На глазах у изумленного Любена, который уже привык лицезреть меня где-нибудь в углу, пребывающим в праздности, я срываюсь с места и бегу в кабинет, к книжным полкам. Для начала я перечитаю Монтеня.
– Что за книга? – поинтересовалась герцогиня, уловив благоприятное действие перемен.
Лакей почесал в затылке огромной ручищей.
– Ты что же, болван, не посмотрел?
– Посмотрел, – угрюмо протянул тот. – Мон… Ман… Манмень…
– Монтень, глупец, – презрительно поправила герцогиня.
Соглядатай едва умел читать. Это занятие для людей с такими руками и обрубками вместо пальцев представляется бесполезным и бессмысленным.
– Что еще он делал? – с трудом скрывая неудовольствие, осведомилась Клотильда.
Ей не нравилось то, чем она сейчас занималась, не нравилось с самого начала. Было в этих расспросах что-то нечистое, нечистоплотное и даже унизительное, сходное с подглядыванием в замочную скважину. Какая, собственно, разница, какую книгу он читал? Первоначально в обязанности этого тюремщика входило доносить ей о попытках побега или самоувечья. Все прочие занятия красивого узника не имели значения. Она так думала, но с течением времени стала задавать стражу все больше вопросов. Она объясняла это предосторожностью, ибо лакей был слишком глуп, чтобы вовремя распознать задуманный акт. А Геро слишком умен, чтобы действовать грубо и прямолинейно. Он будет готовиться скрытно и сплетет себе петлю из таких нитей и волокон, о которых этот тупица даже не догадается. Подготовку побега, если Геро его все-таки задумает, а он рано или поздно задумает, он начнет с таких далеких подступов, так аккуратно будет подбираться к цели, что предотвратить этот побег без ущерба будет непросто. Или с таким же искусством и выдержкой он подготовит собственное самоубийство. Что тоже в своем роде побег.
Так объясняла своей излишний интерес герцогиня, чтобы успокоить не то самолюбие, не то неизжитую деликатность, но в действительности, когда она набиралась мужества сама себе в том признаться, это была жажда соучастия. Она хотела присутствовать как равная в его жизни, стать ее частью, пусть даже в таком неприглядном виде. Если он не пускал ее в свою жизнь добровольно, если не открывал своих тайн, то она проникнет туда по собственному почину, как взломщик, подобрав отмычки.
– Так что он делал потом? Или он все это время читал? Соглядатай, герцогиня всегда забывала, как его зовут, порылся в карманах и вытащил измятый, сложенный вчетверо листок.
– Вот, он потом написал.
Весь следующий день я провожу за составлением плана. Известно, что каждое, даже малозначительное дело, следует начинать с рекогносцировки. Не имея представления, с чего начать, я рисую портрет моей девочки. Большим художественным талантом я не обладаю, но определенная склонность есть. Отец Мартин не раз выговаривал мне за разрисованные поля книг и латинских прописей. Изнывая от скуки над спряжением латинских глаголов, я развлекал себя тем, что рисовал шаржи на своего учителя и на товарищей по несчастью, сопящих и корпящих над учебниками. Сходство было несомненным. Узнавшие себя грозились меня самого превратить в шарж, однако с удовольствием смеялись над шаржами других.
Портрет Марии мне удается быстро. Я рисую пером, ибо не позаботился ни о каких других художественных принадлежностях. И вот на листе, под герцогским гербом, – ее круглое чуть удивленное личико. Я долго смотрю на нее, потом бросаю лист на стол и ухожу к окну. Нет, это слишком больно, я не смогу. Все равно что тайком пробраться на кладбище и вскрыть свежую могилу. Моя девочка жива, слава Создателю, но все нити, все пути ведут меня в прошлое. Я начинаю вспоминать. А за воспоминаниями вновь подкатывает тоска, отчаяние, глухая неизлечимая ненависть. Вина, бессилие… Я стискиваю кулаки так, что ногти впиваются в ладони. Сейчас самое время попросить у Любена вина. И пить из горлышка до дна. А потом уснуть.
Нет, черт возьми! Пьяный отец – отвратительное зрелище. Пусть даже сердце разорвется. Я справлюсь. Закрыв глаза, читаю молитву. Отец Мартин говорил, что если научиться правильно молиться, заполняя молитвой разум, изгоняя мысли, то такой молитвой можно излечивать любые раны. Но я этому так и не научился. Был слишком порывист и непоседлив. Хотя временами, сосредоточившись и погрузившись в молитву, испытывал нечто божественно-необъяснимое, будто обращался в молитву сам. Но случалось это крайне редко. А сейчас мне это вовсе недоступно. Довольствуюсь троекратной молитвой святого Франциска. «Господи, сделай меня орудием твоего мира. Там, где ненависть, дай мне силу сеять любовь». Мне становится легче, и я могу вернуться к столу. Монтеня я перечел два раза. Все правильно. Позволь ребенку развить его собственный разум, а не принуждай его поглощать готовые максимы. Его знания должны проистекать из собственных проб и ошибок. А наставник лишь предлагает, но не навязывает пути. Но моя дочь еще слишком мала, чтобы постичь азы философии. Ей бы научиться твердо стоять на ногах. Я вновь беру лист с ее портретом и делю его на две половины. На одной стороне пишу «Тело», на другой «Дух». Под заголовком «Тело» я пишу названия детских игр, которые помогут моей девочке стать ловкой и сильной. Ей надо научиться быстро бегать, перепрыгивать через ступени и держать равновесие. Одной этой узкой лестницы в том темном доме достаточно, чтобы ее покалечить. Крутые занозистые ступени. Ее пугает темнота. Ну что ж, тогда мы поиграем с ней в прятки. Темнота станет ее сообщником, ее помощником в играх и перестанет пугать. Ей страшно заблудиться, и мы построим с ней лабиринт, по которому она доберется до сокровища. А из стола и табурета возведем башню, чтобы она не боялась высоты. А для маленьких пальчиков я соберу несколько круглых предметов. Мы устроим с ней тайник. Это и будет сокровище, до которого ей придется добраться. Попрошу повара, чтобы он приготовил драже разной величины и формы. Новый приступ тоски вынуждает меня бросить перо. Да что же я делаю, в самом деле? Воображаю себя настоящим отцом. Я заключенный, которому позволят двухчасовое свидание. Да и позволят ли? Я поманю ее своим участием, своей игрой, а что потом? Я исчезну. И вновь появлюсь через несколько недель, когда она уже все забудет. Снова нанесу рану и вновь исчезну. И так до бесконечности. А она будет ждать этих коротких свиданий, будет верить. Будет просить меня остаться, будет умолять не покидать. А я буду отводить глаза и спасаться бегством. Ее отец, сильный и добрый, почти Господь Бог, окажется бессильным трусом. Анастази права. Для чего я прошу этих свиданий? Кому от этого лучше? Я разобью ей сердце. Девочке лучше забыть меня, а мне – смириться со своей участью.
Но через час дурные мысли проходят. Небо, с утра опухшее, набрякшее, будто веки старого пропойцы, внезапно светлеет, и я вижу, как в узкие облачные прорехи проливается солнце. Эти светлые столбы мягко скользят по верхушкам деревьев, и один из них проходит по моему окну. Комната освещается, и я стряхиваю дремоту. Почему я так быстро сдаюсь? Я еще жив, я в милости, Господь благоволит ко мне. Герцогиня – женщина и не лишена милосердия. Если я буду послушен, то она, возможно, проявит великодушие. «Дай мне силы, Господи, понимать, а не быть понятым». Будь я один, раздумывать бы не пришлось. Совершил бы еще одну попытку убийства, и все было бы кончено. Избавил бы себя от постыдного существования. Но на свете есть моя девочка, и помышлять о смерти – недопустимая роскошь. Нужно жить и принимать условия сделки.
В этих метаниях проходит день, второй, третий. Меня бросает из холода в жар. Не так просто сохранять спокойствие в присутствии герцогини. Она не настолько слепа, чтобы не видеть того, что со мной происходит. Но ее это не беспокоит, напротив, ей это нравится. Мои терзания вызывают у нее интерес.
– Как трепещет твоя душа, – время от времени говорит она, заглядывая мне в лицо. – Искра божественного пламени. Живой среди толпы мертвецов. И ты еще спрашиваешь, почему я выбрала тебя. – Она делает жест в сторону окна, ссылаясь на тот наш давний разговор, когда я наблюдал за красивым гарцующим всадником. – Теперь-то ты должен понимать. Тот блестящий молодец в перьях, с гирляндой титулов – всего лишь разряженная кукла. Скорлупка. Хорошо выделанная кожа на костном каркасе, сверху позолота, несколько блестящих пуговиц, прилаженные конечности – и более ничего. Внутри пусто. И у тех, кто с ним рядом, тоже пусто. Они мертвецы. Некоторые были живы, когда были детьми, но вскоре умерли. А есть такие, кто и родился мертвым. Ибо породили их мертвые родители. Выглядят они как живые. Двигаются, говорят, смеются, потеют, совокупляются, но при этом остаются мертвецами. Tua quia nomen habes quod vivas et mortuus es31. Это неодушевленная плоть, как у животных. Но у животных никогда не было души, а эти избавились от нее сами. Вырезали как нарыв. Оставили пустоту, заполнив ее шумом и суетой. Потому и держатся всегда вместе. Как чайки или вороны. В стае крик громче, и есть с кем подраться. А ты принадлежишь к числу тех, кто хранит свою душу в неприкосновенности, тех, кто по-настоящему жив. С тобой рядом слышен глас Бога.
Я слушаю ее рассуждения до конца, так и не задав последнего вопроса. К какой категории она причисляет саму себя? К мертвым или живым? Герцогиня отвечает сама:
– Ты, вероятно, спрашиваешь себя, кто я. Не отпирайся. Ты думаешь об этом, но не решаешься спросить, потому что боишься вызвать неудовольствие. Напрасно. Я давно уже ответила на этот вопрос и смирилась с тем, какой вынуждена дать ответ. Я тоже мертвец. Родилась живой, но умерла еще в детстве. Как и все королевские дети. Во дворцах живой душе нет места. Хлопот много. Во дворце предпочтительней обитать после смерти. Спокойней. И самим проще. С живой душой не сохранить рассудка, не вынести насилия и страданий, не выжить в отравленном, зловонном воздухе королевских покоев. Вот я и умерла. Но все же я от них отличаюсь. Я другая. Знаешь, почему? – герцогиня понижает голос до шепота. – Потому что я знаю, что я мертвец. А они – нет. Они не знают! А я знаю. И в этом состоит мое преимущество. Они верят в то, что живы, ведут себя как живые, говорят как живые, действуют как живые, но не живут. Правда скрыта от них. Они видят только тени предметов, а не сами предметы. Ибо они сами – тени. Чтобы осязать предмет, следует признать собственную пустоту. Обратить в нее взор и не испугаться. Мне это удалось. Ноша нелегка, но дает право на истину. Я знаю о них все, а они – ничего. Ни обо мне, ни о себе. Я будто лазутчик во вражеском лагере, зрячий среди слепых, все знаю наперед. Я так же пуста внутри, но я уже не боюсь. Им сразу становится страшно, когда они случайно в себя заглядывают. Тогда они начинают громко кричать. Другого средства они не знают. А я знаю. Это средство – ты. Ты заполняешь то пространство, в котором когда-то обитала моя душа. Ты делаешь меня живой. Потому что ты не просто красивый мальчик с длинными ресницами и бархатистой кожей, ты – сама жизнь. Рядом с тобой я могу чувствовать. Могу радоваться, удивляться, могу даже любить. Ты воскресил меня. Так неужели я променяю выпавший мне божественный дар на пустую, никчемную безделушку? Ты – сокровище. Но беда в том, что ты отдаешь мне свою силу только через страдание. Я вынуждена причинять тебе боль, иначе твоя душа останется безмолвной. Добровольно ты ничего мне не отдашь, даже если будешь очень стараться. Но страдая, ты отдаешь мне свой свет, допускаешь в свою душу, и тогда я пью ее как нектар. Было бы достойней приручить тебя и добиться твоей любви или, по крайней мере, дружбы, но, увы, мне этого не дано. У королевских детей не может быть друзей или возлюбленных, у королевских детей могут быть только слуги.
После этих страшных откровений я подавлен и опустошен. Она даже не пытается приукрасить мою участь ложью. Я – пища, которой утоляют голод. Тот самый, нежелудочный, о муках которого я догадывался, когда пытался объяснить мотивы человеческих поступков. Герцогиней движет тот же голод, что и другими, но она утоляет этот голод мной. А мои страдания – это особое лакомство. Она будет держать меня в страхе, в постоянном неведении, в сомнениях, в тревоге, чтобы моя душа металась, как загнанная в силки птица. От рывков и сотрясений будут лететь искры, капли той самой силы, того нектара, который она жаждет испить. Чем больнее она меня ранит, тем быстрее наполнится чаша.
Она знала, что вино сейчас размоет ее образ и соединит с обобщенной женщиной, принимающей любое сходство, и тогда ему будет проще. Он пожелает утешения и забытья мужчины. Ему будет все равно, кто подарит это утешение. Главное, что боль уйдет. Она даже не стала уводить его в спальню, чтобы не нарушить его хмельной мечтательности. Мягко разомкнула переплетенные пальцы и почти нежно толкнула в грудь, чтобы он откинулся назад, опустил голову на тот самый подбитый мехом плащ, которым его укрыл лакей. Она как будто развязала живой страдающий узел, в котором он пытался сохранить свою целостность от разрушающей боли. Вино размягчило этот узел, и она без труда, чуть повелительно, разгладила и распрямила судорожно сведенные пальцы, локти, колени. Его руки оказались разбросанными, как сломанные крылья. Геро неожиданно дернулся, будто вспомнил что-то важное и неприятное. Взгляд его прояснился. Он узнал ее, понял. Сделал попытку приподняться на локте. Отрицательно мотнул головой, отвечая на незаданный вопрос. Это был краткий, противоречивый всплеск. Протест неукротимой души, не желающей принять иго рассудка и обстоятельств. Рассудок был оглушен страданием, душа отравлена вином, но еще полна сил и ярости. Герцогиня быстро подавила бунт пощечиной. Руки вновь обратились в распластанные крылья. На запрокинутом лице тень скрытой горечи, ресницы затрепетали. Но это безучастие – ложь, видимость. Он был здесь, целиком, со всеми страхами, сомнениями, надеждами, тревогами, предрассудками, догмами, мыслями. Он был заперт в собственном теле со всеми своими сокровищами, как пилигрим, побывавший в Святой земле и схваченный сарацинами. Она развязывала, распускала шнурки на его одежде, словно сдирала с него кожу. В его обнажившейся груди сердце стало как будто видимым. Вот оно бьется, живет, волнуется. Это сердце больше не защищают ни костная броня, ни переплетения мышц, ни упругость кожи. Оно беззащитно. Его можно коснуться, подержать на ладони. Или сжать до удушья. Можно долго смотреть, слушать беспокойный ритм, наблюдать, как оно перегоняет золотистый, мерцающий дымок жизни. И следить за тем, как этот дымок растекается по его телу. Как он поднимается по синеватым протокам вверх, по горлу, к губам и векам, чтобы под веками вспыхнуть негодующей синевой, чтобы за висками, где тоже бьются тоненькие жилки, преобразиться в череду обрывочных мыслей, чтобы заметаться в его сознании образами ушедшего. Этот золотистый пар от божественного вздоха, осветляя кровь до алого, слепящего, бросится от сердца в его раскиданные руки, и они станут ласковыми и теплыми, сила наполнит сбивчивым дыханием его грудь, крошечными бисеринками пота увлажнит живот, загустев, уже с темной кровью, она опустится до желания в паху. Но пока эта золотистая субстанция еще прозрачна и переливается в самом сердце, своей избыточностью порождая боль. Как жаль, что вот в таком первозданном виде эту силу не заполучить. Надо смешать ее с кровью, перегнать через плоть, затемнить и даже осквернить похотью. Потому что по-другому Геро ей ничего не отдаст. Потому что то, другое, то, что от Бога, называют Любовью, а в Любовь и Бога она не верит.
Свет первого факела нестерпимо ярок. Освещенный им закут невелик, всего несколько шагов вдоль и поперек, но тьма отступает. Моя девочка вновь со мной, и на несколько часов мир из черно-белого превращается в цветную мозаику. Она сразу узнает меня, несмотря на то, что с момента нашего расставания во дворе замка прошло гораздо больше времени, чем с той трагической ночи, когда умерла ее мать. Наша первая встреча заронила в ней, еще неспособной мыслить, странную надежду, которая, укоренившись в детской памяти, тихо дремлет. Это было как ожог. Теплое и яркое мгновенно вернуло ее в миг соприкосновения с огнем. Мария не испугалась даже Анастази. Напротив, почти рванулась к ней из рук няньки. Девочка помнила ее, как доброго вестника.
На этот раз я ждал карету во дворе и унес Марию на глазах негодующей тещи. Герцогиня щедро отсыпала мне целых три часа.
Конечно, я ничего не помню о своем плане, о том, как расчертил целую таблицу, как делал какие-то расчеты. Я держу ее на руках, и она тихо жалуется на своем птичьем языке. Слов не разобрать, да и слов она не знает, только слоги, обрывки, но я понимаю. Она говорит о своем страхе, о темном, холодном доме, о людях с восковыми лицами, о горьком сиротском хлебе, о резком пугающем голосе, об ушибленных коленях, о бобовой похлебке и еще много о чем, что и словами не обозначить. Но я знаю. Она просит защиты. А я ничего не могу ей обещать. Ничего. Даже держа ее на руках, я уже обманываю ее. Утешая, я готов ее предать.
Время летит быстро. На этот раз Мария не спит, будто не желая быть украденной во сне, она сразу осознает обман и громко кричит. Цепляется за мою одежду, и ее ручонки приходится разжимать. Мадам Аджани исполняет роль палача весьма умело. Лживым, дрожащим голосом я пытаюсь успокоить свою дочь, уверяю в скорой нашей встрече и ненавижу себя. Она прислушивается, затихает, но затем снова кричит. Жалобно, как брошенный на улице оголодавший щенок. Я теряю самообладание… Вскакиваю на подножку, пытаюсь схватить эту сухую жердь, мадам Аджани, и тащить ее, как лису из норы. Она оглушительно визжит. Меня хватают, валят на землю. Вновь отвратительная возня с укусами, проклятиями и пинками. Герцогиня в ярости, а меня несколько часов бьет озноб.
Вскоре она приходит с ласковыми словами, от которых мороз по коже, и с вином, которым собственноручно меня поит.
– Не надо, – шепчу я без всякой надежды.
– Бедный мой мальчик… Зачем терпеть боль? Выпей, тебе станет легче. Господь послал нам этот волшебный напиток в утешение, дабы мы могли веселить сердца наши и усмирять разум. Он знает, как страдаем мы на этой земле. Выпей.
– Нет, не хочу.
На самом деле очень хочу. С той минуты, как мою дочь вырвали у меня из рук, я только и думаю о прохладном обдирающем горло напитке. Дьявол сулит избавление. К нему присоединяется и герцогиня. Дьявол обещает, она делает. Вместе они побеждают. Я пью, и вино сразу ударяет мне в голову. Свет больше не мешает, и звуки не бьют молотом в висок. И нет той мучительной остроты горя. Мне смешно. Я знаю, что будет дальше. Снова будут ласковые слова, лицемерные уговоры, затем она поднесет к моим губам еще один стакан. Я еще не окончательно лишился воли и буду слабо сопротивляться. Попытаюсь отвернуться, буду стискивать зубы. Но это недолго. Первый стакан делает свое дело, и воля моя вскоре угаснет. Я выпью второй. Голоса обратятся в эхо. Я буду чувствовать ее прикосновения, но перестану узнавать. Моя пьяная беспомощность ее подстегнет. Сознание окончательно не угаснет, и каким-то уцелевшим лепестком разума я буду осознавать происходящее и мысленно содрогаться. Сейчас она разденет меня и овладеет. Моя душа лишена покровов, защиты нет, я на пике страданий. Снимая с меня одежду, она обнажает не только тело, но и сердце. Все так и происходит. Правда, я недостаточно одурманен и пытаюсь ее оттолкнуть, но в наказание получаю пощечину. В голове звон, и все идет кругом. Больше я не сопротивляюсь.
Что происходит в ближайшие несколько дней, я не помню. Только прошу у Любена вина. Боюсь вынырнуть, боюсь увидеть свет. Любен пытается спорить со мной, но я бросаю в него пустой бутылкой. Я погиб, окончательно погиб и хочу пасть еще ниже. Хочу убить память, разрушить разум и чтобы сердце перестало болеть. Хочу стать счастливым вьючным животным. Голод, холод и страх. Больше ничего. Ни Бога, ни дьявола. Ни греха, ни раскаяния. Добраться до кормушки, набить желудок, согреться и осуществить телесную надобность с покорной самкой. А потом уснуть. И больше ничего. Ничего! Отупеть, оглохнуть. Обрасти шерстью. Какое это было бы счастье! Как счастливы существа, лишенные сердца и разума. Это великая милость – помышлять лишь о насущном, не зная страданий любви и мук совести. Господи, зачем Ты создал людей? Зачем позволил им мыслить и дал им свободу выбора? Ведь в Твоей воле было создать нас демонами или ангелами!
От вина мне скоро становится плохо. Тошнота, рвота. Меня выворачивает наизнанку. Несколько часов я мучусь от жажды, ибо не могу проглотить даже капли воды. Оливье бранится, Анастази осыпает меня ругательствами, Любен испуганно жмется в углу, ибо Анастази пнула его в голень и вывернула ухо. Оно торчит изпод соломенных волос красным просвечивающим лопухом. Через сутки затяжное похмелье с головной болью. Изнутри, в затылке, скребутся разъяренные крысы. Я сам себе отвратителен. Мне безумно стыдно. Когда решаюсь посмотреть в зеркало, прихожу в ужас. Сизые набрякшие веки, белки с красными прожилками, черная щетина на подбородке и серо-землистая кожа. Вот и добился своего. Животное…
Герцогиня разглядывает меня с усмешкой.
– Хорош. Погреб, разумеется, в твоем полном распоряжении, мой мальчик, но я запретила Любену подавать тебе к обеду больше одной бутылки. Прости, но выглядишь ты отвратительно. И вином от тебя разит.