bannerbannerbanner
полная версияИзгои

Алиса Игоревна Чопчик
Изгои

Полная версия

Бабушка покачала головой, пряча деньги. Она поправила платок и села на табуретку, а после заговорила снова:

– Распущенная молодежь нынче пошла. Все больше пытаются быть похожими на европейцев: одеваются как они, говорят как они. Уже не так усердно молятся, если молятся вообще. Молодость все простит, а старость все вспомнит, – бабушка опять покачала головой. – Не будьте подобным тем, которые забыли Аллаха и которых Он заставил забыть самих себя. Они являются нечестивцами. (Коран, 59:19)

Она взглянула на меня и улыбнулась, коснувшись моей руки.

– Но тебя-то мы воспитали как полагается, рух Альби (араб. "душа моего сердца"). Ты проследи, чтобы и Иффа не потеряла себя, в такие-то времена. Дай бог Башару отомстить за нас.

Не дожидаясь ответа, она отвернулась и стала разглядывать магазинчики напротив.

– Бабушка, скажи, – поразмыслив, спросила я, – если бы в Дамаск вернулась война, ты бы уехала из Сирии?

– Война никуда и не уходила, рух Альби. Посмотри на этих людей, – бабушка показала на инвалидов с протянутыми руками, – они бедны и искалечены. А ведь этот мужчина еще год назад покупал у меня орехи в меде, и ног у него было столько же, сколько у каждой из нас – две, а не полторы. Война прямо сейчас гуляет меж стен Дамаска. Она в наших сердцах. А пули, пули – это не война, как и снаряды, и войска, и танки. Они – всего лишь ее оружие. Но оружие безобидно, пока его не возьмет человек.

Она замолкла, разминая худые дряблые руки, потом добавила:

– Оружия я не боюсь, я боюсь человека, который его держит, но к человеку я привыкла. Так и с войной.

– Но в Европе безопасно. Нам бы позволили там остаться.

Бабушка рассмеялась своим старческим, хриплым смехом.

– Позволили там остаться, – она повторила это еще несколько раз, словно пробовала фразу на вкус. – Я хочу остаться там, где мне не нужно спрашивать разрешения. Я лучше умру на своей земле, чем буду существовать на чужой.

Ее слова взволновали меня, хотя я и не могла понять почему, но бабушка, увидев выражение моего лица, будто бы обо всем догадалась. Она взяла меня за руку, сочувственно улыбнувшись.

– Это, конечно же, не относится к вам. Вы, молодежь, подобно упавшему и укатившемуся плоду, можете пустить корни в любом месте.

К нам подошел покупатель и, хотя мне хотелось продолжить разговор, больше мы к нему не возвращались.

В один из апрельских дней Иффа ворвалась в квартиру, запыхавшаяся и лохматая, впрочем, как обычно, но взгляд у нее был взволнованный, и смотрела она прямо мне в глаза.

– Что стряслось? – спросила мама, тоже заметив ее бегающие от волнения глаза. – Опять что-то натворила?

Иффа разулась, покачала головой, отрицая, и села на диван.

– Все нормально, просто…

– Просто ты не помыла руки. Аллах любит тех, кто в чистоте себя содержит. (Сура «Ат Тауба», 9:108)

От этих слов Иффа передернула плечами, но покорно пошла в ванную. Я направилась за ней следом и встала у двери, наблюдая, как Иффа намыливает руки. Она подняла глаза и посмотрела на мое отражение в зеркале.

– Я тебе сейчас кое-что скажу, только ты не очень расстраивайся, ладно? Хотя, – Иффа ухмыльнулась, смывая мыло с рук, – с этим у тебя проблем быть не должно.

– Что случилось?

Она помедлила, прежде чем заговорить, и не оборачивалась, продолжая общаться через зеркало:

– В школе я узнала, что в Алеппо… ну, знаешь, в Алеппо вечно что-то случается, и…

– Что такое с Алеппо? Опять обстреляли?

Я выпрямилась и подошла к Иффе поближе. Дурное предчувствие холодком прошлось вдоль позвоночника. С напряжением я обдумывала, что же вызвало в Иффе такую нервозность, но она все молчала.

Наконец-то, Иффа сказала:

– Джанан, вчера уничтожили мечеть Омейядов. Нашу мечеть, не столичную.

Несколько секунд я просто смотрела на сестру, не понимая сказанного. Смысл дошел до меня медленно и ворвался в сознание болезненным фейерверком чувств.

Слова не могут причинить физическую боль, но порой они приходятся настоящей пощечиной: после них ты чувствуешь, как горит лицо, словно тебя действительно ударили.

– Что значит уничтожили? Что… что это значит, Иффа?

Она повернулась ко мне, нахмурилась, затем нервно улыбнулась, пожала плечами, опустив глаза, и лишь потом ответила:

– Минарет полностью разрушен.

Я вспомнила, какой огромной в детстве казалась это башня, как величественно она возвышалась над мечетью, и тень ее скрывала от палящего солнца. Думалось, скорее небеса рухнут, чем этот минарет.

Поистине, люди созданы разрушать.

– С тобой все хорошо? – Иффа взволнованно глядела на меня, и в глазах ее сквозило сожаление, что она обо всем рассказала.

– Да, – ответила я рассеянно. – Да, все нормально. Это всего лишь башня.

– Ты любила эту мечеть.

Я ободряюще улыбнулась Иффе, но ничего не ответила.

Весь оставшийся день я была сама не своя: мысли мои летали далеко. Я не думала о минарете, о его многовековой истории, растоптанной кучкой фанатиков, не думала о пустоте, возникшей в груди. Я не думала ни о чем, и все-таки была словно бы в трансе. Эта новость меня потрясла и – что уж скрывать – очень расстроила. Я надеялась, что все как-то образуется, а стало только хуже.

Меньше, чем через месяц, когда мы с бабушкой продавали сладости, я узнала от покупателя, что Алеппо снова обстреляли, и были разрушены многие дома.

– Можно сказать, Алеппо больше не существует, – с небрежным равнодушием, как бы между прочим, сказал покупатель.

Я улыбнулась ему, протягивая сдачу, а в это время внутри меня умирала маленькая девочка, выросшая в этом городе.

Ночью я несколько часов рыдала в подушку, пытаясь не слишком дергать плечами и не всхлипывать, чтобы никого не разбудить и чтобы никто не узнал о моих слезах. На следующий день Иффа как-то странно глядела на меня, и я решила, что она слышала, как я плачу. От осознания того, что Иффа все понимает, я почувствовала себя неловко, и разозлилась на нее. Но мы не говорили об этом, и никто не упоминал об Алеппо, будто этого города и вправду больше не существовало.

Мы прожили почти год в Дамаске, со временем свыкнувшись с положением. Денег по-прежнему не хватало, и отец брался за любую предложенную работу. С момента нашего приезда прошли зима, весна и половина лета.

В августе мама заболела. Она тяжело дышала и кашляла сухим кашлем. На неделю она слегла в постель, вставая время от времени поглядеть на спящего Джундуба.

Как-то, когда я зашла к ней в комнату принести воды, я увидела ее, склоненную над ковриком и шепчущую молитву. С тревогой я заметила, как выпирают косточки ее позвоночника, и как дрожат обессиленные руки. Она похудела не сразу, и все же я в одно мгновение заметила, как истощила ее болезнь.

Закончив молитву, мама поднялась и, присев на край кровати, увидела меня. У нее было серое, осунувшееся лицо, бледные губы стали еще тоньше, и только огромные ясные глаза говорили, что еще не все потеряно.

– Как там Джундуб? – спросила она. У меня сжалось сердце от ее хриплого болезненного голоса.

– С Кузнечиком все хорошо. Я принесла тебе воды.

Мама улыбнулась краешками губ и сделала маленький глоток.

– Мне сегодня лучше.

– Аллах услышал молитвы, – тихо сказала я, взяв ее за руку. Она коснулась моего лица и улыбнулась по-настоящему.

– Только если вы молились за меня. Ведь я молюсь лишь о вас.

Мама вдруг замолчала и с тоской посмотрела на дверь.

– Позови Джундуба, я хочу его повидать.

Она крепко взяла меня за руку и посмотрела в глаза. Какое-то время я молчала, не в силах заговорить, но потом едва слышно произнесла:

– Папа запретил ему сюда приходить.

На долю секунды ее глаза загорелись гневом любящей матери, и она хотела возразить, но сдержалась, покорно покачав головой.

– Да, он прав. Конечно же, прав. Я могу заразить Джундуба.

– К тебе хотела зайти Иффа, ты не против?

– У малышей его возраста плохой иммунитет. Ему нельзя сейчас болеть, – прошептала мама, невидящими глазами глядя в пол.

– Мама, ты слышишь? К тебе зайдет Иффа.

– Что? – она посмотрела на меня так, словно забыла, что я здесь. – Да, хорошо.

Я обняла ее, прежде чем уйти, но она, похоже, даже и не заметила этого.

Вечером того же дня Иффа вышла от мамы молчаливая и угнетенная. В мимолетном гневе, она скинула со стола все книги и, грохнувшись на пол, расплакалась.

Вскоре маме действительно стало лучше. Она начала есть, практически перестала кашлять. К ней вернулся ее стальной характер и громкий голос, но она по-прежнему чувствовала слабость. Отец разрешил Джундубу заглядывать к ней в комнату, и, наверное, это было для нее лучшим лекарством.

Мама шла на поправку, и все вроде бы стало налаживаться, пока ночью мы не проснулись от чьих-то хрипов. Не сразу я поняла, что это хрипит мама, а не умирающая собака на улице или дьявол, вылезший из адской норы – такими ужасными в ночной тишине казались эти хрипы.

Когда мы с Иффой зашли в комнату, кошмар стал еще более осязаемым. Отец сидел на коленях рядом с кроватью и удерживал мечущуюся маму. Она дергалась в конвульсиях, пытаясь сорвать с себя рубашку, кашляла, хрипела, дышала с отдышкой. Когда ее вырвало, отец велел подготовить им одежду: он собирался отвезти маму в больницу.

Настоящий ужас сковал сердце, и я задрожала от чувства, будто черная дыра разверзлась у меня в груди. Иффа стояла, закрыв рот ладонями, и плакала. Когда отец ушел с мамой на руках, Иффа начала сползать по стене. Я не сразу поняла, что она подает в обморок, но когда поняла, подскочила к ней, и начала бить по щекам. Она даже не отбивалась, продолжая рыдать и о чем-то несвязно говорить. Я ударила ее сильнее, и тогда Иффа вдруг посмотрела на меня пристальным взглядом и о чем-то спросила, но из-за ее дрожавшего голоса я ничего не разобрала.

– Все будет хорошо, – прошептала я. – Все будет нормально.

 

Через час папа приехал один. Не глядя на нас, он начал бегать из одной комнаты в другую, вороша все вокруг. Затем, словно только сейчас вспомнив о нас, велел всем, включая бабушку, собираться и ехать в больницу. Его голос был твердый и даже рассерженный, и мы молча подчинились ему. Джундуб, еще до конца не проснувшийся, попросился на руки к папе и, когда тот его взял, мгновенно уснул.

Все происходящее кажется кошмаром, когда страх сковывает тебя, затрудняет дыхание, сжимает органы в тугой узел, голова становится тяжелой, а ноги ватными; когда ты хочешь проснуться, но не можешь, и делаешь все, чтобы оттянуть кульминацию наихудшего, надеясь, что к тому времени успеешь очнуться. Но мы уже подходили к больнице, а кошмар все продолжался. Я боялась, что папа ведет прощаться с мамой, что кроме обездушенного тела нас ничего там не ждет.

В больнице, как и когда-то в Алеппо, туда-сюда носились медсестры и врачи, пытаясь позаботиться обо всех людских жизнях, потоком поступивших в эту ночь. Все пациенты вели себя одинаково: тяжело дышали, дергались, рвали или лежали, точно тряпичные куклы, не в силах пошевелиться. Медсестры срывали с них одежду и промывали тело водой, проверяли зрачки и давали друг другу короткие указания.

Папа отвел нас в какой-то кабинет, где на кушетке сидели еще пару человек. Он велел нам сесть и куда-то ушел. Испуганная и обессиленная от своих же нервов, Иффа молчала и иногда всхлипывала, покорно делая все, что ей скажут.

Вскоре пришла медсестра. На скорую руку она проделала все то же, что делал остальной медперсонал в коридоре. Задав пару вопросов по поводу самочувствия, она что-то вколола нам, а после побежала к новоприбывшим.

Понемногу страх отступил, и надежда несмелыми ростками начала расцветать во мне: наверняка с мамой все в порядке, ей тоже вкололи препарат от всех симптомов, и сейчас она лежит, спокойная, может, немного усталая, и ожидает, когда ей позволят вернуться домой.

Одного взгляда на вошедшего отца было достаточно, чтобы воскресший во мне страх отравил ростки надежды. Без слов мы последовали за папой, и каждый последующий шаг был тяжелее предыдущего. Хотелось упасть навзничь и разрыдаться, закрыв лицо руками.

У самой палаты я не могла заставить себя зайти внутрь. Пока я не увидела маму, она была для меня жива. Пока я не увидела ее мертвенную неподвижность, она была все еще полна энергии и сил.

– Заходи же, – немного раздраженно сказал папа, подталкивая меня вперед.

В палате горела только лампа у тумбочки; рядами стояло пять или шесть коек, на каждой из которой кто-то лежал. Когда мы подошли к маме, она приоткрыла глаза и пошевелила пальцами рук.

– Она не может двигаться нормально, – поясняя неловкость ее движений, прошептал отец.

– Мама, что происходит? – сдерживая рыдания, цепляясь за мамину руку как за спасательный круг, взмолилась Иффа.

Мама молча смотрела на нее, но взгляд ее был затуманенный, словно она ничего не видит. Такой же взгляд был у дервишей в мечете.

– Мне сказали, что применили какое-то химическое оружие, – послышался тихий, напряженный голос отца. – Многие отравились.

– Химическое оружие? Сынок, что ты такое говоришь? – впервые за все время заговорила бабушка. Она едва стояла на ногах, опершись рукой на железные прутья койки.

Папа дернул головой, скривившись, будто от боли, и процедил сквозь зубы:

– Не знаю. Сейчас мне все равно.

Он посмотрел на маму, и в его глазах я увидела такую нежность, какую никогда не замечала прежде.

Джундуб подошел к маме и коснулся ее лица. Не дождавшись никакой реакции, он обнял ее за голову, словно все понимая, и замер так на пару минут, пока папа не тронул его за плечико, чтобы тот отошел. Бабушка шептала молитвы, которые напомнили мне заупокойные, но их нельзя слушать женщинам. Стало трудно дышать, и я вышла из палаты, чтобы придти в себя.

Я посмотрела на все эти лица в коридоре, искаженные от боли или чувства приближающейся смерти, и подумала, что мне будет все равно, умрут ли они, если мама останется жива.

Наверное, Аллах не одобрил бы мои мысли, с беспокойством решила я.

На потолке треснула штукатурка. Порой трещины принимают интересные формы. Будто художник провел ровные, аккуратные линии, пытаясь нарисовать розу, но его кто-то отвлек, и он оставил рисунок недоделанным. Я очень хорошо запомнила эти трещины. Возможно, вовремя не заметив их, меня захлестнула бы истерика.

С детства нас учили, что не нужно бояться смерти. Жизнь не кончается, окончившись. Такое вот противостояние здравого смысла с надеждой. Конечно же, надежда всегда побеждает.

Мне кажется, я похоронила маму еще до ее смерти. Я обернулась и увидела Иффу, склоненную над кроватью.

– Она не понимает, – с болью подумала я. – Она не понимает, что мама уже мертва.

Я почувствовала к Иффе такую жалость, что мне стало плохо. Я начала глубоко дышать, пытаясь не обращать внимания на запах мочи и рвоты, распространившийся по всей больнице.

От вскрика Джундуба меня окатило холодным потом, и я не заметила, как вернулась в палату и встала возле мамы, прижимая ее руки к койке. Бабушка увела Джундуба из палаты, а Иффа побежала за медсестрой, пока мы с отцом пытались усмирить последние конвульсии умирающей.

Мне казалось, что я держу не маму, а какую-то незнакомую женщину. У мамы никогда не были такие тонкие, блеклые волосы, такой безумный и бездумный взгляд; моя мама никогда так скверно не пахла. Аллах чист, поэтому он любит чистоту, так ведь? Но почему же он обрекает рабов своих на такую грязную, отвратную смерть?

Отец плакал, пока мама задыхалась в предсмертной агонии, а я все смотрела и смотрела на ее лицо, пытаясь разглядеть там остатки той, кого я любила, но кроме животного ужаса, ничего не могла разглядеть. Глаза мамы стали красными, а губы посинели, и мы почувствовали, как ее рывки начали ослабевать, а затем и вовсе прекратились. Она замерла с раскинутыми руками и открытым ртом, напоминая чучело животного, замершего за миг до своей кончины.

Мы проплакали с Иффой весь день, пока в какой-то момент я будто бы не увидела нас со стороны – обнявшихся, безутешных и содрогающихся от рыданий – и наш плач показался мне слишком громким и затянувшимся. Я словно бы получила пощечину и отрезвела. Однако боль не ушла, мне хотелось заплакать, но слезы уже не шли. Я посмотрела на трясущиеся плечи Иффы и позавидовала ее чувствительности, потому что скорбь, не находящая выхода наружу, начинает поглощать душу, оставляя за собой лишь чувство всеобъемлющей пустоты.

Похороны матери прошли как в тумане. Помню, как маму медленно омывали, как облачали в саван, так шедший ее умиротворенному лицу. Помню мольбы во время погребения, как читали такбир, поднимая кисти рук, а затем опуская к животу; как ограждали простынями могилу, чтобы мужчины не увидели оголенные части ее тела.

Позже женщины подходили к нам с Иффой, одна за другой, и говорили утешительные слова, которые совсем не утешали.

– Да позволит Всевышний Аллах стойко перенести вам утрату. Да простит грехи покойной, – говорили они.

Затем были бесконечные визиты с приготовленной ими едой, словно пища могла утолить наш голод по материнским ласкам.

Успокоение пришло ко мне, когда я решила, что это не конец, и мы еще увидимся с мамой. Сейчас она – иссушенная косточка, растворяющаяся в почве смерти, но она возродится и станет деревом, оберегающим меня, пока не придет и мое время.

Слова Иффы оказались пророческими. Кто знал, что моя младшая сестра окажется такой дальновидной? Война настигла нас, как всегда настигает правда лжеца. Лишиться дома – слишком дешевая плата, и озлобившаяся война забрала свой долг.

Смерть мамы стала для отца предупреждением: если он не увезет семью из Сирии, его дети окажутся в опасности. Когда папа узнал, что, возможно, химическое оружие применили власти, он понял, что не на кого рассчитывать, не на что уповать в этой заболевшей стране; зараза будет только разрастаться, грязь и смрад человеческих поступков станет все невыносимей, и мы рискуем утонуть в этой клоаке беспощадной войны.

Страна, так любимая нами, стала чужой и опасной. Мы больше не могли тут оставаться, просто не могли, и отец принял тяжелое решение, так безразлично воспринятое нами, детьми.

Его знакомые обеспечили нам место в лагере для беженцев в Иордании "Заатари".

– Мы будем там в безопасности, но при этом недалеко от Сирии. Мы сможем вернуться в любой момент, когда война кончится, – объяснял папа. Его глаза искрились надеждой, но понурые плечи выдавали покорность судьбе.

Отец договорился о машине, которая довезет нас в Иорданию вместе с остальными беженцами. За день до этого он ушел по делам, а нас оставил собирать вещи.

Мы с Иффой почти не разговаривали. Она была задумчивой, немного подавленной и, что самое главное, покорной. Казалось, она до сих пор не может очнуться после кошмара, что мы пережили в ту ночь.

– Я все думаю о тех мальчиках из госпиталя, – вдруг сказала Иффа.

Сначала я подумала, что она говорит кому-то другому, но обернувшись, убедилась, что

никого кроме нас в комнате не было. Я удивилась неожиданному порыву сестры открыть

мне душу, и в то же время поймала себя на неприятной мысли, что ни разу не вспоминала о той сцене в коридоре больницы; эту историю я оставила в стенах госпиталя, не желая терзать себя сочувствием понапрасну.

– Я все думаю о том, что тот мальчик умер, а всем было будто бы наплевать. Ты ушла, но я видела, как равнодушно медсестра взглянула на его посиневшее от смерти лицо. Мне даже показалось, что она рассердилась, что его нельзя там так и оставить.

– К ним поступали сотни таких каждый день, Иффа. Как же она смогла бы работать,

пропуская все через себя?

Иффа улыбнулась, но улыбка ее была похожа скорее на кривляние.

– В этом вся ты, Джанан. Другого ответа я от тебя и не ждала.

– Ты просто еще не понимаешь.

– Чего я не понимаю? – Иффа резко обернулась на стуле и выпрямилась от раздражения; ее ноздри расширились от того, как глубоко она начала дышать. – В отличие от тебя, я способна сопереживать другим людям, и это сделало меня мудрее. Так что не надо строить из себя всезнайку.

От ее слов мне захотелось рассмеяться, но я сдержалась и только с улыбкой ответила:

– Как скажешь.

– Ты смеешься надо мной, – Иффа сощурилась в подозрении, пыл ее поубавился, и с некоторой досадой она отвернулась обратно.

– И все-таки ты не поняла, что я хотела сказать, – уже спокойнее, лишь чуть повернув голову в мою сторону, сказала Иффа.

Некоторое время я молчала, ожидая, что она продолжит, но Иффа ничего не говорила, и я спросила:

– И что же ты имела в виду?

Иффа покачала головой, словно передумала говорить, но потом все-таки ответила:

– Самое страшное в войне не то, что люди воюют друг с другом, а то, что в этой ожесточенной борьбе они теряют всю человечность.

– Мы можем разводить демагогию сколько угодно, Иффа. Только от этого никому легче не станет. Война – неотъемлемая часть жизни людей, будь то борьба с самим собой или с другими.

Иффа передернула плечами и снова повернулась ко мне.

– Мама умерла! И всем все равно!

– А чего ты ожидала, Иффа? Что в Сирии вдруг прекратят войну из-за этого?

– Ты как всегда, – она покачала головой, будто в разочаровании, так и не договорив.

– Я просто не понимаю, чего ты хочешь от меня. Что ты хочешь, чтобы я ответила?

Мне хотелось сказать Иффе то, что она хочет услышать, хотелось найти с ней общий язык. С другими людьми всегда было так просто общаться, так легко расположить их парочкой улыбок и готовностью выслушать, но Иффа сама не знала, чего хотела! Она как ураган, желающий покоя, но не способный в нем существовать.

– Ничего. Я ничего не хочу от тебя, Джанан.

Иффа встала, чтобы уйти, но мой вопрос заставил ее замереть.

– Ты пожалела, что поделилась со мной своими мыслями? – от этой догадки мне стало больно. Она как-то странно взглянула на меня, словно не ожидала, что я все пойму. Иффа хотела что-то ответить, но передумала и вышла из комнаты.

ГЛАВА III

Иордания. Лагерь "Заатари"

Микроавтобус подъехал еще засветло. Из всех вещей отец разрешил взять лишь самое необходимое и то, что должно было поместиться в наш личный рюкзак. Помимо прочих нужных вещей, я взяла расческу и мамин кулон в виде полумесяца на цепочке; еще прихватила теплый свитер и запасную пару обуви.

Бабушка расцеловала нас и сказала, что будет молиться за наше благополучие.

– Возвращайтесь скорее, здесь ваш дом и ваша душа, – на прощание добавила она.

– Иншаллах, – кивнул отец, целуя сморщенные старостью руки бабушки. – Если на то будет воля Аллаха.

Помимо нас в автобусе было еще четыре человека, все мужчины. Они были угрюмы и неразговорчивы, иногда о чем-то напряженно перешептывались и смотрели в окно, словно пытались разглядеть, что их ждет впереди.

 

Машина ехала быстро, не останавливаясь по дороге. Чем дальше мы уезжали на юг, тем беднее становился пейзаж. Голые поля и стадо овец, неспешно идущих по выученному маршруту, да редкие деревни, кажущиеся такими спокойными, даже райскими в утреннем умиротворении природы – единственное, что придавало какое-то разнообразие скучному виду за окном микроавтобуса.

Уже через пару часов мы были на границе Сирии. Нас отделяло несколько километров от города Эль-Мафрак, а значит, и от лагеря "Заатари".

Джундуб спал на нас с Иффой. Его голова лежала на моих коленях, и я слышала, как он сопит и глубоко дышит. Его черные волосики слиплись от жары, лоб покрылся испариной, и маячка вся взмокла на спине. Всю дорогу я неосознанно поглаживала его волосы, и это приносило какое-то внутреннее успокоение.

Отец сидел впереди, разговаривал с водителем, иногда внимательно оглядывал горизонт или оборачивался к нам проверить, все ли в порядке.

В тот момент, когда я поняла, что мы больше не в Сирии, во мне что-то дрогнуло и затрепетало, точно птица, стиснутая в руках. И подобно птице, заключенной в тисках, это что-то билось во мне и боролось, пока не затряслось в отчаянье и не умерло.

– Кто мы теперь? – спросила я себя. – Всего-навсего беженцы, безликие, безымянные для всех остальных – лишь еще четверо ртов, которых придется кормить? Или мы все еще люди, спасающиеся от войны и имеющие право на достойную жизнь?

Лагерь был расположен в пустынной зоне, где кроме песков и знойного ветра ничего нет. "Заатари" издалека походил на рой белых муравьев или на причудливую конструкцию, созданную ребенком, хаотично расставившего игрушечные контейнеры.

Когда говорили об этом лагере, я представляла небольшое скопление палаток и около сотни людей, по вечерам собирающихся для молитвы. Но "Заатари" был не просто лагерем – он был городом, обособленным, нуждающимся городом-попрошайкой; полноценной маленькой вселенной, вобравшей в себя все многообразие изгоев, выброшенных на берег скитальческой жизни. Пакистанцы, иракцы, иранцы и, конечно же, сирийцы – все они нашли свой жалкий остров мира и безопасности.

Рейтинг@Mail.ru