпение и жар. Она даже губы покусывает. Портной вслух называет цифры и вносит их в маленькую книжицу. Все заносится в таблицу, нумеруется. Я превращаюсь в набор цифр, в тщательную, методичную подборку. Меня разъяли на части, как в анатомическом театре, и каждый отрезок помечен соответствующим ярлыком. Отчего-то мне мучительно стыдно. Я чувствую себя еще более обнаженным, чем накануне, когда стоял голым посреди людской. В действительности мне не пришлось раздеваться. С меня всего лишь сняли мерки. Возможно, виной этот ее взгляд. Пронизывающий, сквозь одежду.
Длится это недолго, но из меня последовательно извлекают все собранные за ночь силы. Они выходят, а я почти валюсь с ног. Звон в ушах. Я подбегаю к окну и жадно глотаю воздух. Там, за решеткой, простор и свет. С ветки на ветку перепархивают птицы. Качаются верхушки деревьев. Мысль о побеге уже не кажется мне такой безрассудной. Должен же быть выход. Почему мне так страшно? Меня завораживает, леденит это сияние власти. «Рабы, подчиняйтесь со всяким уважением своим хозяевам…»13 Так устроен мир, власть кесаря священна. Неподчинение королю – ересь, бунт. Непокорный будет предан анафеме.
Рыжий парень приносит мне обед. Запеченные в тесте голуби, фазанья грудинка и паштет. Но я не привык, есть так много мяса. Прошу ржаного хлеба и листьев салата. Рыжий парень удивлен, но через какое-то время возвращается с блюдом печеных овощей, облитых сыром, и корзинкой фруктов. Глоток вина.
После обеда остаюсь один. Вновь пытаюсь заглянуть в будущее, воображаю разговор с герцогиней. Только бы не перехватило горло. Надо собраться с силами, преодолеть ее завораживающий взгляд из-под ровной линии век. Если я этого не сделаю, Мария погибнет. Мария, моя дочь, моя бедная маленькая девочка. Где она сейчас? Не голодна ли? Плачет от страха, зовет меня или Мадлен. А рядом никого нет, чужие равнодушные лица. От воспоминаний в сердце будто вдавливают палец. Я начинаю метаться, перебегать из угла в угол. Натыкаюсь на стол, переворачиваю подвернувшийся табурет. Боль в ушибленной голени. Нет, так нельзя, я должен собраться с мыслями. Иначе ни ей, ни мне не спастись.
Я слушаю сердце, грохот в висках. Делаю несколько медленных, сосредоточенных вздохов. Именно так, как учил отец Мартин. Он бывал на Святой горе Афон и перенял у тамошних монахов кое-какие молитвенные искусства. Например, как быстро изгнать волнение и вернуть себе силы. Паломники соединяли молитву с дыханием, погружая помыслы свои в сердце. Вдыхать и чувствовать, как воздух скатывается прозрачной волной от гортани к легким, отмывает их, а затем, покидая, уносит печаль и усталость. И еще молитва. Miserere mei, Deus, secundum magnam misericordiam tuam14. Повторять слова молитвы, соизмерять их с дыханием, заполнять разум именем Бога, Его вечным присутствием. Солнечный квадрат на полу сузился до едва заметной линии, но я представляю, что солнечная нить тянется ко мне, и я вдыхаю этот свет, наполняюсь им. Солнце – это дар Божий, око Господне, сам его восход есть благословение мира, свет его дарует жизнь. Он наполняет силой и воскрешает надежду.
Я вдыхаю и наблюдаю за разбегающимся светом. Действительно становится легче. Сердце уже не колотится в ребра и спину, а переходит на размеренную, привычную рысь. Мысли замедляют свой бег и обретают законченность, как вполне удавшаяся картинка. Я чувствую решимость. Я могу сказать ей.