Его праздность – это видимость для непосвященных. Она и сама когда-то в нее верила, слегка досадуя на его странную, вдохновенную неподвижность, когда он часами смотрел на плывущие облака, прислушивался к шелесту листьев, ловил солнечные осколки на поверхности пруда или подолгу вычерчивал на плотной бумаге подсказанный внешним миром механизм. Он постоянно наблюдал и чему-то учился. Вероятно, даже в минуты страданий, когда случался приступ мигрени, он и боль разглядывал со стороны. А в ожидании своей владелицы он, по-видимому, изучал свой страх, придавая ему некий образ, отращивая этому страху уродливые крылья. Он и ее, свою владелицу, тоже изучал. И знает про нее даже больше, чем она сама осмелится признаться. Он знает, что ее терпение на исходе, вернее, что ее одолевает голод, знает, что она уже вычерпала до звенящего донышка свой бочонок жизненных сил, который, подобно моряку, захватила в столичное плавание, и что ей не терпится сделать глубокий вдох и насытить внутренний эфир его тревогой и страхами, потому что ничем другим он ее одарить не может.
Существует вероятность посещения герцогини. Она отсутствовала довольно долго и с минуты на минуту вспомнит про свою вещь. Не будь в замке гостей, я бы уже давно лежал голый, исполняя свой верноподданнический долг. Задыхался бы от усердия. Но она, к счастью, занята. До утра я избавлен от домогательств. А если повезет, то и до следующей ночи.
Я сгребаю со стола рисунки дочери и рассматриваю их один за другим. Вот эта линия у нее получилась ровной. Она держит карандаш все уверенней, он более не блуждает и не дрожит. Ей удалось сохранить угол и нажим. Пора учить ее грамоте. Раздобуду грифельную доску и кусочек мела. Угольным карандашом она уж слишком пачкает руки. Я улыбаюсь, вспоминая, как она, озорничая, приложила ладошку к своей щеке, запечатлев черную пятерню. Совершила это не по детской неосторожности, в радостном неведении, а с хорошо рассчитанным умыслом: посмотреть, как я расценю ее выходку. Похвалю или отругаю. Если отругаю, то черная ладонь на щеке приобретет сладкий запретный привкус и в очень скором времени появится вновь. А если похвалю? Но я избрал третий путь – насмешливое непротивление. Другими словами, подставил собственную щеку. Мария самозабвенно полюбовалась сотворенным действием, быстро остыла к нему и пять минут спустя позволила умыть перепачканную мордашку. Больше она к этой забаве не возвращалась. Зачем повторять игру, если она так быстро кончилась? Есть тысячи других игр. А к этой она всегда может вернуться. Плод сладкий, но не запретный.
Я все еще рассматриваю рисунки, когда до меня доносится шорох. Как будто провели рукой по стене. А затем тихий щелчок. Боже милостивый, неужели я ошибся в своих расчетах? Даже блестящее общество бессильно отвлечь ее от взыскания долга. Она идет за процентами. Я откладываю рисунки. Ей опять может показаться, что я чрезмерно на них сосредоточен. Как тогда, с деревянными поделками. Что это с ней? Она медлит? Судя по неуверенным шагам в полутемной спальне, она забыла дорогу. Или она вновь пьяна? Спотыкается и путается в собственных юбках. Нет, она, скорее, крадется. Ступает на цыпочках. Надеется застать кого-нибудь? Я мысленно усмехаюсь. Уж не Жюльмет ли? Если на то пошло, то ей бы следовало опасаться Анастази. Она так легкомысленно позволяет придворной даме приближаться ко мне, говорить со мной, даже касаться моей руки, что я не раз ломал себе голову над этим попустительством.
Анастази сегодня не придет. Она должна быть при госпоже и участвовать в развернувшемся спектакле. К тому же было бы рискованно опередить хозяйку. Тогда кто же это?
Шаги приближаются. Я поспешно встаю, откладываю рисунки. Я должен быть перед дверью, ждать, как верный покорный подданный. И моя поза должна выражать совершенную почтительность, готовность этого подданного упасть на колени по первому знаку. Иногда она это требует, желая видеть меня коленопреклоненным, подобно трубадуру. Тогда складывается желанная иллюзия. Она знает, что это ложь, но даже ей необходима игра, шарада. Маска для неприглядной правды. Мне предписано следить за ее руками и ждать особого знака. Но знака еще нет, я в напряженном ожидании. Смотрю в пол. Глаз поднимать нельзя. И как войдет – сразу поклон. Поспешный, старательный, чтобы с оттенком нетерпения и робкой преданности. Тогда меня ждет одобрение. Или сразу на колени, не дожидаясь знака, и губами коснуться края ее платья. Да, пожалуй, так и следует поступить. Ее так долго не было. Бог знает, в каком она настроении. Удался ли ее замысел или потерпел фиаско? Каким бы ни был исход, пожинать плоды буду я. Но за эти года я многому научился, дурному и необходимому. Я замутил душу и сердце, ибо желание выжить сводит на нет все потуги добродетели.
Я успеваю принять решение за те оставшиеся ей шаги, что отделяют ее от двери. Когда створка начинает двигаться и шум трущихся меж собой крахмальных юбок нарастает, я опускаюсь на одно колено, подражая изящному раболепию герольдов, и почтительно замираю. Знаю, что выгляжу нелепо, и от презрения к самому себе подергивается уголок рта, но решения не меняю. Все это только часть сделки, путь греха и унижений.
Вот она уже на пороге. Я ее не вижу, потому что смотрю вниз. Занимаю взгляд деревянным узором паркета. Меня предупреждает шелест шелка и тонкий незнакомый аромат. Прежде она не пользовалась этими духами. Но я не удивлен. Что с того? Она могла сменить парфюмера. Прежде она пользовалась услугами некого флорентийца Тальони. Теперь ей мог прийтись по вкусу выходец из Неаполя. Ловлю край ее платья и подношу к губам. Она желает, чтобы ей служили именно так, с подавленной страстью, в готовности и послушании.
– Ваше высочество, – произношу я очень тихо, но так, чтобы она слышала.
Касаясь ткани губами, я от усердия закрываю глаза, чтобы выглядеть как можно убедительней. Прячусь во тьму от переизбытка смущения и стыда. Когда же после судорожного вдоха возвращаюсь, меня удивляет цвет. Шелк, зажатый в моей руке, совершенно удивительного цвета – он зеленый! Такой насыщенный и густой, что сравним по яркости с майской зеленью. Герцогиня в зеленом? Я видел ее в сером, в темно-синем, время от времени в белом, но чаще герцогиня рядится в черное. Как-то она обмолвилась, что это траур по ее несостоявшейся коронации. Но зеленый! Герцогиня прежде никогда не носила зеленый. Что это? Она сменила не только парфюмера, но и портниху?
– Я польщена вашим приветствием, – произносит мягкий женский голос. – Но, увы, я принцесса только наполовину.
Голос мне незнаком. Я не сразу осознаю этот факт. В моем сознании что-то замедляется, ломается. Я медленно поднимаю голову и вижу женщину.
Яркие зеленые глаза, выразительное лицо, пламенеющая копна волос.
Я не знаю эту женщину. Я вижу ее впервые.
Тут все снова приходит в движение. Я быстро поднимаюсь и делаю шаг назад.
– К… кто вы?
Она не улыбается, но глаза ее искрятся лукавством. Ей лет двадцать пять, невысокого роста. Держится прямо.
– Простите, я, кажется, ошиблась дверью.
Я делаю судорожный вдох, но не произношу ни слова. Горло внезапно твердеет, будто в него залили свинец. Только губы шевелятся. Без звука я произношу тот же вопрос:
– Кто вы?
У нее на лице тень недоумения.
Мне удается протолкнуть свинцовый ком, справиться с горлом и выдавить:
– Но как… вы… здесь?..
Она понимает, переводит полуслоги в слова.
– Сожалею, что оказалась здесь неожиданно и без всякого приглашения. Я здесь по воле случая и собственного легкомыслия. Деревянная панель за ковром была неплотно задвинута. И я заметила свет… Да что с вами? Вы смотрите на меня, будто я привидение!
В ее голосе почти обида.
Она делает шаг ко мне, но я подаюсь назад. Будто она и в самом деле призрак, пугающий, несущий беды.
– Что вам здесь нужно? – вырывается у меня.
– Ничего.
Теперь уже она в совершенном недоумении.
– А дверь? Кто показал вам дверь?
– Никто. Я же вам объяснила…
Но я не хочу слышать ее объяснений. Я не хочу знать, кто она. Я не хочу знать, как она сюда попала. Я хочу, чтобы она исчезла.
– Уходите. Уходите немедленно! Голос мой звучит резко и хрипло.
Я не забочусь о вежливости. Мне все равно, что она подумает. Я не хочу знать, кто она. И зачем пришла. Я хочу, чтобы она исчезла. Чтобы все кончилось… Скорей бы все кончилось.
У нее розовеют щеки. Краска ползет, разливается по ее молодому, задорному лицу. И она сразу становится старше и серьезней.
– Как вам будет угодно, – произносит она холодно. И поворачивается к двери. Ее плечи и спину покрывает копна медно-рыжих волос в крупных завитках. Когда она движется, эти волосы чуть шевелятся и ловят отблески свечей, словно жидкое золото.
Я чувствую легкую слабость, как после потрясения или опасности, которых избежал почти чудом. А это происшествие, эта незнакомка и есть опасность. Чтобы унять дрожь, я делаю глубокий вдох. Глядя в темный проем, откуда она так нежданно появилась, ожидаю, что щелкнет замок, возвещая мое избавление. Но замок молчит. Я слышу только шелест шелка и скольжение руки по ткани. Она ищет дверь. В спальне темно, и ей приходится действовать на ощупь. Я чувствую легкий укол. Мне бы следовало помочь ей, отнести свечу. Но двинуться с места я не в силах. Переступить порог спальни означает вновь оказаться в опасности. Какого рода опасности, я не знаю, но уверен, что опасность есть. Все, что в моей нынешней жизни выходит за рамки привычного, опробованного, выстраданного, таит в себе опасность. В случайности я не верю.
Ее шаги не удаляются, а приближаются. Сердце замирает. Что еще? Что ей нужно? Она выходит на свет. В том же сиянии майской зелени. На лице ни улыбки, ни смущения.
– Послушайте, – говорит она. – Прекратите эту шутку и откройте дверь.
Я не понимаю.
– Откройте дверь, – повторяет она. – Ту дверь, в стене. Дверь, через которую я вошла.
И для верности указывает в темноту.
Я по-прежнему не понимаю. Почему она меня об этом просит? Если она пришла сюда, то у нее должен быть ключ.
– Так вы откроете дверь?
– Разве у вас нет ключа?
Вопрос звучит чрезвычайно глупо. Я сам это слышу. А у нее от изумления дергается плечо.
– Будь у меня ключ, я бы не тревожила вас своей назойливостью, сударь, я была бы счастлива этим ключом воспользоваться.
Ее вежливый голос трескается, будто лед, и распадается на правильные треугольники и квадраты. Она вызывающе невозмутима и в то же время ранит умело и больно. Я срываюсь с места и бросаюсь мимо нее в темную спальню. Незнакомый аромат скользит по лицу, как ладонь, а зеленый переливчатый шелк шумит, чуть потревоженный и задетый. В моем порыве нет смысла. Я могу сколько угодно шарить по стене, но дверь я не открою. С моей стороны нет ни скобы, ни петли. Только узкая замочная скважина. Дверь почти незаметна, полностью утоплена в стене, и отыскать ее позволяет лишь тонкий стык между створкой и каменной кладкой. Рычаг находится с другой стороны. Я бессилен ее открыть. Узнику не вручают ключей от его темницы.
Она все еще там, на пороге света и тени. Невозмутимая, без признаков нетерпения и страха. Я отвожу глаза.
– Простите, но я не могу открыть эту дверь. У меня нет ключа.
Незнакомка некоторое время молчит. Затем спрашивает все с той же ледяной вежливостью:
– А другой выход? Здесь есть другой выход?
По телу пробегает дрожь. Есть, но он тоже заперт. Я боюсь взглянуть на нее, я чувствую себя виновным в каком-то неведомом ужасном проступке, который совершил в полном беспамятстве. И сейчас этот проступок откроется.
Удивительно, но она понимает меня без слов.
– Второй выход тоже заперт? – говорит она, и спрашивая, и утверждая одновременно.
Я чуть заметно киваю.
– А окна? Есть еще надежда вышвырнуть меня в окно. Здесь невысоко, и при падении я всего лишь сломаю ногу.
– Там решетки, – шепчу я.
Вновь смотрю в пол, уже не только покорный, но и провинившийся подданный. И вдруг слышу смех. Не тот смех, которым ответила бы оскорбленная, испуганная женщина, а смех тихий, почти ласковый. На ее лице нет и тени той вежливой, ледяной суровости, с которой она взирала на меня минуту назад. Вновь лукавство и золотые искры. У нее, оказывается, веснушки. Целая россыпь!
– Забавно. Получается, мы с вами заперты.
– Получается.
– И надолго?
– Нет, утром вернется мой слуга и отопрет дверь. Я позволил ему уйти на сегодняшнюю ночь, и он унес ключ с собой.
– Странный слуга. Запирает собственного господина. И часто он позволяет себе такие вольности?
– Нет, только когда в замке бывают гости. Мне запрещено выходить, пока здесь кто-то гостит.
Она улыбается чуть насмешливо.
– Догадываюсь – почему. Сестрица не в меру ревнива, и у нее – …она несколько смущается, колеблется, и щеки вновь розовеют, – …прекрасный вкус. Будь я на ее месте, я бы поступила точно так же.
При слове «сестрица» я вздрагиваю. Незнакомка замечает мое движение и тут же исправляет промах.
– Ах, простите, я не представилась. Жанет д’Анжу, княгиня Карачиолли. Сводная сестра хозяйки этого замка.
Она же сказала, что принцесса только наполовину. Незаконнорожденная дочь Генриха Четвертого, та самая, о которой целый вечер повествовала Жюльмет. Я помимо воли гляжу на нее с любопытством. Первое волнение улеглось, и я могу различать детали. Она уже не видится мне сверкающим зеленым призраком в огненно-рыжем шлеме, который искрит и слепит глаза, точно факел. Она обретает плоть. Черты ее лица правильные, тонкие, но красавицей ее назвать было трудно. Ее ресницы и брови с таким же медным оттенком, как и волосы. Нос небольшой, чуть вздернутый, подбородок с ямочкой. Рот решительный, почти упрямый, но в бесконечном противостоянии с улыбкой. Кожа, как у всех рыжих, очень белая, прозрачная, но без холодной, мраморной торжественности, которой отличается и блистает герцогиня. От этой кожи веет теплом, как от свеженадоенного молока. И зеленый цвет ей к лицу. Если бы герцогиня попыталась одеться в нечто подобное, ее кожа приобрела бы зеленоватый оттенок, и герцогиня стала бы похожа на мертвеца. А у ее сестры, напротив, этот цвет подчеркивает избыток жизненных соков, как у майского деревца.
Внезапно меня посещает видение. Всадница на рыжем коне! В пылающем лесу, в перекрестье лучей. Скатившийся по дороге комок пламени. Сердце самой природы, рвущееся толчками, размашистым безумным галопом. Это она!
– Так это были вы! Это вас я видел, – вырывается у меня. У нее выгибается бровь.
– Вот как? И где же?
– Вы первая появились из леса. Я был в парке и слышал стук копыт. На вас был алый плащ и не было шляпы. Я подумал… я подумал, что вы…
– Что же вы подумали?
– Что вы можете разбиться. Ваш конь шел галопом, и если бы вы не удержались в седле… или если бы ваш конь встал на дыбы…
Она снова смеется.
– Нет, нет, Алмаз никогда не совершил бы подобной глупости. Мы с ним много лет знаем друг друга, и я могу на него положиться. Он не станет рисковать нашей дружбой ради пустого тщеславия. Но я тронута вашей заботой. Благодарю вас. Однако что же мы будем делать, господин…
Жанет смотрит на меня вопросительно.
– Меня зовут Геро.
Она не выражает ни удивления, ни любопытства. Не спрашивает, есть ли у моего имени дворянское оформление или родительская приставка.
– И что же мы будем делать, господин Геро?
– Ждать. До утра осталось несколько часов.
Ей уже любопытен не только я. Она делает шаг в сторону, окидывает взглядом комнату. Видит подзорную трубу на латунной подставке, глобус Меркатора. И шкаф, доверху забитый книгами. Затем вновь обращает взгляд ко мне, будто пытается отыскать связь между владельцем и окружающими его вещами.
– Больше напоминает обитель ученого мужа.
– Чем обитель кого? – тихо спрашиваю я.
«Фаворита принцессы крови», – договариваю за нее мысленно.
Она смущается и снова переводит взгляд на предметы неодушевленные. На столе связка перьев, несколько книг, свернутые листы бумаги. Один из листов соскользнул на ковер. Я слишком торопливо сгребал рисунки, когда услышал шаги, и не заметил за шумом бьющегося сердца, что один потерян. Он сиротливо белел у резной ножки обитого бархатом табурета, на котором обычно сидела Мария, болтая ножками и выводя каракули. Я намеренно оставляю этот табурет на том же месте, чтобы, бросая на него взгляд, представлять мою девочку. Вот сейчас оглянусь, а она там, грызет перышко или макает палец в чернила. И вспорхнувший лист – это тоже она, Мария. На нем несколько ее портретов. Я делал поспешные зарисовки, пока она была у меня. В анфас, в профиль, в три четверти. Она грустит, смеется, мечтает. И смотрит с радостным ожиданием чуда, которое свойственно только детям. Как я мог забыть об этом рисунке? Он все это время лежал на полу. Я делаю было шаг, но Жанет меня опережает. Она уже держит листок в руках. И смотрит на рисунок. Долго смотрит. Без улыбки, даже с печалью. Затем поднимает на меня взгляд. Затем вновь смотрит на рисунок. Сходство между мной и дочерью бросается в глаза. Сейчас она спросит. Я внутренне подбираюсь. Но Жанет задает другой вопрос.
– Что мне делать, если она все-таки придет?
Вместо ответа я указываю на дверь в гостиную.
– Укройтесь в гостиной. До утра еще далеко, а в гостиной есть кушетка и несколько кресел. Она смущается.
– Мне бы не хотелось послужить причиной ссоры любовников.
Я вздрагиваю от последнего слова. И на мгновение ощущаю пустоту.
– Она мне не любовница!
Слышу, как глухо, хрипло звучит мой голос. Сглатываю подступившую сухость. Ссоры! Если герцогиня застанет ее здесь, она станет причиной не ссоры, она станет причиной казни. Возможно, даже своей.
– Простите, – бормочу смущенно. – Я потому и предлагаю вам остаться в гостиной. Там нет света, и герцогиня, ваша сестра, туда не заходит.
В гостиной мне время от времени накрывают обед, да и то, если докатывается слух о визите ее высочества. В остальное время эта пышно обставленная комната пребывает в полном пренебрежении. Я не зажигаю там свеч по вечерам и не прошу Любена растопить камин.
Жанет вскидывает голову, и у нее вновь, по всей видимости, возникает желание облачиться в испепеляющую ледяную вежливость, которая так ей хорошо удается. Но ей мешает рисунок. Потому что она все еще смотрит на него. Мешает взгляд маленькой доверчивой девочки. Не говоря ни слова, она направляется к двери в гостиную. Рисунок она уносит с собой.
Видит Бог, она не хотела. Как нелепо все вышло, как отвратительно. Почему так происходит? Почему все светлое, живое, чудотворное всегда обращается в свою противоположность? День – в ночь, красота – в прах, вино – в уксус, и льется этот уксус на свежие раны. На ней будто проклятье, повелевающее ей обращаться в чудовище. Будто в проклятый час полнолуния в ней пробуждается иная суть, демоническая, когтистая. Ее кожа лопается, шерсть лезет влажными пучками, черты лица искажаются, нежный подбородок и точеные скулы тянутся в волчью пасть, пальцы, белые, с розовыми ноготками, темнеют, покрываются чешуйками. И глаза уже не ясные, с молочным белком, а налитые кровью, с янтарной пылающей сердцевиной. Она все чувствует, понимает, но не в силах это прекратить. Магия зла сильнее.
Я снова слышу этот звук, снова едва слышный отрывистый щелчок. В моей в жизни было столько бессонных ночей, когда я лежал в тишине и прислушивался, цепенея от малейшего дуновения, скрипа и шороха, что не могу ошибиться. Я выхватываю этот звук из целого хора подступающих шепотков ветра и пылающего камина. Кто-то осторожно, медленно отводит наружный рычаг двери вниз. На этот раз ошибки быть не может.
Герцогиня уже открывает дверь в кабинет и входит. Я не могу встретить ее тем же торжественным раболепием, которое так тщательно готовил, вид у меня слегка встрепанный. Я не балую ее приветствием с волнительной дрожью, а тут выхожу навстречу в таком замешательстве!
– Что с тобой? Ты взволнован? Румянец на щеках, губы дрожат.
– Я не думал… полагал, что ваше высочество будет слишком занята…
Она усмехается. Проводит рукой по моему бедру.
– Ну конечно, в замке полно гостей, у хозяйки будет полно забот. Бог даст, ей будет не до меня. По крайней мере, сегодня, а если повезет, то и завтра. Так думал?
Я не отвечаю. Спорить нет смысла, она безошибочно угадывает мои мысли. Что ж тут удивительного? За три года ничего не изменилось. Все то же вечное противостояние раба и господина.
– Не отворачивайся, – продолжает она. – Я знаю, что ты меня ненавидишь. Ты удивительно постоянен в своих чувствах. Все еще не можешь простить… Помнишь, лелеешь обиду. А ведь мог бы все изменить. Но – нет! Да ты Бога молил, чтобы я до утра к тебе не являлась. Вот была бы радость. Ждешь моего отъезда как манны небесной, а возвращения – будто казни египетской. Вот она я, назойливая, ненавистная любовница.
– Я вовсе… я думал о другом.
Она предостерегает меня жестом.
– Полно. Я знаю, о чем ты думал. Ты в своем праве, а я вполне заслуживаю того, чтобы ты мечтал о моей смерти. У тебя есть веские причины. Нет, нет, о таком ты, разумеется, и не помышлял. Как можно? Это же грех! Таким пожеланием ты погубишь свою душу. Я должна всего лишь исчезнуть. Уехать и не вернуться. Быть похищенной или сосланной. Или пасть от кинжала убийцы. Скажи, а ты решился бы подослать ко мне убийц? Боже, боже, что же я такое говорю… Как смею… Мой нежный, богобоязненный, стыдливый мальчик, невинный агнец, он и в мыслях подобного не допустит.
Она откидывается в кресле и томно опускает веки.
– А знаешь, в чем секрет? В чем великая мистериальная тайна? – она делает паузу и впивается в меня взглядом. – В том, что мне безразлично, что ты там себе думаешь! Можешь мечтать о чем угодно и даже воображать меня мертвой. Мне все равно. Во всяком случае, не мешает.
Она опять понижает голос до шепота.
– Скорее даже наоборот, волнует. Мне нравится, когда ты такой упрямый и смелый. Меня влечет твоя ненависть, как если бы это была самая сильная любовь, возбуждает твоя неприязнь, манит отчаяние. Ты такой желанный в своей неразрешимой печали. Тех, которые смотрят с обожанием и восторгом, много. Их десятки, даже сотни. Они повсюду, они просты и предсказуемы, падки на красоту, честолюбивы, легко управляемы и порочны. А такой как ты один. Природа изготовила тебя по единственным, волшебным лекалам, которые тут же и разбила. Поэтому таких как ты больше нет. Ты – единственное отступление от правил, украшение самой жизни, и в том твоя особая привлекательность. Поэтому тебе можно все. Я все тебе прощаю. Даже ненависть.
Судя по этим разглагольствованиям, она пьяна. Не настолько, чтобы расползтись до сладких откровений и назойливых нежностей, как это у нее пару раз случалось, но вполне достаточно, чтобы повредить маску высокомерного отчуждения и дать волю тревожным мыслям. В такие минуты она видит себя отвергнутой, нелюбимой, начинает искать себе оправданий, что-то объяснять, но доводы не облегчают ее страданий. Тогда она начинает говорить. Я знаю, что именно ее мучит, и с течением времени все больше. Она никогда себе в этом не признается, ибо это слишком унизительно, но выдает болезнь своей говорливостью. Это голод. Она, как и все, испытывает голод, тот самый, нежелудочный, но как утолить этот голод, она не знает. Ее никто не учил. Она не знает, что единственным средством, единственным бальзамом, каким излечивают недуг, может быть любовь. Ее уста кривит судорога, если она произносит это слово. Любовь! Чья любовь? Моя? Безродного? Бесправного? Помилуй Бог! В ответ она только рассмеется. Она никогда в этом не признается. Но от страданий это не спасает, боль остается. И стоит лишь винным парам, болезни или дурному настроению размыть гипсовую маску, как она сразу же начинает страдать. Мое отчуждение становится невыносимым укором, моя холодность обращается в лезвие. Я, как безжалостное зеркало, рисую ей припудренные шрамы.
Но герцогиню раздражает что-то еще. По ту сторону тайного хода случилось нечто, что лишает ее привычного высокомерного спокойствия. Что это? Неудавшийся заговор? Тайная интрига? Мне это неведомо. Но она в глухой и мрачной ярости. Цвет ее лица изменился. Возможно, она явилась ко мне за своеобразным спасением. Я должен ее утешить. Она слишком долго пребывала среди мертвецов. Ей нужна моя сила. Она устала, и она голодна. Ей нужна пища. Как израненная волчица, она ползет в логово на брюхе. Ей нужно отлежаться и глотнуть свежей крови. А добыча – это я. Ей нужна моя кровь. Я отдал бы ее добровольно, без принуждения, если бы она только попросила; если бы вместо жесткого, указующего перста моей щеки коснулась бы ладонь, а до слуха бы донесся голос вопрошающей души, я с радостью поделился бы с ней всем тем, что сохранил долготерпением и молитвой. Я отдал бы ей часть себя, как отдал бы кусок хлеба голодающему ребенку. Ей стоило только попросить, признать свою слабость. Но она не просит. Она грабит. Как разбойник с большой дороги.
– Ну что же ты? Раздевайся. У меня, к сожалению, не так много времени, чтобы в полной мере насладиться твоим упрямством.
Меня бросает в холодный пот. Я вдруг вспоминаю, что все происходящее здесь подобно сценической пантомиме, у которой нашелся случайный зритель, и мой позор с ее жаждой более не сокрыты этими стенами. Герцогиня ничего не знает и не страдает от тяжести присутствия, но я-то знаю. Для меня один-единственный свидетель обращается в многотысячную толпу, я уже выставлен на помост, под безжалостные взгляды. Они изучают и смакуют, они поглощают каждый мой жест. Они наслаждаются моим стыдом. Нет, я не наготы стыжусь, не откровенности действий. Я стыжусь уродства собственного бытия, того искажения, что в нем присутствует. Это как при внешнем благополучии обнаружить шестой палец или хорошо замаскированный горб. Я развязываю шнурки на своем камзоле, но не чувствую рук. Я слышу свист ветра и ликующий шепот. Рассудком я понимаю, что никакой толпы нет, и ветра нет, нет разверстых просторов, и нет скользящих взглядов. Я не могу даже поручиться за любопытство, что движет непрошеной гостьей, но я ничего не могу с собой поделать. Стащив сорочку, я падаю на колени.
– Я не могу…
Опустив голову как можно ниже, прячу лицо. Я боюсь увидеть. У нее сейчас гнев начнет разливаться сине-багровым пятном от самых глаз.
– Я не могу… пожалуйста, не сегодня…
Что она сделает? Ударит меня? Пнет? Я слышу, как она поднимается с того кресла, в котором я сидел сам, и приближается.
За подбородок вздергивает мое лицо.
– Кто же это над тобой так хорошо потрудился? – насмешливо спрашивает она. – Уж не Жюльмет ли? Господи, Геро, ты теряешь в моих глазах. Как ты мог? Польститься на такое убожество! А, понимаю, ты сделал это из жалости.
Я отрицательно качаю головой, насколько ее рука на моем подбородке позволяет мне это сделать.
– Если не она, то кто? Кто-то же побывал здесь до меня!
Я опять трясу головой.
Она выпячивает губу и оглядывается.
– А, знаю. Знаю, кто над тобой так славно потрудился, и даже знаю, где ее искать.
У меня темнеет в глазах. Господи, что же я наделал. Не смог преодолеть свою застенчивость. Для такого как я застенчивость – непозволительная роскошь. Поглядите-ка на эту застенчивую вещь, на этого жеребца с идеальной выездкой. Я судорожно вдыхаю и уже открываю рот, чтобы вознести мольбу о прощении и возвестить о внезапно вспыхнувшей страсти (где взять эту страсть?), но она идет вовсе не к двери в гостиную. Она идет к моему письменному столу. На нем все еще лежат рисунки Марии. Я, само собой, позабыл о них.
Это давно уже стало законом – прятать от глаз герцогини все, что уличает присутствие в моей жизни дочери. Хозяйка знает, что девочка бывает здесь, знает, что я провожу с ней несколько часов, учу ее рисовать, выводить буквы, однако не желает получать видимых доказательств. Для нее девочка как бы не существует. Так ревнивая любовница окружает настороженным молчанием имя жены. Соперница обращена в миф, но любое упоминание о ней молниеносно облекает этот миф в кожу. Я по мере сил делаю все возможное, дабы избежать подобных воплощений, уничтожаю следы, прячу, обманываю, притворяюсь, но сегодня я пойман с поличным. Мне так не хотелось с ней расставаться! Я перебирал эти рисунки, как драгоценности в сокровищнице, выгадывал мгновения и минуты, а должен был сжечь их собственными руками. А тут еще Жанет! По ее вине я забыл это сделать. Герцогиня уже держит их, и лицо у нее каменное. Я вижу ее профиль, безупречный, тонкий, скальной породы. Она перебирает рисунки, и на каждом задерживает свой взгляд.
– Я приказала тебе раздеться, – не оборачиваясь, произносит она. – Ты уже начал. Продолжай.
Я чувствую отчаяние. Но выбора нет, я довершаю начатое. Она все еще разглядывает рисунки, методично перекладывая их с одного на другой. И снова, не глядя в мою сторону, тускло и равнодушно:
– Ложись.
Я делаю шаг к двери в спальню. Это уже легче, это далеко, там никто не видит и не слышит.
– Нет. Здесь ложись. На ковер.
Что она задумала? При виде этих рисунков, этих раздражающих доказательств, у нее возник какой-то замысел. Настоять на своем. Причинить боль. Оскорбить. В ее распоряжении целый арсенал. А у меня выбора нет – подчиняюсь. Лежать даже легче, чем торчать нагой статуей посреди комнаты, не так стыдно. Герцогиня как будто наконец вспоминает обо мне. Делает шаг. Я вижу, как колышутся, надвигаясь, ее юбки, многослойные, тугие, гремящие крахмалом. Кончик ее башмака выскакивает, как змеиный язык. Он возникает у самого моего лица, но тут же прячется. Она смотрит на меня сверху вниз. Зауженный, упирающийся в потолок бархатный конус с белокурым закругленным наконечником. А я – выложенная на столе кроличья тушка, еще живая, с ободранной шкуркой. Остается из любопытства воткнуть вилку и посмотреть, что будет. Но она не шевелится, и рисунки все еще у нее в руках.
– Знаешь, – говорит она, – твоя дочь очень красивая девочка. Смышленая. Я видела ее как-то на днях. Можешь удивляться, если хочешь, но это так. Мне было любопытно взглянуть на нее, и я не смогла себе в этом отказать. Все-таки три года прошло. Когда мы встретились, она была совсем младенцем, а теперь вполне оформившийся бойкий звереныш. И на тебя очень похожа. Я вот что подумала. Время идет, она взрослеет, пора бы подумать о ее будущем. Не век же ей оставаться в доме бабки. Что ее там ждет? Скука, месса, брюзжание старой няньки. У такой красивой девочки, как она, должна быть интересная, яркая жизнь, сплошь состоящая из приключений. Она хоть и мала, но уже и сейчас представляет собой немалую ценность. За нее бы дорого заплатили, охотников много.
У меня тело сжимается, как пружина. Локти, колени подскакивают, сгибаются, жилы сокращаются, тянут, как канаты, судорожно сведенные мышцы, я готов вскочить. Но она очень больно и метко тычет заостренным кончиком своего башмака в мой бок, пониже ребер, там, где печень.