Как-то мимо дома проезжал танк, и этот лязгающий звук крутящихся металлических гусениц вызвал во мне такой ужас, что я замерла, ощущая ледяное дыхание смерти. Я вдруг всем существом прочувствовала, что за дверью живет смерть, что она настоящая, ее можно потрогать и можно призвать. И все же я тогда не знала, что такое война.
Мне сложно передать словами, что я чувствовала, проходя мимо разрушенных зданий, мимо изрешеченных стен от осколков снарядов и пуль; ощущая под ногами, как хрустит разбитое стекло; задыхаясь от вездесущей, поднявшейся пыли. Под ногами тут и там валялись булыжники, одежда и вещи, превратившиеся практически в ничто, торчащие отовсюду провода и железки, колеса, сломанные лестницы и жизни.
Видеть, как война разрушает твою Родину все равно, что видеть, как твой ребенок чувствует себя все хуже и хуже, а ты не можешь ему помочь, не можешь велеть болезни оставить его, и все что тебе остается делать – смотреть, как он умирает, и молиться о его спасении.
Может, поэтому мама стала молиться чаще и еще усердней, чем обычно. Она молилась исступленно, задыхаясь, то повышая голос от переполняющих ее эмоций, то понижая до еле слышимого шепота, и руки у нее тряслись, и голос дрожал, точно натянутая струна, готовая вот-вот оборваться.
Дальше становилось только хуже: танки обстреливали жилые дома, взрывали здания, больницы, школы; мятежники устаивали теракты, бесконечные боевые действия, разрушающие все вокруг, всю историю нашей страны. Мы обеднели, обессилили, увязшие в непрестанном страхе. Словно нищие попрошайки, становились в очередь за хлебом, за водой и другими припасами. И все-таки я еще не понимала, что такое война.
Мы с сестрой пошли на рынок Сук Аль-Мадина купить некоторые продукты на оставшиеся деньги. По пути нам навстречу бежали люди, толкая и будто бы не замечая нас. Казалось, мы идем на плывущий косяк рыб, испуганных сетью. В какой-то момент кто-то схватил меня за руку и тряхнул, вскричав от волнения:
– Куда вы идете? Совсем из ума выжили?
– Отпусти ее! – закричала в ответ Иффа, толкая незнакомца. – Мы идем на базар.
Тот в ответ лишь истерично рассмеялся, тряхнув головой.
– Сук Аль-Мадина больше нет. Только костер.
Он указал в сторону рынка, и мы увидели клубни дыма, вздымающие к небу, точно насмехаясь над Аллахом и его сокровищами, что горели в тот момент.
Словно зачарованная, я глядела на дымящийся рынок вдалеке и пыталась вспомнить резные деревянные фасады и идеально чистенькие каменные улицы, магазинчики наполненные тканями, сувенирами или продуктами, и толпу, вечно снующую туда-сюда в поисках лучшего выбора товара. Я пыталась вспомнить все это и не могла. Перед глазами стояли лишь руины, почерневшие от огня и закоптившиеся от пыли и дыма.
Казалось, это горит не рынок, существовавший еще со времен средневековья, это горит мое детство.
Я посмотрела на Иффу и удивилась, с каким ужасом и даже болью она наблюдала за угасающим пламенем, пожравшим все вокруг. Она никогда не любила это место и ненавидела ходить сюда за продуктами и вещами, и все же ей было нестерпимо видеть, как по крупицам уничтожают душу нашего города.
До этого момента я была будто бы зрителем, не имеющим никакого отношения к происходящему, но ростки ненависти и глухая злоба, что зародились во мне тогда, сделали меня неотъемлемой частью войны.
Пожар на рынке был предисловием к целой истории прочих пожаров. Мятежники поджигали дома, и безжалостное ненасытное пламя, порожденное их фанатизмом, распространилось по многим кварталам. Из райского места Алеппо превратился в пригород ада, где огонь сжигал последние надежды, обещая впереди лишь еще большие страдания.
Как-то вечером к нам зашел сосед, бледный и осунувшийся, постаревший за неделю на десятки лет. Срывающимся, но спокойным голосом он сказал, что его дочь лежит в госпитале в тяжелом состоянии: она находилась рядом, когда взорвали микроавтобус у больниц "Аль-Марказий" и "Аль-Хаят", и ее ранило осколками.
На следующий день мы с Иффой пошли навестить соседскую девочку.
– А нам обязательно к ней идти? Мы же ее почти не знаем! – расстроенная, спросила Иффа перед походом.
– Я сказала, обязательно, и это не обсуждается, – грозный тон мамы расстроил Иффу еще больше, и она вышла в коридор, ожидая меня.
– В это трудное для всех время нельзя забывать о простом человеческом сочувствии, – расстроенная не меньше Иффы, сказала мама, передавая фрукты и сладости для девочки. – Надеюсь, хоть ты понимаешь это, Джанан.
Я ждала, пока мама соберет все необходимое. Мне не хотелось идти, но еще больше не хотелось ругаться.
Мама взглянула на меня и покачала головой.
– Нельзя быть глухим к чужой беде. Когда-нибудь кто-то и о нас позаботится. Держи, – она передала мне корзинку и велела поторопиться к обеду.
Забавно то, что я даже не помню имя соседской девочки, но до мельчайших подробностей запомнила лицо.
Она лежала на койке, отвернув голову к стене, рука ее безвольно свисала с кровати, простынь смялась, одеяло, скомканное, валялось у ног. Когда мы зашли, она слегка повернула голову в нашу сторону и зашевелила пальцами на руке.
Грудь соседской девочки была забинтована, как и лодыжка и кисть левой руки. Девочка стонала и что-то шептала, но мы не могли разобрать слов. Она все дергала рукой, словно хотела поднять ее, но не имела сил.
У нее было желтоватое лицо, губы поджаты, будто в немом укоре, глаза беспокойно бегали из одного угла в другой, но взгляд был бездумный и даже туповатый. Глядя на нее, я вдруг почувствовала неприязнь и непонятное мне неуважение к этой девочке: словно бы лежать здесь в такой позе и с таким выражением лица было унизительно.
Я отвернулась от нее и перестала пытаться расслышать, что та хочет нам сказать. Иффа же, напротив, выказывала участие и сочувствие этой несчастной, давала попить и терпеливо выслушивала ее тихие просьбы.
Когда мы уже собирались уходить, в коридоре началась беготня, засуетились врачи, и послышались короткие указания медсестрам. Очень скоро мы узнали, что произошел очередной теракт, и больница охвачена хаосом из-за прибывшего потока пострадавших.
Почти у самого выхода Иффа остановилась у одной из коек, что оставили прямо в коридоре от нехватки мест. Я сначала не поняла, что привлекло сестру, но потом увидела двух мальчиков: одному на вид было около восьми лет, другому – не больше шести.
Тот, что постарше, по шею был укутан в грубую холщовую, изначально белую, но посеревшую от пыли и грязи, простынь. Он был прижат к самой стене и совсем не шевелился. Сначала я подумала, что он спит, но потом догадалась, что мальчик мертв. Не знаю, как я это поняла. Что-то в его бесконечно умиротворенном лице было от куклы; словно воском залитое, оно не шевелилось, и кожа его казалась фарфоровой и такой хрупкой, что наверняка бы треснула от прикосновения.
Мальчик, что помладше, был весь в ранах и царапинах. Он лежал на спине и от малейшего движения начинал плакать. Бинты, которыми были перевязаны его раны при первой помощи, пропитались кровью. У него дрожали губы, и глаза блестели от слез. В какой-то момент, мальчик будто что-то вспомнил и дернулся, тут же заскулив от боли; его рука начала что-то искать и не находить, и от волнения он стал чаще дышать и шевелить головой, не в силах повернуть ее нормально.
Мальчик продолжал как-то странно дергаться, пока ему не удалось повернуть голову к своему мертвому соседу. Тогда он замер и перестал плакать, и если бы не его рука, все еще тянувшаяся к другому мальчику, я бы решила, что он умер.
– Мне здесь страшно, братик, – тихо сказал малыш, словно опасаясь, что кто-нибудь посторонний услышит его. Он не оставлял попытку дотянуться до брата, и рука его все еще отчаянно цеплялась за простынь рядом с мертвецом, не обращавшим внимания на его попытки.
Мы с Иффой стояли и смотрели на них, не смея вмешаться. В какой-то момент мальчику удалось дотянуться до брата, и он заплакал от боли и снова зашептал:
– Мне здесь так страшно. Проснись, братик.
Он дергал за холщовую простынь, не понимая, что больше нет смысла пытаться того разбудить, что это уже не его брат лежит рядом с ним, а всего лишь одеревеневшая кукла, не способная ни защитить, ни утешить.
– Вот оно, – с тупым безразличием подумала я, – вот, что такое война.
Не в силах больше смотреть на это, я поспешно вышла из больницы.
По сравнению с душными коридорами госпиталя, на улице было прохладно и свежо; поднялся ветерок, словно желая выветрить с меня запах смерти и крови.
Иффа вышла через пятнадцать минут, бледная и заплаканная. Всю дорогу до дома ее трясло, но когда я попыталась ее успокоить, она оттолкнула меня, и почти бегом пошла вперед.
– Да что с тобой! – разозлившись, крикнула ей вслед. – Зачем так из-за них убиваться, какое нам дело до них? Лучше о своем брате подумай, которому ты и пару ласковых слов не сказала!
Иффа остановилась, резко обернувшись. Я остановилась тоже. Она посмотрела на меня долгим, гневным взглядом, а затем отвернулась и пошла дальше, ничего не сказав в ответ.
Ставшие свидетельницами чужой трагедии, нам с Иффой хотелось поскорее придти домой, где, казалось, нет места подобным бедам. Возможно, горячий чай, молитва и теплая постель вернули бы душевное спокойствие, стерев из памяти пугающие подробности дня.
Я вспомнила крыльцо с узкими каменными лесенками и распахнутые настежь деревянные оконные створки и ускорила шаг, нагоняя сестру. По воле рока в ту самую секунду, как никогда хотелось домой. Во мне проснулось приятное нетерпение, мимолетное блаженство, которое вдребезги разбилось, когда мы пришли.
Первым, что я увидела, была толпа, сосредоточено что-то рассматривающая. Я заметила, как Иффа замедлила шаг, увидев то же, что и они, и как через секунду она побежала и тут же скрылась за поворотом. Я так и не увидела происходящее, но неосознанно повторила ее действия: сначала замерла, а после побежала вслед за ней.
За поворотом вместо дома я увидела развалины. Словно из картона, часть здания неправдоподобно скосилась, с одного этажа свисала труба с батареей, некоторые окна вместе с рамами валялись на земле, окруженные бетонными плитами и гравием. Подобно обнажившейся девушке, дом казался уязвимым в своей откровенности: лишившись некоторых стен, можно было разглядеть подробности чужой жизни – какие обои у соседей на кухне, или какие картины весят в гостиной.
Я стояла около руин, около останков нашего дома, и наблюдала, как отец, сгорбленный и изнемогший, ходил между этих разрушенных стен, поднимал то один камешек, то другой и обессилено бросал обратно. Отец даже не замечал озабоченное лицо матери, застывшей среди прочих зевак, будто, как и они, пришедшей поглядеть на чужую беду. Папа не пытался помочь остальным мужчинам проверять, нет ли людей под завалами; неприкаянный бродяга, он не замечал ничего вокруг и продолжал искать остатки семейного очага.
Иффа пинала все, что попадется: одежду, обгоревшую куклу, полурасплавленную пластмассовую миску, – весь этот мусор человеческих жизней, разорванных снарядом. Как и отец, она подняла камень размером с ладонь, но не бросила спокойно обратно, а швырнула куда-то в сторону, словно ее ярость могла вернуть нам дом. Она зашла дальше, мешая напуганным людям переносить тела раненых, а потом, сев на колени, стала что-то рассматривать. Вскоре я разглядела, что это была рамка – даже издалека было видно, что она разбита и деформирована. Некоторое время Иффа не двигалась, погруженная в раздумья, затем вытащила фото из рамы и засунула в карман.
Когда она начала возвращаться, я пошла ей навстречу. Иффа это заметила, и выражение ее лица заставило меня остановиться.
– Ох, ты опять думаешь, что я ничего не чувствую? – словно капризный ребенок,
взмолилась я. – Почему ты делаешь из меня бесчувственную куклу?
– Потому что так и есть, – ответила Иффа, выдернув свою руку, которую я схватила,
когда та проходила мимо.
Сначала ее слова меня возмутили, затем обидели, а после пробудили тревогу. Я вспомнила свою реакцию на соседскую девчонку, виноватую лишь в том, что ей было больно, и мальчика, погруженного в омут страха и горя от неосознанной, но уже предощущаемой потери. Глядя на них, я испытывала целую кипу эмоций, которые мне было сложно отделить друг от друга: сплетенные между собой, по отдельности они теряли свою силу.
Во мне не было равнодушия, и все же среди этих эмоций не было и боли за них, призналась я себе. Значит ли это, что я бесчувственна или жестока, или что я плохой человек?
Порой я чувствовала себя сторонним наблюдателем, который видит эмоции других, но сам их не ощущает, и познает сочувствие лишь сквозь призму чужого восприятия. Я будто бы невежда в театре, которая смеется или плачет вслед за публикой, но сама не имеет представления, как реагировать на высокопарные реплики актеров. Все эти жизненные трагедии для меня – витиеватые речи, не вызывающие во мне никакого отклика. Я не понимаю их и потому отстраняюсь, погруженная в отдаленные раздумья.
Но это не значит, что я бессердечна. Или все-таки значит?
Произошедшее до самого вечера казалось нереальным. Я до конца не осознавала, что дома больше нет. Внешний мир для меня на время стал каким-то туманным, и я была словно оглушена и контужена от разрыва снаряда; голоса доносились отдаленно, точно я находилось под водой, а все звуки были заключены на поверхности.
Эта история казалась фарсом, чьей-то насмешкой, и в какой-то момент, когда мы шли к знакомым, согласившимся приютить нас, я истерически рассмеялась. Мама укоризненно взглянула на меня, но ничего не сказала.
У нее был холодный, колкий взгляд и настолько поджаты губы, что их было почти незаметно. Постороннему человеку могло показаться, что она рассержена и не более, но я знала, чего стоит маме не расплакаться.
Джундуб плелся рядом, еле поспевая за нами, и в выражении его лица сквозила детская тревога, которую он боялся высказать. Может, ему казалось, что если спросить об этом вслух, его опасения станут реальными.
– Не бойся, Кузнечик, – шепотом сказала я. – Все будет хорошо.
– Так всегда говорят, когда должно быть очень плохо, – ответил он, не поднимая головы.
– Мы же все рядом. Когда есть кому тебя утешить, то все не может быть очень плохо, – я сжала руку Джундубу, чтобы он взглянул на меня, а когда он поднял глаза, улыбнулась ему.
– А если кто-то умрет?
От его слов внутри все упало в секундном ужасе. Откуда он знал, что такое умирать?
– Джундуб, иди ко мне, – мама протянула руку, и Кузнечик подбежал к ней. Мы встретились с мамой глазами, и она, нахмурившись, покачала головой.
Война делает всех несчастными, подумала я. Может, в этом и есть ее смысл?
Отец и Иффа шли впереди. У обоих был широкий шаг и вызывающая походка, но отец обдумывал что-то, склонив голову, в то время, как Иффа глядела из стороны в сторону, словно искала на кого скинуть груз обуревавших ее страданий.
Я не испытывала мучительных сожалений о потери крыши над головой, о том, что нам никогда больше не доведется сидеть за столом на кухне или собираться всем в гостиной; что больше не будет крепости, защищавшей нас от военных кошмаров. Дом был нашими шорами, занавесами, скрывающими всю человеческую жестокость и несправедливость. Купол разбился, и, брошенные на произвол судьбы, нам придется вступить в борьбу с внешним миром. И все же я не чувствовала ничего, кроме бешеного сердцебиения, от которого меня тошнило и бросало в холод.
Когда мы пришли к знакомым, я еще более остро почувствовала насколько там все неродное: огромные шкафы, забитые статуэтками и книгами, странные картины, полы без ковров и антресоль без одной дверцы, – эта квартира казалась неуютной и бездушной. Переступив порог, я почувствовала внутреннее опустошение и тоску по своей кровати, и с сожалением осознала, что отныне мы будем лишь гостями, лишенными собственного пристанища.
– Простите за беспорядок, мы не думали, что будут гости, – Гильяна, хозяйка дома, нервно улыбнулась, поправляя на голове платок.
– Нет у вас беспорядка, – с грустью и раздражением подумала я, – но очень неуютно.
– Слава Аллаху, что с вами ничего не случилось, – сказал муж Гильяны. Не помню его имени, да и сам он черным пятном остался в моей памяти.
– Слава Аллаху, – кивнул папа. – Я успел забрать немного денег и некоторые документы. И все же столько всего осталось погребенным!
Отец замолчал, услышав в собственном голосе отчаянье. Давно я не видела его таким подавленным. И все-таки он был полон решительности, и потому я знала… верила, что все образуется.
– Что вы собираетесь делать дальше, Аббас? Мы поможем, чем сможем, но и сами, как видишь, нуждаемся в поддержке.
Мама встала, желая оставить мужчин наедине.
– Гильяна, ты не могла бы постелить детям? – сказала она, учтиво улыбнувшись.
– Конечно-конечно! Девочки могут спать вместе наверху. Джундуб боится темноты? – Гильяна пошла наверх, и мы последовали за ней.
Позже, засыпая в чужом доме и глядя в окно на неизведанное мною небо, во мне вспыхнуло подозрение, что никто из нас не удивлен случившемуся, словно это было лишь вопросом времени: война не терпит счастливые лица.
Пару дней, что мы там пробыли, я совсем не видела отца. Он уходил засветло и возвращался, когда мы все уже спали. Как-то среди ночи я проснулась и услышала за дверью торопливые, напряженные голоса. Отец разговаривал с кем-то, и впервые я слышала, чтобы он говорил с таким отчаяньем и покорностью, словно бы в этот момент от него ничего не зависело, и вся наша жизнь была в чужих руках, способных нас спасти и способных уничтожить.
Еще до моего рождения, папа несколько лет работал в Америке, а после перебрался к брату, моему дяде, который живет в Нюрнберге. Папа остался там почти на пять лет, но вернулся обратно в Сирию. Он вернулся туда, где была его душа, где он чувствовал себя ребенком своей страны, а не навязанным приемным сыном. Он вернулся туда, где его не преследовала тень чужестранца.
Именно поэтому он не хотел бежать из страны, за пределами которой нас будет ждать лишь отторжение. Тем более у нас совсем не осталось денег, не хватило бы даже на два билета, чтобы добраться до Турции, не говоря уже о пяти. В итоге, через пару дней после того, как наш дом был разрушен, отец принял решение ехать в Дамаск, где мы смогли бы жить у бабушки. По маминому лицу было несложно догадаться о ее мнении, но она не имела право голоса.
ГЛАВА II
Дамаск
Автобус медленно отъехал, послышался металлический лязг от дребезжания двигателя, задрожали сидения, вибрацией отдаваясь в груди.
Чем дальше колеса двигались, тем дальше отдалялся город моего детства. Я смотрела, как дорога все сужается и сужается, и горизонт поглощает дома и башни, и все мое прошлое.
– Мы еще вернемся сюда, – тихо, но настойчиво сказал папа, обернувшись с переднего сидения. – Девочки, я обещаю вам, что мы вернемся сюда.
Он взглянул на нас с Иффой, потом на крошечные очертания Алеппо, и покачал головой, словно не веря своим словам, а после отвернулся и за всю поездку не проронил больше ни слова.
Пока мы ехали, я повторяла про себя, что это для нашего же блага и иного выхода у нас нет. И все-таки было в этом что-то неправильное, и сердце мое сжималось в страшном предчувствии.
– Надеюсь, ты попрощалась с этим городом – больше ты его не увидишь, – едва слышно сказала Иффа, глядя в окно.
– Почему ты так считаешь?
Она покачала головой и, не поворачиваясь, ответила:
– Не знаю, чувствую. А ты разве нет?
Иффа посмотрела на меня, и я увидела, что она плачет.
– Мы бежим от войны, только от нее не скрыться. Она нас нагонит, и нам придется уехать из Сирии насовсем. Мы будем, как все эти беженцы, понимаешь?
Голос Иффы дошел до дрожащего шепота на грани рыдания. Она не хотела, чтобы отец ее услышал.
– Папа это понимает, – с надрывом продолжила она. – Посмотри на него.
Я увидела в окне его отражение, и внутри меня словно что-то оборвалось и упало. Холодные щупальца скрутили желудок, и легкие наполнились ядом ужаса.
– Мы не будем как эти беженцы. В Европе нас не ждет ничего хорошего.
– Нас нигде уже не ждет ничего хорошего, – ответив, Иффа отвернулась.
Всю дорогу мне хотелось разрыдаться. Не отрываясь, я следила за отцом, за его взглядом загнанного зверя, смерившегося с поражением, и с каждой минутой во мне росли отчаянье и непримиримость к надвигающемуся.
Приехав в Дамаск, мы как будто попали в другой мир. Как когда идет сильный ливень, стоит выйти из-под гнета тучи, дождь мгновенно прекращается; кажется нереальным такой резкий контраст без перехода. Думается, если ты промок от ливня, то и весь мир должен, если ты истерзан войной, то и остальные не могут жить в согласии.
Я понимала, что война не во всех городах такая ожесточенная, и все же, увидев улочки и дома в целости и сохранности, как не спеша прогуливались люди, я испытала удивление вперемешку с негодованием. Как же они могут быть так спокойны?
Бабушка встретила нас радушно, но больше не было того восторженного чувства, какое бывало раньше. Кроме мамы и Джундуба, в день приезда никто из нас не обмолвился и парой слов. Столица больше не привлекала, наоборот, отвращала. В своем спокойствии она будто издевалась над военными увечьями Алеппо.
Однако позже, заглянув в потемки Дамаска, оказалось, что и у этого города есть свои шрамы. Следы от прошедших боев, истерзавших стены зданий, рассказывали о произошедшем. То тут, то там закрытые магазины с разбитыми витринами кричали о варварстве нагрянувших бойцов. Увидев размашистую роспись битвы, я вспомнила слова Иффы о том, что нам не скрыться от войны, и почувствовала тревогу.
Такой ненавистный и чужой город еще недавно, в ту секунду он показался местом обетованным, и мне отчаянно захотелось остаться.
Бабушка жила в пригороде Дамаска, около Гуты, в пятиэтажном доме, с общим длинным балконом, где она проводила почти все свободное время. Вид из окон значительно уступал нашему: не было видно ни башен, ни огней, ни даже деревьев – лишь побеленные стены другого здания.
Маленькая двухкомнатная квартирка едва вмещала нас всех. Кухня соединялась с залом, где все место занимал диван и квадратный столик, за которым мы ели. Обои в узком коридорчике и в комнатах облезли и пошли белыми пятнами, штукатурка полопалась и сыпалась, когда хлопали дверьми.
И все-таки, это было лучше, чем ничего. У нас была крыша над головой, ужин каждый вечер и завтрак по утрам. Мы не голодали, не мерзли. Мы были счастливцами.
Когда за окном не слышны крики и то отдаленная, то приближающаяся стрельба, время проходит быстрее. День за днем, неделя за неделей, – и вот мы уже так свыклись с новым домом, что Алеппо казался туманным сновидением.
Из-за войны Иффа перестала ходить в школу, но отец настоял, чтобы в Дамаске она снова начала учиться.
Мне посчастливилось окончить школу полгода назад, и теперь я помогала продавать на восточном базаре щербет и кунафу, которые так хорошо умела готовить бабушка. Она научила меня, как правильно делать тесто, когда и сколько добавлять крема, чтобы потом заливать все это сиропом. Почти каждый день с утра мы продавали приготовленные сладости, а на выходных ездили на рынок Сук Аль-Бехрамия из-за хорошей торговли. Мы просыпались раньше солнца и, приезжая туда, вставали на свою точку, подзывали прохожих и по-детски любопытных иностранцев отведать излюбленные печеные каштаны, бурак или пахлаву.
Восточный базар Дамаска немногим отличался от Сук Аль-Мадина. Все та же сутолока и суматоха, мельтешащие ослы и оборванные дети, за которыми нужно следить, как бы они что-нибудь у тебя не украли; все те же шелка, золото, шали, кальяны, мясные туши, ткани и драгоценности; такие же кричащие на разных языках продавцы, которые умело торговались и надували чужеземцев.
И все же этот рынок не был Сук Аль-Мадина.
Длинный широкий коридор здесь был освещен электрическим светом, а стен не было вовсе, вместо них – сплошные ряды лавочек и магазинов. Сук Аль-Бехрамия был базаром, а не сокровищницей Аллаха. Единственное место, в котором, казалось, закупались его жены, было сожжено, уничтожено и развеяно по ветру. Таинство детства было уже не вернуть, оно скрылось за горизонтом вместе с Алеппо.
– Ты что рот разинула? Не видишь, человек тебя ждет? – воскликнула бабушка, передавая сдачу покупателю. Я вздрогнула от ее голоса и поспешно передала мужчине соленые орешки, которые он просил.
– Если ты всегда будешь такой рассеянной, буду брать с собой Иффу. Она хотя бы болтает побольше твоего.