Клотильда знала, что их знакомство состоялось задолго до того, как она отправилась на исповедь к отцу Мартину. Знала, что Анастази обязана жизнью юному школяру, но кроме этого долга было что-то еще, глубоко родственное, будто эти двое происходили из одной материнской утробы. Их связывала некая схожесть в судьбе, сиротство и одиночество. Они оба знали утраты, голод и нищету, предательство и неволю. Оба учились выживать. Их обоих ради забавы, как выловленных в лесу животных, взяли в мир сытых и властных, обоих выкупили по дешевке у нужды и страданий.
Полоска на полу гаснет. День уходит. Время сумерек. Предметы утратят привычные формы, поменяют цвет. Тени начнут удлиняться, сгустятся до черноты. Я жду стука в дверь. За мной придут. Впрочем, рыжий парень – его зовут Любен – не утруждает себя церемонией вежливости. Я такой же как он, между нами нет разницы, пожалуй, его статус даже значительней. Я пока нечто промежуточное, неопределенное, невзирая на внушительный перечень костюмов, что мне в скором времени предстоит надеть. Герцогиня упомянула сукно из Антверпена, шелк из Лиона, бархат из Кордовы. Но это пока только слова, столбцы цифр в потертой книжице, а я только каприз. Любен приносит мне другую одежду. Сорочка уже не полотняная, а из батиста, на рукавах – пена кружев. Камзол с золотым шитьем. Я не могу удержаться и смотрю на Любена с удивлением. Он утвердительно кивает. Помогает одеться. Следом за ним является цирюльник, черноволосый мужчина с эспаньолкой и выпуклым лбом. Он тщательно выбривает мне щеки и подбородок. Я смотрю на бритву. Такой легкий, смертоносный предмет. Промахнись он хотя бы на дюйм, и мое горло окажется перерезанным. Пальцы у него пухлые, мягкие, чуть липкие и пахнут чем-то приторно-сладким. За ним приходит очередь куафера. Я никогда не уделял особого внимания своим волосам, они росли как им вздумается, ложились крупными завитками, падали на лоб, лезли в глаза. Мадлен нравилось играть с ними. Нравилось наматывать их на свои тонкие пальчики… Стоп! Дальше нельзя. Не вспоминать.
Куафер расчесывает и укладывает мои волосы. Щелкнув над моей головой ножницами, отсекает лишнюю прядь. Любен помогает надеть камзол, затем слегка давит мне на плечо, вынуждая взглянуть в огромное зеркало, которое держит передо мной ученик куафера, мальчик лет двенадцати.
В зеркале щегольски одетый черноволосый молодой человек. Он очень хорош собой, но бледен, и у него тени под глазами. Черты его лица мне знакомы и даже привычны. Но все же это не я. Ктото другой. Потому что предшествующий я умер, как того и желал, а тот, кого я вижу в зеркале, всего лишь подделка.
Я отворачиваюсь от зеркала, вопросительно смотрю на Любена, затем на Анастази. Что дальше? Придворная дама отводит взгляд. Жестом приглашает следовать за собой. Мне это кажется, или она действительно смущена? Пока мы поднимаемся по лестницам, сворачиваем из одного коридора в другой, она не произносит ни слова. Идет чуть впереди и не оглядывается. Но у высокой дубовой двери, по обеим сторонам которой застыли слуги в черносеребристых ливреях, она оборачивается ко мне. Подходит очень близко, как будто намерена шепнуть мне тайное слово или, как Ариадна, вручить путеводную нить. Я слышу ее дыхание. Взгляд ее мечется по моему лицу. И тут я неожиданно прозреваю. Именно так она смотрела на меня в душной, переполненной палате, куда я принес ее. Она лишилась чувств, и большую часть пути я нес ее на руках.
Как и тогда, она что-то пытается разгадать или понять. Ищет ответ. Она верит, и в то же время сомневается. Там, в лечебнице, я провел около нее целую ночь. Она то приходила в себя, то впадала в забытье. Не жаловалась и не кричала. Только стискивала зубы, когда я неловким прикосновением причинял ей боль. Плоть ее была словно изодрана крючьями. Где-то во мраке улиц, в квартале Нотр-Дам, она доверилась грязнорукому шарлатану. Хотела сохранить все в тайне. Она ничего не рассказывала, да мне и не требовалось. Я часто видел этих несчастных. Обесчещенные, обманутые женщины, покинутые возлюбленные – они пытались изгнать из своего тела плод насилия или греха. Они шли на это преступление в надежде сохранить тайну. Им казалось, что этой кровавой жертвой они смогут воскресить прошлое, вернуться туда, где жила мечта и пламенела надежда. Они думали, что так можно все исправить и начать все с начала. Впрочем, большую часть этих жертвоприношений совершала нужда. Многие из них умирали, те, что оставались живы, теряли свои детородные способности, а были и такие, кто, пережив однажды эту боль, потерю любви, разочарование и предательство, навеки отрекались от мирских радостей и оканчивали свою жизнь в монастырях.
Я ничего не знал об этой женщине, не спрашивал ее имени. Видел только, что она не горожанка, а знатная дама. Что ж, и с ни ми это тоже случается. И они страдают. И кровь у них того же цвета, что и у прочих. Им приходится порой даже хуже, чем безымянным гризеткам. Знатное происхождение предполагает строжайшую тайну. Огласка – это позор и даже смерть. Опороченная жертва будет лишена семьи и самого имени. От нее отвернутся друзья, ее покинет муж, двери всех благородных домов будут для нее закрыты. Ей придется скрываться и влачить свои дни в печальном уединении. Или похоронить себя в монастыре. Вершина, на которую возносит судьба, скрывает по ту сторону пропасть. Какой же страх, какая смертельная тайна вынудили ее отправиться в эти зловещие закоулки, где сам воздух клубится пороком? Каким мужеством надо обладать, чтобы стоически вынести боль, затем встать и отправиться в обратный путь по тем же заболоченным переулкам!
И вот она вновь смотрит на меня, не то укоряя, не то напутствуя. Она хочет что-то сказать, но ей мешают слуги. Она бросает на них ненавидящий взгляд, вздыхает и ровно произносит:
– Ее высочество ждет вас.
Ей нравилось играть в бога. Собственно, это единственное, что ей по-настоящему нравилось. Право жизни и смерти. Что может быть слаще и восхитительней? Наслаждение подлинное, без примесей, как золото самой высшей пробы, то, что делает смертного равным божеству. Все прочие удовольствия ничего не стоят, если за ними серой тенью не прячется оно, подлинное. Да и самого наслаждения не существует, если в нем нет этой волшебной пряности, этого яда, который люди называют властью над ближним.
Нет большего наслаждения, чем держать на ладони чью-то жизнь. Как птичку, которую изловили хитростью, или зайчонка, подобранного в лесу. Чувствовать в ладони биение хрупкого чужого бытия. Достаточно сжать пальцы, и тонкие ребрышки пронзят сердце, будто изогнутые кинжалы. Но пальцы можно и не сжимать, ибо со смертью наслаждение иссякнет, и тогда придется ловить другую птичку, другую жизнь. А для забавы пригодна не каждая жертва. Добыча должна быть достойна победителя. Ибо победитель этот – бог.
Она нашла свою жертву, свою богоравную добычу. Эта жертва обещала череду услад, от мерцающих и тягучих до ярких и ослепительных. Она уже познала нечто подобное. В ней уже разгорался этот огонь, еще без видимого пламени, без заметного жара, только тлел, как глубинный пласт болотного торфа, который скрывает подземный пожар. Ей нравилось пламенеть именно так, размеренно, постепенно, без вспышек, когда трепет разливается внутри, заполняет каждую полость и каждую впадину эфирного свода. Клотильда прикрыла глаза. Ее власть обретала сугубо предметный образ. Она знала, что представлять.
Она, герцогиня Ангулемская, никуда не торопится. Она будет смаковать, будет затягивать интригу, играя множество ролей, рядясь в тысячу масок. Если она и будет мстить, то по рецепту верных служителей Немезиды, предлагающих отведать блюдо холодным. Ее месть, месть оскорбленной, отвергнутой женщины, будет заключаться не в казни и смерти, а в покорении и развращении. Как мстительно и сладко она улыбнется, когда он, этот дерзкий бунтарь, этот страж добродетели, этот скорбящий муж, будет в сладострастной истоме молить о ласках, когда он, поборник благородного аскетизма, будет ослеплен роскошью, порабощен и подавлен золотом. Вот что значит настоящая месть – развратить, раздробить душу, окрасить ее в противоположный цвет, отвратить от небес и предать ее дьяволу. Пусть он сам погубит себя, пусть сам опровергнет собственные идеалы, изгонит память и отречется от любви. Вот тогда она будет отомщена.
Герцогиня действительно ждет.
Это ее гостиная. Та же тяжеловесная роскошь. Что мне до нее? Деталей я не различаю. Едва лишь переступил порог, как сердце всплывает к самому горлу. Дрожь в ногах. Ничтожный смертный у сияющего престола. Посреди комнаты накрыт стол. Двурогие канделябры, серебряная посуда, хрусталь с рубиновым содержимым. Я вижу розоватый плачущий окорок, ряженую в перья дичь и аккуратные ломтики паштета. Злое, насмешливое изобилие. Бывали дни, когда мы с Мадлен обходились без ужина. Денег оставалось только на молоко для Марии, но и она иногда плакала от голода. А если она и сейчас плачет?.. У меня перехватывает горло. Не думай об этом, остановись. Ты должен сохранять спокойствие. Единственное, что приносит облегчение и уменьшает боль, это порыв броситься вперед и опрокинуть стол, смять, растоптать эти разукрашенные птичьи трупы, разбить слепящий хрусталь, а эту женщину, что сидит за столом, женщину, чьи губы насмешливо и благодушно кривятся, чья поза так величественна и небрежна, убить… Мне хватит минуты, чтобы свершить казнь. Ее тонкая белая шея, гибкая, беззащитная, мягко надломится в моих руках. Она не успеет даже крикнуть. Всего один прыжок… Ее веки наконец дрогнут, она испугается, взгляд прояснится, и она увидит меня, изумится живости и подвижности этой странной вещи. Дьявол толкает меня в плечо. Сделай! Сделай! Убей! Она заслуживает смерти. А как же Мария? Да, я могу отомстить. Даже лакей, стоящий в углу с винным кувшином наперевес, не успеет преградить мне путь. Даже если он закричит! Мне и тогда хватит времени, чтобы завершить начатое. Однако в следующее мгновение я буду уже мертв. Тут никаких шансов. Меня прикончат сразу. Забьют палками или заколют кинжалом. Я и до виселицы не доживу. Мария останется сиротой. И будет плакать от голода. Я уже едва не совершил эту ошибку, когда бросился мстить в день смерти ее матери. Довольно. Время скоропалительных решений прошло. Я должен выжить. И спасти свою дочь.
– Поди сюда, – говорит она и манит пальцем. Как? Так сразу? А как же эта роскошь на столе? Я думал, она даст мне время.
Я делаю шаг, но она требует, чтобы я подошел ближе. Я смотрю в пол, меня слепит ее кожа, а шея вблизи становится невыносимо притягательной. Черты ее лица точеные, шлифованные. Полукруги бровей будто выведены кистью, под веки вставлены стекляшки с черным агатом. Она такая же прямая и небрежная, как и прежде. Телом невелика, но заполняет собой всю комнату.
– Дай руку.
Голос у нее ласковый, тихий, но она знает, что я слышу. Ее всегда слышат, даже если она едва шевелит губами. Я повинуюсь. У меня бешено колотится сердце, голос дьявола все громче. Не раздумывая, протягиваю обе руки. Под кружевом ссадины и кровоподтеки. Следы оков, ремней и веревок. Любен исполнил предписание врача и сегодня утром смазал мои предплечья бальзамом. Саднящая боль утихла, и отек спал. Но россыпь бледнее не стала. Выглядит все так же устрашающе. Она изучает мои запястья очень внимательно, трогает пальцами и зачем-то приближает к глазам то одну руку, то другую. У нее участилось дыхание. Что ее так привлекает? Или… восхищает? Выглядит так, будто она наслаждается этим зрелищем, упивается редким цветовым сплавом. Пробует на ощупь, задерживает ладонь в своей, желая угадать разницу в разгоревшемся под кожей огне, открыть его истоки, обнаружить сердцевину, познать исход. Она в поиске знаний и доказательств. То свидетельства ее вторжения, ее власти.
Наконец она вздыхает и отпускает меня. В глазах странный голодный блеск.
– Бедный мой мальчик, обещаю, такого больше не повторится.
От шелеста ее губ, от голоса, такого ласкового, у меня по спине пробегает дрожь. Тонкие, ядовитые иглы проникают под кожу. Я начинаю терять решимость. Она будто раскидывает сеть, липкую, тонкую, почти невидимую, еще одна шелковистая стрела, и ноги слабеют, и тело деревенеет от безразличия и странного спокойствия. Примириться и сдаться. Рабы, повинуйтесь господам вашим…
Она жестом указывает на стол. Ее белая рука плавно, дугой, перемещается, и я всем своим телом следую по этой дуге. На противоположной стороне серебряный прибор. Такой же, как у нее. Мне оказана честь. Я допущен к трапезе.
– Почему ты ничего не ешь? Попробуй этот паштет. С чудесной корочкой и зернами граната.
Я голоден, но есть не могу. Не в силах проглотить и куска. Это все от дьявола. Это неправильно. Да, я голоден, я хочу есть, мое тело сходит с ума от этих запахов, от аромата неведомых мне пряностей. На моем языке сладость вина, мой желудок жаждет насытиться, отяжелеть от жирных маринованных кусков, зубы готовы сомкнуться… Как же я слаб… И голос шепчет, шепчет. Ну что с того, если ты отведаешь того паштета с яичной крошкой? Или надкусишь фазанье крылышко? А вон те фаршированные трюфелями цыплята просто восхитительны. Взгляни на эту ветчину, вон тот розовый глазок с тонкой полоской жира. А это заячье рагу со спаржей. Ты же ничего подобного не пробовал. Такие блюда подают королю. Чего же ты медлишь? Ты уже подчинился, ты уже признал ее власть… Я помню, как Мадлен тоненькими, прозрачными пальчиками перебирала бобы. Маленькую горстку. Сердобольная лавочница отпустила ей в кредит. А герцогиня улыбается с противоположной стороны стола и говорит. Она говорит все так же тихо, роняет каждое слово, будто шелковинку, которая, взлетая, укладывается в очень правильный, симметричный узор. Узор этот не имеет изъянов, он удивительно хорош, с прямыми, точными гранями. Речь ее сокрушительна и безупречна. Она устрашающе права. Мне не обнаружить ни единой шероховатости, форма округла, и мое жалкое возражение скользнуло бы по ней, как босая нога по льду. Шедевр умозрительной софистики.
Хватит. Я здесь вовсе не затем, чтобы отыскивать аргументы и вступать с ней в дебаты. Пусть получит то, что желает. Мне слишком больно ее слушать. Я поднимаюсь из-за стола. Она сразу умолкает. Я сделал это без ее знака и тем самым нарушил равновесие. По лицу пробегает чуть заметная тень. Дергается подбородок. Ей страшно. Ей очень страшно… Отчего же она так рискует? Герцогиня не настолько глупа, чтобы полагать меня окончательно смирившимся. Или это средство разогнать кровь? Ах да, ей же скучно. А тут такая забава. Ужин наедине с убийцей. Попытка приручить раненого вепря. Она играет, ей нравится риск. Ходит по краю. Холодный пот под золотым шитьем, но усилием воли она держит спину. Рука нервно теребит большую фруктовую вилку. Страшно? Да, вам страшно. А вот мне уже нет. Я будто стряхиваю налипшую паутину, которая прежде сковывала мои движения и навевала сонливость. Не бойтесь, ваше высочество, вам ничего не грозит. Напротив, я намерен покорно служить вам. Если уж не душой, то телом.
– Я сделаю то, что вы желаете.
Я не жду приказаний. Выхожу на середину комнаты и снимаю одежду. Быстро и буднично. Стараюсь действовать без оценки собственного поступка. Мне нельзя думать, нельзя останавливаться. Я всего лишь совершаю несколько привычных движений: развязываю шнурки, разнимаю пряжки, тяну за рукав. Все как обычно, точно так же, как я делаю это каждый день. Мне это нетрудно. Что с того, что я сейчас раздеваюсь перед женщиной? Она – моя владелица, я – ее вещь. Стыд, отчаяние, нарушение приличий – все это несущественно. Это всего лишь игра воображения. Ложь и притворство. Я все же надеюсь, что она вспыхнет, заслонится рукой. Но она и бровью не ведет. И не отводит глаз. Даже не моргает. Изучает меня все так же пристально, только губы чуть размыкаются, и уголок рта ползет вверх. Стыд здесь неуместен. Я всего лишь облегчил ей задачу. Герцогиня принимает приглашение, и моя дерзость, похоже, ей по вкусу. Она отбрасывает салфетку и встает.
В доме епископа она сразу прикоснулась ко мне, спешила. Здесь, в собственной крепости, она может позволить себе не торопиться. Здесь ей подчиняется само время. Если ей будет угодно, то я простою так всю ночь. Она не позволит мне даже шевельнуться. Ибо я сам это выбрал, сам сделал первый шаг. Она будет на меня только смотреть, продолжая ужин, или отошлет прочь. Она предвкушает. Обходит вокруг. Будто я статуя Праксителя. Ушлый торговец предлагает ей эту статую за высокую цену, вот она и прикидывает, достаточно ли ценен товар. У меня внутри сгущается холод. Я все еще не позволяю себе думать, не желаю чувствовать. Но долго это продолжаться не может. Ее взгляд ползает по мне, очень медленно и расчетливо, препарируя и разделяя. У меня коченеют ступни, озноб поднимается выше. Я до боли стискиваю зубы, чтобы сохранять неподвижность. Моя сорочка маняще белеет в одном шаге от меня. Я бросаю на нее взгляд, как изнывающий от жажды странник. Схватить и бежать. Или прикрыться. Прижать матерчатый ком внизу живота. Но тут она прикасается ко мне. Я знал, что рано или поздно это произойдет, и все же ошеломлен. Кожа тянется, отторгает. Она гладит меня по спине, опускает руку между лопаток, будто с обратной стороны желает коснуться сердца. Это как первая ледяная капля. Она срывается с небес и катится за воротник. По телу пробегает дрожь. Но с этим ничего не поделаешь. Каплю уже не изгнать, остается только смириться, ибо за этой каплей последуют другие. Я чувствую, как она подходит ближе, жесткое кружево царапает спину, дыхание обжигает. Она перебирает и мнет мои волосы, как уже делала это однажды. Я все еще пытаюсь отрешиться от суждений, стереть все краски. Это всего лишь прикосновение рта, это чьи-то губы. Безличные, не обремененные именем. Я не должен называть имя, не должен вспоминать. Мне нельзя. Я могу вспомнить, что это она убила Мадлен; что это по ее вине мой сын вышел из утробы матери кровавым ломтем, посиневшим и безжизненным, что это по ее прихоти наложенные щипцы разломили хрупкий младенческий череп и надвинули одну кость на другую; что это по ее приказу рука старого священника неестественно вывернулась, вопреки суставу, кожа тонкими желтыми лепестками цеплялась за мостовую, отделяясь от старческой плоти, а лицо с открытым ртом, уже разорванным, полным кровавой пены, билось о дорожные камни. Мне достаточно чуть скосить глаза, и я вспомню, я увижу, как все происходило. Потому что они здесь, среди этих теней. Пламя розовой витой свечи танцует на позолоте, отражаясь в хрустальном излишке, в перламутровой росписи бокалов, в зеркальной глубине над камином. В этой пляске они движутся и смотрят на меня. Они видят руки их убийцы на моем теле, ее прижавшиеся ко мне губы, ее жаркий и жадный язык. Ее пальцы, беглые, без тени робости и смущения, от прикосновений бросает в дрожь.
Я слышу шелест и скрип шелка. Торопливо вдыхаю, как ныряльщик, который на мгновение высунул голову из-под воды. А потом снова ожог и круговерть в глазах. Прежде были только ее руки, умелые, бесцеремонные, я научился наблюдать за ними, сводя все внимание лишь к механике и отметая чувства. Но здесь мой рассудок дает сбой. Я чувствую два полушария женской груди, упершихся мне в спину. Тело внезапно разогревается, будто из самого ада в него влетает сладостный уголек. И уголек этот разгорается, и огонь течет по жилам. Это как пожар, который невозможно остановить. Огонь перебегает с одного предмета на другой, взлетает под потолок, рушит, уничтожает. Сделать уже ничего нельзя. Только беспомощно наблюдать, сокрушаться и воздевать руки. Меня накрывает волной. Раздирает на части. Я больше не единое существо, я нечто другое, из меня вынули душу, изменив ее качество на ярость. Эта ярость всплывает, поднимается, спешит по запутанным переходам наверх, бьется от нетерпения в упругие стенки. Безумная, животная ярость плоти. От меня прошлого остается только жалкий страдающий обломок. Она целует меня в губы, и мне это нравится. Я хочу, чтобы она продолжала. А себя ненавижу. Презираю так отчаянно, что судорогой сводит челюсть. Ликующий хохот и скорбный плач. Мокрая пасть и застывшее лицо ангела. Я на эшафоте – четвертуемый. Палач подхлестывает лошадей, и они тянут, тянут с ужасающей силой.
– Пойдем в спальню, – шепчет она.
Да, это она. Она, погонщик и палач… Ее рот вновь на моих губах, она раздвигает их, будто края запекшейся раны. Прикусывает зубами, и боль внезапно становится благословением. Я понимаю, что происходит, рассудок возвращается. Пожар продолжает бушевать, стихия неукротима, но я способен видеть. Моя душа цепляется за острый уступ над озером огня и печально взирает на грехопадение. Ей удалось вырваться из самого пекла, она избавлена от постыдного, животного растворения. Я должен что-то сделать, что-то сказать… Герцогиня вновь толкает язык мне в рот, но я сжимаю зубы. Она тут же отстраняется. Я сглатываю ком. Эта глыба пережимает голосовые связки, заполняет легкие и гортань. Нужно вспомнить, как из воздуха складываются слова.
– Моя дочь… – Мне все же удается.
Она не понимает. Глаза пустые, в них пляшет тот же огонь. Она давно ничего не помнит. Я пытаюсь объяснить.
– Моя дочь, Мария… Она осталась там, в доме епископа…
Ее зрачки расширены. Сейчас ее веки утратили свою неподвижность и вздернуты вверх. Рот растянут в странной улыбке. Она опять ничего не понимает, тянется к моим губам. Но я дерзко уклоняюсь, и она утыкается в щеку.
– Я ничего не знаю о ней. Вот уже больше двух недель?..
– И что с того? Какое мне до этого дело?..
– Она моя дочь.
– Какая еще дочь?..
Но моя сила растет. Когда первый шаг уже сделан, идти вперед легче.
– Я хочу знать, что с ней.
Мой голос окреп.
– А я хочу тебя, сейчас…
Она вновь ловит мои губы, но я отворачиваюсь, уклоняюсь на едва уловимые дюймы, замираю от собственной дерзости.
– Умоляю, позвольте мне узнать, что с ней, не голодна ли… она совсем маленькая.
И тут она вспоминает. Тут же хмурится, недоумевает. Кривит рот. «Как же это все некстати…»
– Поговорим об этом после, – отвечает она и для пущей убедительности опускает руку мне между ног.
Но я удерживаю ее за запястье. Я знаю, что рискую. Осмелился противостоять ее воле. Я на узком мостике над пропастью. Так ли велика ее жажда?
– Это единственная милость, о которой я прошу вас.
Я готов умолять. Готов скулить и жаться к ее ногам. Готов продать свою душу. Я уже погиб. Я проклят. Так пусть же моя гибель не будет напрасной. Пусть искупит невинную душу.
Она меняется в лице. Облачко меж бровей тает. И она улыбается. Почти с участием смотрит в лицо. Шепчет с придыханием, мягко:
– Что ж, если это так необходимо… Я обещаю. И я верю. Разве у меня есть выбор? Гладиатор с арены взывает к императору. Я преодолел вяжущий страх раба и вырвал у нее обещание.
– Завтра же ты все узнаешь, мой мальчик.
Она заводит глаза, по-кошачьи прищелкивая языком. Ей не терпится. Она даже забывает про спальню. Укладывает меня на брошенную у камина шкуру. Но действовать не спешит. Ей все еще нравится смотреть. Она затягивает преамбулу и наслаждается. Возможно, для нее это и есть высшее блаженство, не сам акт обладания, а безусловная возможность. Власть. Она склоняется надо мной, а я повержен и открыт. Я не любовник у ног красивой женщины, я ценный артефакт. Подстреленный фазан на столе чучельника. Мне холодно и стыдно. Герцогиня длит и длит муку. Боже милостивый… Пускает по капле кровь. Снова раздувает огонь. Я чувствую ее тело, прохладное, длинное. Она почти одного со мной роста. Упирается в меня коленями и локтями. Локти у нее острые. Плоть беснуется. Болезненный спазм внизу живота. Кровь ударяет глухо и размеренно. Ей нравится меня дразнить. Еще одно доказательство ее могущества. Ей кажется, что она уже владеет мной изнутри, что я, как обезумевший пес, уже готов нестись с лаем по звериному следу, что мое отступничество уже свершилось.
Я знал, что это неизбежно, но, когда это происходит, едва сдерживаюсь, чтобы не вывернуться и не сбросить ее. Горячо, отвратительно и сладко. Она сжимает меня своими бедрами и прислушивается. Гонится за призраком нетерпения. Я должен пошевелиться, подать знак. Но я не шевелюсь, хотя кровь в венах, будто жидкий огонь. Надо мной ее грудь, белая, тяжелая. Но это не грудь женщины, это атрибут власти, ее орудие. Я закрываю глаза, потому что ее лицо приближается, она не прекращает своих наблюдений.
Я чувствую содрогания и рывки. Иногда это смешивается с болью, но она того и добивается. Чтобы я страдал и наслаждался вопреки этому страданию, чтобы трепетал и бился в объятиях палача. Мои руки она заводит мне за голову и намеренно давит на израненные запястья. Вбивает гвозди в крест сладострастия. Не могу сдержать стона. Для нее это знак. Последний, краеугольный. Она двигается быстро, беспорядочно, с хрипом, закидывая голову. Скалит зубы, совершает рывки то вправо, то влево. Я переживаю это короткое помешательство как порыв ветра с дождем. Чувствую, какой она становится жесткой и обжигающе горячей. Она спотыкается, как лошадь посреди размашистой рыси, и вдруг внутри нее что-то происходит, неведомое мне, древнее. Она вытягивается, костенеет и вдруг падает. Скатывается с меня и замирает.