bannerbannerbanner
полная версияСобственность бога

Ирен Адлер
Собственность бога

Полная версия

– Нет, нет, Мария, это не конфета.

У меня нет ни одной игрушки, чтобы занять ее. Впрочем, отвлечь ее от познавательных подвигов было бы непросто. Она изучила завязки и крючки на мне и вот уже отправляется дальше. Есть еще столик с резными ножками, на котором возвышается хрустальная горка, разноцветные шпалеры с красноязыкими собаками, разверстая пасть камина, куда она не преминула бы залезть, если бы не решетка, высокий прямоугольник окна и рядом с ним придвинутое кресло. К нему она и направляется. Чтобы, упершись ручками и по-всаднически забросив ножку, лечь животом на это препятствие, немного побарахтаться и через мгновение уже попирать ногами покоренный редут. Я следую за ней по пятам, готовый подхватить, если она сорвется, но восхождению не мешаю. Вот она уже залезает с ногами, вот выпрямляется, уже держится ручкой за высокую спинку и пытается выглянуть в окно. Там, в этом пламенеющем четырехугольнике, – манящая светополосица. Солнечные пятна, согбенные, мятущиеся тени, ветви деревьев, дробно стучащие в стекло. Она пытается встать на цыпочки, но едва достает лобиком до подоконника. Тогда я подхватываю ее и ставлю на этот недосягаемый подоконник. Она смотрит вниз и замирает. С досадой я думаю о том, что не спросил Анастази, можно ли нам спуститься в парк. Там, внизу, цветочные гроздья, белые дорожки, зеленые травяные полотнища. Ей бы побегать…

В это время за моей спиной скрипит дверь. Я оглядываюсь. Входит Любен с большим серебряным подносом.

– Тут сладости, фрукты. Холодная телятина, – как-то вбок глухо произносит он, водружая поднос на стол. – И вы, сударь, поешьте.

– Спросите у мадам де Санталь, можем ли мы спуститься в парк. Пожалуйста.

Он молча кивает.

Мария уже забыла про окно и волшебный зеленый ковер за ним, только во все глаза смотрит на изменившийся стол и собрание предметов на нем. Сам поднос отражает своими серебряными ребрами солнечный свет и раскидывает мелкие желтоватые пятнышки по темным шпалерам. Это уже само по себе выглядит замечательно, но и то, что возвышается на подносе, не менее аляписто и забавно. Мисочки, тарелочки, крышечки, ложечки. И содержимое у них заманчивое. Она такого никогда не видела. Разноцветные ломтики засахаренных фруктов, подсушенная вишня, кубики дыни. Под серебряной крышкой оказывается воздушное суфле. Пожалуй, за все мое пребывание в этой тюрьме я ни разу не смотрел на предложенные мне изыски с нескрываемым вожделением и мысленно не возносил хвалу тем, кто это сотворил. Мария, очарованная сахарным куполом суфле, тут же запускает в него руку, с хрустом разламывает, затем задумчиво извлекает липкие пальчики. Сердцевина оказывается творожной, с дроблеными зернышками орехов. Мария оглядывает перемазанные пальчики и слизывает сладкий творог. Я не в силах удержаться от смеха. Душу его в себе, закрываюсь рукой, но справиться не могу. Мария, скосив на меня лукавый глаз, продолжает медленно слизывать начинку. Мне следовало бы нахмуриться, сдвинуть брови, сыграть в строгого отца, но я, нарушив приличия и нормы, следую примеру своей маленькой дочери. Так же самозабвенно слизываю осколок ореха с указательного пальца. «Пляво, папа, пляво».

За этим занятием – варварским уничтожением злосчастного суфле, из которого мы наперебой вылавливали кусочки фруктов, – нас застает Анастази. Она так изумлена, что не может заговорить. Брови ползут вверх, губы приоткрываются, она шумно выдыхает.

– Когда с этим… закончите, спуститесь вниз. В парк, – быстро произносит она и ретируется.

Я оглядываю Марию и качаю головой. Мордашка перемазана, следы варварства повсюду – на переднике, на манжетах, даже в волосах. Видела бы нас сейчас Мадлен! Такого попустительства она бы мне не простила. Я всегда был снисходителен к девочке. Ее проказы меня больше веселили, чем вызывали раздражение. Да я и сам не раз принимал в них участие. Мадлен говорила, что я все еще ребенок. Что не сознаю своей роли отца. Отец должен служить примером. А если сам отец вот так неприхотливо, без участия ложки, поглощает сладкое блюдо, то у кого же малышу учиться хорошим манерам? Скорее всего, Мадлен была права. Я никогда не чувствовал себя взрослым, а уж отцовского долга и вовсе не сознавал. Да и что такое долг? В чем он состоит? Я знал только, что моя жена и дочь нуждаются во мне, в моей любви и защите. Я готов был сражаться за них со всем миром, только бы укрыть от невзгод. А что движет мной – долг или любовь, я не задавался вопросом.

Я смачиваю водой из графина салфетку и вытираю круглую раскрасневшуюся мордашку. Избавляюсь от улик и на темном сукне ее платьица. Кто же выбрал для маленького ребенка такую темную и жесткую ткань? Сукно из самых дешевых. Щедрая опекунша… Желает, чтобы дочь носила вечный траур по матери. Расплачивалась за грех. При мысли о Мадлен вновь подкатывает тоска. Нет, нельзя. Нельзя!

– А теперь гулять, – бодро говорю я, извлекая из-за стола слегка осоловевшую девочку.

Ей бы поспать. Может быть, у меня на руках?

Но Мария сразу забывает про сон.

Да и как ей уснуть, если перед ней как будто взвился занавес, открывая новый сверкающий мир. Там, где мы жили прежде, и там, где ее поселили сейчас, не было ни цветов, ни деревьев. Крыши почти смыкались над головой, дома слепо пялились друг на друга. Земля – под булыжной мостовой. Серое, одноцветное нагромождение. Ни единого зеленого мазка. Дерзкая травинка, что рискнет протиснуться меж гладких булыжников, будет немедленно стерта лошадиным копытом или каблуком. К епископскому дому, правда, примыкал крошечный садик. Но он, скорее, только так назывался. На самом деле это был крошечный кусочек земли с пожухлой травой и двумя старыми каштанами. Между ними порыжевшая от времени и непогоды скамья. Там отец Мартин часто принимал гостей, кто не желал быть услышанным и узнанным. Мадлен иногда спускалась туда, если духота под крышей становилась невыносимой, и брала с собой Марию, для которой расстилала на траве шерстяной плащ в заплатках. Но едва ли их пребывание там можно было назвать полноценной прогулкой. С трех сторон над этим кусочком зелени возвышались глухие стены: стена церкви Св. Стефана, стена епископского дома и стена монастыря бенедиктинцев. С четвертой стороны под высокой аркой пряталась дверь, ведущая в ризницу. Это скорее походило на высохший колодец, где дно устлано опавшей листвой. Слишком слабое утешение для тех, кто лишен солнца и воздуха.

Как истинное дитя города, Мария пугается открывшегося ей простора. Противится тому, чтобы я спустил ее с рук, цепляется за меня. Так пугающе ярко вокруг. На нее обрушился настоящий водопад света, надвинулись зеленые громады деревьев, гигантскими мячами запрыгали краски. И все это шевелится, двигается, колышется. Я снова ее утешаю.

– Чего ты испугалась? Здесь никого нет. Никаких чудовищ и драконов. Это всего лишь деревья. Они большие, но они не кусаются. Не бойся. Посмотри. А еще здесь цветы. Таких ты еще не видела.

Истинная правда.

Единственные цветы, какие ей прежде доводилось видеть, это пара жалких кустиков герани, которые Мадлен выращивала на подоконнике. Они не шли в рост, но в ответ на ее заботу время от времени выбрасывали красно-белые кулачки. А здесь настоящая вакханалия роз. Всех цветов и оттенков, от нежно-розовых до пурпурных. Герцогиня вправе гордиться своим садовником. Цветник великолепен. Розовые кусты высажены по цветам правильными геометрическими фигурами, которые, взаимодействуя, сливаются в единый рисунок, как громадная мозаика. Тщательно подстриженные, облагороженные кусты жимолости сияют в этом узоре как своеобразные островки. И между этими островками извиваются белые дорожки. С замершей девочкой на руках я не спеша прогуливаюсь от одного островка к другому. Она уже не прячется, а осторожно подглядывает. Почти точно так же, как делала это в комнате наверху. Любопытство, неутолимая страсть, вновь одерживает быструю и решительную победу. Мария упирается мне в грудь и требует свободы. Я не смею препятствовать. Напротив, поспешно повинуюсь.

Она делает несколько шагов по гравиевой дорожке. Мраморные осколки чуть слышно похрустывают. Малышка изумленно таращится – по-другому и не скажешь – на тугие темно-красные полураскрытые чашечки и таинственные бутоны. Они великолепны. Я испытываю почти гордость за то, что благодаря невольному содействию, пусть довольно печальному, одарил свою девочку таким восхитительным зрелищем. Это сама божественная воля в действии, сама красота, и какая в том разница, по чьему распоряжению эта красота вызвана к жизни.

Девочка трогает пальчиком бутон, он прохладный и бархатистый. С соседнего цветка шумно снимается шмель. Гудит брюзгливо и низко, делает несколько кругов над нашими головами. Мария испуганно отступает. Следит за мохнатым раздосадованным чудищем.

– Не бойся, – шепчу я ей, – он сейчас улетит.

– Стласный, – в ответ шепчет девочка.

Шмель все еще кружит, выписывая зигзаги и петли, выбирает более гостеприимный цветок и наконец грузно плюхается. Выбранная роза негодует на подобную бесцеремонность – покачивается. Мария даже на цыпочки привстает, дабы уловить перемещение жуткого существа. Когда мы идем по дорожке дальше, она все еще с опаской косится, но скоро забывает мохнатого незнакомца. Цветы меняют свои одежды, склоняются к ней. С визгом она прыгает через распростершуюся на дорожке тень. Это мы достигли первого зеленого островка. А дальше еще извивы и повороты. Простор для пряток и беготни.

Я невольно бросаю взгляд назад, на высокие окна замка. В них, ломаясь, отражается солнце, и оттого эти окна кажутся слепыми. Но это не так. Я чувствую взгляд. На нас смотрят. Кто? Любен, Анастази, любопытствующие слуги, а может быть, и сама герцогиня? Скрылась за одним из этих окон-соглядатаев. Белое лицо в узкой раме. Ровная линия век, высокомерный рот. Она позволяет своим игрушкам маленькие шалости. Это забавляет. Рот чуть кривится. Она отсыпала мне эти минуты от щедрот своих. Это маленькая ссуда, с которой мне придется выплачивать огромные проценты. Нет, сейчас не буду думать об этом. Придет еще время, часов и дней предостаточно. Сейчас только солнце, тень и моя дочь.

 

Глава 25

Детские силы на исходе. Она хнычет и просится на руки. Ничего удивительного. С ней так много случилось сегодня. Почти невыносимый груз счастья. Целую гору блестяшек набили в карман. Она уже изнемогает под этим грузом. Мгновенно засыпает у меня на руках. Я еще брожу несколько минут под каштанами, которые своими огромными шестипалыми листьями баюкают завязь плода. Время вышло. Я не вижу часов, но я это знаю.

Анастази издалека делает знак. Вот и все. Я послушно переставляю ноги. Делаю робкую попытку.

– Она спит, – объясняю вполголоса. – Лучше ее не тревожить. Еще немного…

Анастази отводит взгляд.

– Я знаю, но ее высочество уже распорядилась на этот счет. Она приказала отправить девочку в Париж.

У меня сразу пустеет в груди.

– Я сам ее отнесу. Можно?

Взгляд Анастази перекатывается поверх моей головы, застревает где-то в паутине веток, потом стремительно возвращается, чтобы упереться в бочонок угловой башни.

– Не вижу препятствий. Только там, у экипажа, твоя теща. Особа желчная. Рада будет вцепиться тебе в глотку.

– Не важно. Тем более что она вправе это сделать. Ведь это я убил ее дочь.

Анастази ведет меня через боковую дверь для слуг, мимо дымной и шумной кухни, через ту самую людскую, где я стоял обнаженный и мокрый. Я еще помню этот закопченный потолок, стол в пятнах и огромный очаг с медным котлом. Здесь шумно, но при моем появлении все как-то стихает. Рты замерзают, слова повисают в воздухе, замирают прежде подвижные руки, разгибаются спины, косят в мою сторону глаза. Я почти приговоренный к смерти, чье появление, даже на позорной тележке с полозьями, вызывает у возбужденной толпы замешательство. Вот-вот произойдет нечто ужасное, непоправимое. Этим неискушенным зрителям не объяснить того, что должно произойти, но они пребывают в невольном почтении и страхе. Свершается поворот судьбы, чья-то жизнь идет на излом. Это неотвратимо и таинственно, как смерть. Со мной происходит нечто, близкое с казнью. Я теряю душу свою, изымаю из груди сердце. Сейчас я своими руками отдам свою дочь и потеряю ее навсегда. Я больше не почувствую этого разлившегося тепла на груди, не упрется в меня острый локоток, не склонится на плечо головенка. Я не услышу ее дыхания и сонного шепота. Это маленькое существо, уже проросшее в меня своими корнями радости, будет отделено, как отделяют голову на эшафоте. Во мне внешних утрат не произойдет, из перерезанных жил не брызнет кровь, заливая кожаный палаческий фартук, и дыхание не прервется. И все же я умру. Стану таким же окровавленным, бесчувственным трупом, как и те осужденные, что сложили свои головы на плахе. Только, в отличие от них, меня не придется оттаскивать крючьями, с эшафота я сойду сам.

Но это еще не конец. Мне еще предстоит просторный нижний зал с охотничьими трофеями на стенах. На меня будут взирать стеклянными глазами мертвые рогатые, клыкастые головы. А впереди выложенный щербатым булыжником двор, необъятный, залитый светом. Там, нетерпеливо позвякивая сбруей, переступают с ноги на ногу лошади. Дверцы экипажа распахнуты, подножка опущена. Там меня поджидает призрак. Мадам Аджани. Сурово подобран рот, глаза клеймят и жалят. Мое приближение – это шествие проклятой души по кругам ада. Каждый шаг мне дается все тяжелее. Твердость камня под ногами обманчива, я увяз в нем, как в глине. И проваливаюсь все глубже. Ухожу под землю, как и положено грешникам, чье прощение не под силу даже Господу Богу. За один шаг до экипажа я проваливаюсь по самые плечи. Только Мария еще удерживает меня у самой поверхности, не давая захлебнуться и пойти ко дну. Мадам Аджани выхватывает ее у меня из рук.

– Негодяй, висельник, – слышу я свистящий шепот. Воздух с шелестом проходит сквозь ее редкие зубы, через суетливое отверстие рта, чтобы брызнуть проклятием. – Будь ты проклят! Язычник, филистимлянин! Гореть тебе в аду. О дочери думать забудь. Нет ее у тебя! Нет!

– А вот это не вам решать, благородная госпожа.

Это голос Анастази. Она успела подойти и стоит за моим плечом. Последние слова она произносит с нескрываемой иронией.

– Как решит ее высочество, так и будет, – холодно, почти с угрозой добавляет придворная дама.

Как волшебно действуют эти слова – ее высочество. Ярость на лице моей, увы, родственницы сменяется раболепной почтительностью. Она сразу становится меньше ростом, и стальная спица гнется, опустив плечи.

– Садитесь в карету, – приказывает Анастази. – И девочку не потревожьте.

Лакей помогает мадам Аджани влезть на подножку. Она путается в своей юбке, спотыкается. Темнокудрая головенка мотается у ее локтя. Мои свежесрезанные кровоточащие ткани отзываются нервным подергиванием. Я не отрываю взгляда от этой головенки. Макушка у нее повлажнела, волосики слиплись. И лежать ей так неудобно. Я слежу, ловлю каждый жест, каждое движение. Вот бабка устроилась на бархатной скамеечке, повозилась, поерзала по мутному шитью тощим задом, расправила юбки. Выпрямляется и бросает на меня едва ли не торжествующий взгляд. Мария дышит ровно, я еще успеваю заметить, как шевелится прядка волос на щеке. Но это уже последнее. Лакей захлопывает дверцу. Влезает рядом с кучером на козлы. Свист бича, скрип, и снова поворот огромного заднего колеса. Карета, разворачиваясь, делает круг. Лошади теснятся в упряжи, в разнобой перебирают ногами. Нетерпеливо храпят. Карета чуть клонится набок. Но тут же выравнивается. Огромное заднее колесо вращается все быстрее. Золоченых спиц уже не видно.

Я слышу крик. Пронзительный, детский. Он доносится из той удаляющейся, грохочущей коробки. Мария! Она испугалась. Она кричит от ужаса. Девочка моя…

Меня бросает вперед не разум, но мигом взорвавшееся сердце. Я не размышляю над тем, смогу ли я догнать экипаж, смогу ли остановить. Я только подчиняюсь горячему вихрю. Из самых недр, из сердцевины. Подчиняюсь инстинкту зверя, что слышит крик своего детеныша. Но меня останавливают. Оказывается, кто-то предусмотрительно приставил ко мне двух лакеев, которые для начала держались в отдалении, но в нужный момент приблизились. Меня грубо ставят на колени, выворачивают руки. Мне не шевельнуться. Я снова слышу крик, уже приглушенный, жалобный. Рвусь с отчаянием пойманного волка, изгибаюсь, чтобы дотянуться зубами, схватить, куснуть… Но усилия мои тщетны. Меня держат крепко. Я беспомощен. Карета удаляется, грохочет по мосту через ров и вскоре исчезает.

Над ухом взволнованный голос придворной дамы.

– Геро, успокойся, не надо. Завтра же я пошлю в Париж своего человека. И каждый день буду посылать. Ты будешь знать все, что с ней происходит. А сейчас успокойся. Успокойся. Ты ничем ей не поможешь. И себя погубишь.

Пот заливает мне глаза. Красная пелена, удушье. Мое тело еще в броске, еще догоняет удаляющийся экипаж. Но за коротким взрывом уже стелется дымная пелена. Я чувствую усталость. Разочарование и подавленность. След потерян, и обезумевший зверь потерянно кружит на месте. Лапы заплетаются, тускнеет взгляд. Вот он уже, тяжело дыша, валится на бок. Блестит вывалившийся язык.

Я медленно поднимаюсь с колен. Мое тело потеряло напряженную, пугающую упругость, и меня никто не держит. Анастази быстрой, невнятной скороговоркой продолжает увещевать, будто извиняясь сразу за всех – за весь мир, за судьбу, за Бога. Я не прислушиваюсь, покорно иду к двери. Сейчас она закроется за мной, и одному Богу известно, удастся ли мне когда-нибудь увидеть небо.

* * *

Герцогиня отвернулась. Она тяжело дышала, и сердце бешено колотилось. Явление необычное, ибо она с детства не отличалась чувствительностью. На ее глазах разъяренная толпа волочила по мостовой обезображенный труп маршала д’Анкра, с балкона ратуши она наблюдала казнь заговорщиков на Гревской площади, а в садах Фонтенбло она видела жестокую схватку на мечах. В Париже она видела стихийный бунт черни, слышала чавкающий звук опустившейся на чей-то затылок алебарды, участвовала в травле оленей, рассматривала бьющуюся в агонии лошадь, чьи потроха тянул за собой издыхающий кабан. Она видела достаточно смертей и крови и не знала дрожи брезгливости, не испытывала дурноты. Она знала, что мир отвратительно, неприглядно жесток и кровавое месиво из отрубленных пальцев и кишок – это вечная его составляющая, естественная изнанка. Но эта возня во дворе, треск ткани и хриплый стон вдруг оглушили ее. Она не хотела, чтобы он страдал, не хотела, чтобы с его локтей и колен вновь была содрана кожа, не хотела, чтобы он вновь испытывал боль, вновь был унижен. К счастью, когда она осмелилась вернуться к окну, внизу, на раскаленном от полуденного солнца дворе, все уже было кончено.

Часть вторая

Глава 1

Это случилось с ней впервые. Она испытывала нечто совершенно иное, отличное от прежних оценок рода человеческого. Она была благодарна смертному, мужчине. Ей хотелось выразить эту благодарность немедленно, нанести эту благодарность на полотно, как жирную несмываемую отметину, соорудить из нее не то клетку, не то ловушку и возвращаться за этой благодарностью, как за оговоренным ранее процентом.

* * *

Я больше не твой муж, Мадлен. Я тебе изменил.

Утром она дарит мне перстень. Стягивает со среднего пальца и одевает на мой мизинец. Кольцо с огромным синим камнем.

– Сапфир, – шепчет она. – Под цвет твоих глаз.

Этот камень – целое состояние. Я никогда не видел таких, даже считал их выдумкой. За что этот камень достался мне? Не продал ли я за него свою душу?

Она пришла ко мне в ту же ночь. После заключения сделки, после исполнения обязательств все гораздо проще. Не имеет смысла тратить время даже на смехотворное обольщение. Мне достаточно приказать. Для меня это тоже проще. Не нужно уговаривать себя, спорить, выдвигать аргументы. Все уже решено. Достаточно оставить тело в залог, а самому отправиться в прошлое. Свое настоящее я соскребаю со стены сознания, как неудавшуюся фреску. На штукатурке уже проступает фигура, я узнаю запах волос и вкус ее губ, фигура будет проступать все ярче, слой за слоем, но у меня есть право на нее не смотреть. Я мысленно поворачиваюсь к ней спиной, а свою память, словно якорь, погружаю в прошлое, цепляясь за неровность, излом прожитого дня.

Я все еще там, во дворе. Я слышу голос дочери и стук колес. Все повторяется. Моя память, будто обезумевший художник, делает один и тот же набросок в сотый, в тысячный раз. Моя дочь на руках мадам Аджани… подножка… дверца. Колесо набирает ход, колесные спицы гонятся друг за другом, сливаются. Скрип деревянного обода. Рывок. Вскрик. Сюжет обрывается. Лист скомкан и брошен. Но под нервной, мечущейся рукой оживает новый. Мелкие, прорастающие детали. Брусчатка под колесом, чуть провисший на сторону кузов, мазок высохшей грязи, смятая ливрея лакея, и снова крик. В отличие от сменяющихся подробностей, крик неизменен. Он не распадается, не слабеет. Он накладывается один на другой и звучит как хор. Моя дочь взывает о помощи, а я бессилен. Я беспомощен. Неподвижен. Мне даже руки не поднять.

Этот крик оглушает меня и сводит настоящее до бесцветного пятна. Герцогиня уже здесь, но я уделяю ей такую ничтожную толику своего внимания, что она предстает мне, будто водяной знак на стене. Крик в голове поглощает все чувства, попирает их, он насыщается страхом, отчаянием, отвращением и нежностью. Он объемен, обладает весом и перспективой. А герцогиня – это несколько безликих цифр. Ободранная до костей пифагорова азбука. Я все знаю про нее. Это легко. Ибо мой оголенный, обездоленный рассудок не обременен чувством. Он мертв и потому бесстрастен.

Вот она смотрит на меня. Смотрит совсем не так, как смотрела на меня, когда я стоял посреди ее гостиной, желая оскорбить своей наготой. Мои качества и категории изменились. Я уже продан, я вещь. Прежде я был всего лишь выставлен на продажу, и она только оценивала меня, примерялась. А теперь я ее собственность. Именно так она на меня и смотрит. Взглядом владельца. Она не спешит, ибо знает, какова моя кожа на ощупь. Подобно творцу, оттягивает миг вмешательства. Наслаждается. Она победила. Ее триумфальный обоз, звеня литаврами, громыхая цепями, под крики глашатаев тащится по Марсову полю, мимо Форума, к Палатинскому холму. Конец процессии теряется где-то в Италийской Галлии, а начало давным-давно скрылось за горизонтом. Сама она распалась на множество самосознающих крупинок и поселилась в каждом из танцующих, полупьяных зрителей. И она же взирает на себя с трибуны. Она женщина, ей некуда спешить. Ее главный восторг, блаженный тлеющий экстаз заключен в прологе. Будь на ее месте мужчина, я был бы уже давно изнасилован. Но женщина поглощает медленно, как зыбучий песок или трясина, переживая содрогания жертвы через многократный восторг. Мужчине этот восторг недоступен, он слишком нетерпелив.

 

Герцогиня касается моей ступни и зачем-то всеми пальцами охватывает мою щиколотку. Как будто ей стал нестерпимо интересен размер. Слишком тонкая? Или, наоборот, слишком массивна?

Все еще сомневается в качестве? А может быть, отождествляет себя с кандальной цепью? Именно там, на щиколотке, закрепляется ударом молота кольцо. Меня уже заковывали по рукам и ногам. Там даже остались отметины, не такие яркие, как на руках, но все же есть. Возможно, она воображает свою власть, как невидимые путы, которые меня держат? Похоже на то. Потому что другой рукой она сжимает мое запястье. Этими путами объясняется моя неподвижность, совершенно неуместная при подобных обстоятельствах. Я не расслаблен и не безразличен. Я напряжен, мои жилы как струны. Я даже возбужден. И мое возбуждение нарастает. И все же я не делаю попытки шевельнуться. Эти путы тяжелее, чем каторжные колодки. Герцогиня проводит рукой по моему телу и ловит пробежавшую дрожь. Это все еще упоение собственника. Затем наклоняется и ведет языком от ключицы по горлу вверх, старательно, как собака. Опять эта сладострастная греховная ярость. Мое желание состоит в равных долях из чувственности и отвращения. Я хочу ее убить и в то же время страстно ее желаю. Схватить и подчинить себе. Я кусаю губы, чтобы сдержаться. Она чувствует движение и подается ко мне.

– Какой же ты красивый. И как молод, как желанен. Твоя кожа все равно что кожа ребенка и пахнет… миндалем. Это потому, что ты невинен. Да, да, я помню, что у тебя была жена и есть дочь. Но это ничего не значит. Пусть даже сотня жен! И сотня детей. Ты все равно невинен, ибо душа твоя – душа праведника. Ты целомудрен и пахнешь цветами. Как праведники. Ах, какое же это блаженство – обладать праведником.

Я сразу чувствую ее тяжесть, белокурые волосы покрывают мне лицо, она дышит мне в щеку, едва касаясь губ кончиком языка, откидывает голову и стонет. Этот стон подобен триумфальному кличу. Меня обдает жаром, и я помимо воли отвечаю ей тем же. Она не шевелится, чтобы продлить мою муку, мое пленение. Зверь сладострастия готов меня пожрать, и я, завороженный, призываю его, я хочу быть пожранным, хочу погрузиться в бездну первозданного хаоса и довериться древним языческим божествам, которым люди поклонялись среди трепещущих сердец и дымящихся внутренностей. «…и поклонились зверю, говоря, кто подобен зверю сему? И кто может сразиться с ним? …И дано было ему вести войну со святыми и победить их…»21 Зверь вонзает когти, и яд струится по жилам, смертельный и сладостный. Я подаюсь ему навстречу, я кричу с передавленным, иссохшим горлом.

– Нет… нет… не надо…

Это только шепот. Я уже ослеп и наполовину съеден.

Она ловит губами мой стон, пробует на вкус мольбу.

– Еще, еще, – требует она. – Попроси еще. Мне нравится, когда ты просишь.

Я слышу смех и хриплый булькающий рык зверя. Погибель! Вечная безвозвратная погибель.

Но тут она внезапно скатывается с меня и тоже корчится и хрипит.

– О Боже! Боже!

И дробно бьет меня коленом в бок, пихает локтем, кусает в плечо. Когда все стихает и дыхание ее выравнивается, герцогиня касается моей щеки и произносит:

– Ты опасен, мальчик. Ты сводишь с ума.

Со мной происходит то же самое, что и в прошлый раз. От волнения, отчаяния, страха перед выходящим из вод зверем разрядки не наступает. Я чувствую только тупую боль. Оскорбленный, поруганный дух сам когтит плоть железным крюком возмездия. Если бы я мог уснуть… Она, будто хмельная, продолжает что-то шептать. Я закрываю глаза, и мою голову вновь заполняет крик. Он страшен, но окутывает меня холодом и пугает зверя. Ко мне приходит то же самое кратковременное облегчение, какое я испытал, свалившись на каменные плиты после изнуряющего бега у крупа лошади. Один враг одолевает другого. Герцогиня засыпает, как упившийся нетопырь. Будет переваривать мои судороги, стоны и вздохи.

Перед самым рассветом, еще в темноте, когда ночь обеспокоена, но по-прежнему в праве и силе, все повторяется. Я готов отдаться до конца, но не могу, потому что снова вижу торжествующего, подбирающегося ко мне зверя. Герцогиня не замечает моих страданий. Она слишком увлечена мистерией власти и своим восхож дением к вершине. На восходе, подобно благодарному зрителю, бросает мне вознаграждение – надевает на мой левый мизинец перстень. И даже целует в ладонь. Когда она уходит, мне, к счастью, удается заснуть. Боль притупляется, отступающая кровь несет ее по телу дальше, между лопаток и в поясницу. Я дышу медленно, от живота до ноющей лобной кости. Ложусь на бок, подтягиваю к животу колени. Мне приходит страшная мысль. Так теперь будет всегда. Ночь за ночью. Ночь за ночью. Тоска и зверь, а потом боль.

21Откровение Иоанна Богослова 13:4; 13:7.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru