bannerbannerbanner
Марья Лусьева

Александр Амфитеатров
Марья Лусьева

Поутру, у Острой Брамы, пригляделась к Жене одна из богомолок и привязалась с разговором. Женя, по природе сдержанная и осторожная, о себе сообщила богомолке мало, а богомолка – ей, что пришла к Острой Браме отслужить напутственный молебен перед своим отъездом в Петербург, где ее ждет очень хорошее место у богатых польских панов, недавно перебравшихся из Вильна в столицу и теперь вызывающих к себе ее, старую свою прислугу. Рассказы словоохотливой женщины о Петербурге внушили Жене мысль поехать с нею.

– Я так сообразила, – объясняла она впоследствии, – жить мне, здесь ли, там ли, все равно не на что. Она говорит, что в Петербурге легче найти место, чем в Вильне. Так, чем проесть свои рублишки на виленских бубликах, истрачу-ка я их лучше на билет до Петербурга, – авось мне там улыбнется какое-нибудь счастье. Если же нет, то – бросаться ли в Вилию, бросаться ли в Неву, результат один. А, по крайней мере, перед смертью посмотрю, какой это такой есть на свете Петербург, которым так много хвалятся москали, да и из нашего Мицкевича пан ксендз Казимеж читал мне чудесные стихи…

Богомолка охотно согласилась принять Женю в компанию и даже обещала свое покровительство – устроить ее служкою к тем же панам или в их знакомстве. Поехали. Обе – налегке: у Жени – крохотный узелок, у спутницы – никакого ручного багажа, но сундук в багажном вагоне. Женщина как будто была неплохая и искренно расположилась к Жене. Но в Пскове приключилось несчастие. Женщина вышла купить провизии, замешкалась и прибежала к вагону, когда поезд был уже в ходу, и сесть ее не пустили. Она успела бросить Жене в окно пакетик с едой, но Женины деньги и билет остались у нее. О билете контролер, по свидетельству прочих пассажиров, принял в уважение несчастный случай, и до Петербурга Женя доехала. Но на Варшавском вокзале сошла с поезда без единого гроша в кармане, без единой знакомой души в городе и без единого русского слова на языке.

Поляк-кондуктор посоветовал ей ждать спутницу на вокзале следующими поездами из Пскова. Ждала. Поезда приходили, но спутница не являлась. Так промаялась Женя почти сутки. Наконец ее жданьем заинтересовалась буфетчица третьего класса, немножко говорившая по-польски. Узнав дело, она не захотела пугать девочку, но про себя была уверена, что ждет напрасно: наскочила деревенщина на поездную мошенницу! Видя Женю совершенно изнеможенною, добрая женщина отвела ее к себе на квартиру – выспаться, а там видно будет, что Бог даст!

– А здесь тебе торчать нечего. Псковские поезда все пришли, и новых до завтра не будет. Ты уже и так намозолила глаза жандармам: еще заберут тебя, глупую, – выпутывайся потом…

Подозрения буфетчицы были несправедливы: вспоследствии дорожная спутница нашла Женю в Петербурге и возвратила ей билет и деньги. Чем составила свое собственное счастье: обрадованная Женя, уже богатая и могущественная, вознаградила виленскую знакомку за доказанную честность буквально сторицею. Но покуда что вышло плохо.

Женя, с устали и волнения, заспалась, скептическая буфетчица пожалела ее сна, находя ненужным будить ради безнадежной встречи. Который-то из утренних поездов привез виленскую женщину, но ей, опоздавшей на сутки против назначенного господами срока и с того совсем потерявшей голову, и в мысли не пришло порасспросить о Жене на вокзале. Получила второпях из багажа свой сундук, села на извозчика и укатила. И, таким образом, повисла одинокая Женя в смрадном воздухе летнего Петербурга без всякой поддержки, кроме тоненького-тоненького волосочка – симпатии, которую восчувствовала к ней жалостливая буфетчица.

3

А где тонко, там и рвется. Жалеть-то красавицу-«полечку» буфетчица жалела, но, разглядев, что «полечка» беременна, добродетельно смутилась, что пустила к себе «такую». Дапа Жене, для успокоения своей совести, три рубля и выпроводила ее на все четыре ветри.

Женя, твердо убежденная в том, что ее виленская знакомка в Петербурге, решила искать ее таким остроумным способом:

– Она благочестивая. В Вильне служила напутственный молебен у Острой Брамы. Значит, здесь непременно будет ходить в костел. Пойду и я – стану у костела и буду ждать. Если не дождусь ее самой, то, может быть, разговорюсь с какой-нибудь землячкой, которая мне поможет ее найти…

Вежливо отблагодарив буфетчицу за гостеприимство, Женя просила на прощанье указать ей дорогу к польскому костелу. Где именно польский костел, буфетчица не знала, но назвала ей главный католический храм св. Екатерины на Невском и даже так сдобрилась, что дала Жене мальчика – проводить до Невского… Впоследствии этот мальчик получил за проводы тысячу рублей!

На паперти св. Екатерины Женя знакомки не дождалась, конечно, а дождалась того, что ее арестовал было городовой за прошение милостыни. Кое-кто, прислушавшись, вступился за Женю, объясняя, что, обращаясь к входящим и выходящим богомольцам, она не милостыни просит, а ищет какую-то свою родственницу… Закипел спор, стала собираться толпа. Бессловесная по-русски, Женя, с испуга, и по-польски-то заговорила скверно, сбиваясь на родной жмудский язык, которого, как назло, никто из свидетелей сцены не понимал…

– Ну, – решил околоточный, – канителиться нам некогда. Марш в участок. Там запротоколим и разберем.

Судьба Жени хотела, чтобы в это время проходила мимо храма св. Екатерины «крестница» генеральши Рюлиной и sousmaitresse[60] ее особняка, Адель, тогда еще совсем молодая, не более как лет 23–25. Совершая свою обычную предобеденную прогулку по Невскому, она заметила толпу, подошла посмотреть-послушать, поразилась красотою Жени и мигом осенилась вдохновением на гениальный план. По-жмудски она не говорила, но живала в Ковне, Гродне, Сувалках и поняла Женю лучше, чем прочая публика…

– Ну вот! – радостно заговорила она по-польски, пробираясь сквозь толпу, – ты, Женя, ищешь нас, а мы сбились с ночи, ища тебя…

И продолжала по-русски – к околоточному:

– Отпустите это бедное дитя, господин офицер. Оно ни в чем не виновато и говорит чистую правду. Женщина, которую она ищет, знакомка моей крестной. Она только что приехала из Вильна и теперь мечется по Петербургу в таких же попыхах, разыскивая свою потерянную спутницу… Так что, раз недоразумение выяснено, позвольте мне взять этого младенца с собою и дальнейшую ответственность за нее принять на себя… Вот моя визитная карточка и адрес… Или, если этого мало, то – как вам угодно – проедем вместе с нею к крестной…

Но околоточный, взглянув на карточку с N дома в лучшей части Сергиевской, видя перед собою даму, безукоризненно элегантную, хорошего аристократического тона, не изъявил никаких сомнений, а, напротив, извинился, что, по обязанности строгой службы, невольно должен был напугать заблудившуюся овечку…

И вот Женя, ошеломленная, в полном непонимании, что с нею творится, во сне она или наяву, поспешно усажена в шикарнейшую пролетку лихача и вихрем мчится, – куда? не ведает! – оборвашка оборвашкою, кудлашка кудлашкою, рядом с шикарнейшею красавицей-дамой, которая представляется ее одурманенному воображению не иначе, как благодетельною феей, вовремя прилетевшей, чтобы вырвать ее из когтей злых чертей…

А не более как три года спустя, Женя обитала в собственном скорее дворце, чем доме, на Английской набережной, слыла в насмешливо-завистливой столичной сплетне невенчанной) великою княгиней и растила дочку ярко выраженного романовского типа, в которой августейший родитель души не чаял. И, в льстивую ли угоду ему, по эстетическому ли, в самом деле, восторгу к красавице, большой миллионер и большой чудак, банкир Мюнхенов, вдохновенный поэт в душе и лютый аферист в своей конторе, удочерил Женю и завещал ей значительную часть своего состояния.

«Затем, – объяснял он, – что желаю увековечить свою скромную, ничем не прославленную и обреченную забвению фамилию, слив ее с твоей бессмертной красотой». Действительно, хороша была эта Женя Мюнхенова даже сверхчеловеческою какою-то, божественною, олимпийскою что ли, почти страшною в обаятельной силе своей, Афродиганой красотой. Ни один портрет ее, ни один бюст не удался художникам, хотя кто только из знаменитостей последних двух десятилетий прошлого века не писал или не лепил Женю! А фотография лишала красок, обращала в мертвое тело, не вспрыснутое живою водою.

Несравненность и, может быть, невоспроизводимость своей красоты Женя сама лучше всех знала. Однажды вновь прибывший в Петербург секретарь французского посольства, воображая быть любезным, спросил ее, много ли таких прекрасных женщин в России? Женя очень спокойно поправила:

– Вы, вероятно, хотели сказать – на земном шаре?

А в другой раз, в общем разговоре о красавицах Петербурга с таким же спокойствием высказалась:

– Красивых женщин в Петербурге – одна: я. Но есть две-три хорошенькие. Например, Зинаида Богарне, Мария Петина, Елена Мравина…

То есть – самые прославленные и великолепные богини красоты в старом Петербурге!

В различие с многими красавицами, Женя Мюнхенова была и умственно одарена богато на зависть. В восемнадцать, двадцать лет ее никто из вновь ее узнавших не хотел верить, что она еще недавно, босоногою девчонкою, пасла гусей и уток на берегах Вилии. Женя с поразительной легкостью овладела русским, французским и английским языками, много, охотно и толково читала и умела интересно поддерживать решительно всякий разговор, возникавший в ее салоне. Память о ксендзе, погубителе ее девичества, оттолкнула ее от католического духовенства и церкви и сделала вольнодумкою. Но католическая наследственность и закваска сказывались в Жене чрезвычайным интересом к мистическим явлениям и учениям века. В этой области она была настоящий профессор, но нельзя сказать, чтобы из легковерных, – напротив, со спиритическим, например, движением, очень сильным в то время, она вела самую скептическую полемику.

 

Проблистав таким образом три или четыре зимы, Женя Мюнхенова скрылась с петербургского горизонта так же внезапно, как над ним воссияла. Говорили, будто она бросила своего высочайшего почти что супруга ради какого-то офицера – даже не гвардейского, а из провинциальных армейцев. Если это и было, то, должно быть, ненадолго, потому что вскоре Женя начала мелькать то здесь, то там – за границею, одинокая, в скромных буржуазных условиях жизни и, по-видимому, очень стараясь не привлекать к себе общественного внимания. Но с ее лучезарною красотою это было мудрено: всюду тянулся блестящий след, как за ярким метеором. Наконец и того добилась, – исчезла бесследно.

Был слух, что обманула Женя надежду банкира Мюнхенова сохранить в ней фамилию свою, – вышла в Триесте замуж за богатого левантинца, красавца и авантюриста, каких мало. Но овдовела, а, по смерти мужа, которого, кажется, очень любила, замкнулась, словно в монастыре, в пустынном имении, где-то не то в Киликии, не то в Сирии, и усиленно предалась… изучению оккультных наук!.. Дочку ее отец воспитал, под новым исхлопотанным именем, в лучшем из провинциальных институтов.

XXXII

Имя Жени Мюнхеновой произносилось в особняке на Сергиевской с симпатией и уважением даже до благословения. Зато о другой подобной же удачнице, пресловутой Юлии Сергеевне Заренко, чуть-чуть было не выскочившей в морганатические супруги престарелого prince'а Gogo, вспоминали не иначе, как с проклятиями и только что не со скрежетом зубовным. Эта продувная красавица ухитрилась вырваться из рюлинских когтей, мало что не поплатившись за свободу ни единою копейкою, но еще и с генеральши содрав тридцать тысяч рублей. «А не то, – грозила, – одного моего слова prince'у достаточно, чтобы разорить всю вашу паскудную механику и расточить клиентуру».

Юлию Заренко Маша Лусьева еще успела однажды встретить у Рюлиной и даже участвовала с нею в живой картине. Юлия изображала Фрину, а Маша, Люция и какая-то смуглая Зиночка – ее рабынь. Заренко была бесспорно прекрасна, но из-под красоты в ней сквозила прожженная деловиха вроде Адели, только еще много усовершенствованная. Маше она нисколько не понравилась. Тем более, что партнерок своих по живой картине надменная красавица трактовала так презрительно, словно они, и в самом деле, закрепощены были ей в вечное и потомственное владение…

В короткий период величия и блеска Юлии Заренко, когда она, вертя своим всемогущим prince'ом, как волчком, грабила и взяточничала в двух управляемых им ведомствах, Полина Кондратьевна с Аделью – как только не иссохли в щепки, как не сбесились до водобоязни от бессильной злобы и зависти! Зато уж как же и ликовали они потом, – визжали от радости! – когда окаянное «Юлькино» счастье вдруг, нежданно-негаданно, лопнуло, как мыльный пузырь, в скандале чудовищном… небывалом! неслыханном!!. Если генеральша не устроила по этому случаю фестиваля с иллюминацией особняка, то исключительно из боязни, не принял бы такую демонстрацию в насмешку на свой счет сам prince Gogo, который тем временем лежал избитый до полусмерти прежним любовником Юлии, медведем весьма демократического происхождения и таковых же мускулов.

(Историю Юлии Заренко читатель может найти подробно рассказанною в моем романе «Без сердца» (Берлин. Изд. «Грани». 1923.) А. А.)

XXXIII

Хозяйки и приказчицы нескольких модных магазинов, мелкие дисконтеры и ростовщицы, проходимцы из биржевых зайцев, аукционных и ломбардных маклаков состояли в тесных сношениях с Рюлиной, хотя в великолепном особняке ее на Сергиевской никто из этой братии не появлялся. Для черной работы по своей купле-продаже «генеральша» имела особую квартиру – где-то в людных и толкучих улицах, кишащих мешаным народом, не то у Чернышева моста, не то на Вознесенском проспекте. Эту декоративную «контору» прикрывала своим именем и жалким положением больная сестра Полины Кондратьевны, глупая, дряхлая, безногая старуха, которую Адель и Полина Кондратьевна ежедневно навещали, встречаясь у нее с нужными людьми и обделывая текущие дела-делишки. Для видимости старуха вела какую-то маленькую торговлю и занималась некрупным дисконтом.

Орава пособников доставляла Рюлиной сведения о женщинах, запутавшихся денежно, с зарезом крайней нужды – до ножа у горла или револьвера к виску. «Использовать сюжет» было делом ее самой, Адели или какой-нибудь доверенной факторши. Между акушерками – содержательницами секретных родильных приютов, бабками, знахарками, врачами, не брезгающими абортною практикою, Рюлина тоже была богата своими людьми[61].

– Потому что, – откровенничала она, – это – лучше чего не надо, если у хорошей девушки остается позади ангельская душка. А ежели еще и с могилкою не очень правильною, – тогда уж совсем, как есть, благодать Божья.

Именно таким страшным узлом была завязана в грозном шкапу Полины Кондратьевны Ольга Брусакова. В среде бракоразводных адвокатов, свах, консисторских ходатаев по семейным делам, – всюду водились ищейки. Ловля женщин практиковалась не только в одном Петербурге, но и в провинции. Одну из самых успешных и выгодных своих красавиц Рюлина получила из Закавказья: обольщенная гувернантка, она отбывала срок тюремного заключения за покушение на убийство новой любовницы своего любовника; тюрьма сделала ее мертвою для родной окраины, – впереди, по выходе из заключения предвиделась беспомощная нужда…[62] никто не поддержит «уголовную подсудимую», все будут только пальцами показывать!.. Нашлась, однако, и при тюрьме старательная особа: ссудила бедняжке денег на проезд в Петербург и снабдила ее рекомендацией к Полине Кондратьевне. Одна рюлинская факторша более высокого полета даже небезызвестна и уважаема в филантропических кружках[63]. Ее специальностью было выслеживать красивых женщин, выздоравливающих по больницам[64].

– Я для своих душечек денег не жалею[65], – хвасталась «генеральша». – Я Фани прямо из клиники взяла, с койки, после тифа, кости да кожа, голова бритая, урод уродом, даже глаза желтые. Но гляжу: откормить ее, – будет прок из девки, – ну и сделай твое одолжение! К знаменитости ее возила. Говорит: «Хорошо на Кавказ», – превосходно! послала, с доверенною на Кавказ. Мало поправилась. Велела ей проехать в Сухуми к самому Остроумову. Этот говорит: «Хорошо на Принцевы острова!» Отлично: выдержала ее два месяца на Принцевых островах! В моем деликатном деле расходов бояться – доходов не видать. Я убытков от моих душечек не надеюсь: отработают! Есть с кого!

И, действительно, клиентура «генеральши» была огромнейшая, так что весьма часто у нее не доставало своих «белых невольниц» и надо было занимать их у других промышленниц тем же товаром: у Буластовой, Перхуновой, Юдифи, о которых раньше сообщали Маше Адель и Ольга. В то время как Рюлина обслуживала по своей темной специальности самые верхи и сливки столичного общества, клиентура этих других госпож была много серее, работали они откровеннее, мельче и шире, кокотками не брезговали; сводничество их грубее в приемах, а рабство у них было много жесточе и тяжелее. О самодурстве Буластихи ходили грозные рассказы.

Она довольно часто посещала Рюлину, – и даже не в ее «конторе», а в самом доме: двух промышленный связывали не только некоторые общие аферы по живому товару, но еще и лютая страсть к игре: обе были завзятые картежницы и постоянные партнерши… Про женщин, закабаленных Буластовою, даже Полина Кондратьевна говорила не без жалости:

– Я понимаю: чтобы женщина работала, – заставь ее. Если она ленится, упрямится, нос подымает, капризничает, сплетничает, дерзит, доносит, – не жалей, накажи! Но зачем без вины издеваться над человеком? Зачем без надобности тиранить и обижать? А у Прасковьи Семеновны уж характер такой злобный: без всякой пользы для себя, так, по пристрастию одному, портить жизнь девкам… Мучительница, палачиха!.. Положим, что с нее доброго и взять? Отроду хамка, да еще и пьяница!..

Разумеется, все женщины Рюлиной очень скоро делались известными одна другой, но не только считалось неловким, а строго запрещалось показывать знакомство вне стен рюлинского дома; чтобы дружить, требовалось разрешение «генеральши»[66]. Это правило соблюдалось очень тщательно. Рюлина находила, что если жертвы ее начнут интимничать между собою, то из приязни их не выйдет никакой прибыли для нее, а друг друга они могут компрометировать какою-либо неосторожностью.

– Знаете, душечки, – философствовала она, – где бабьи дружбы, там и бабьи ссоры. А если две бабы хорошо поссорятся, то и оглянуться не успеешь, как такого наговорят, что в болтовне ихней не только я, грешная, – целый совет присяжных поверенных завязнет!..

Маше и Ольге случилось быть приглашенными на одну свадьбу, – и в великолепной начальнице, посаженной матери молодых, они узнали свою товарку-чиновницу. Еще вчера она, под именем Фаустины, позировала вместе с ними для каких-то не то турецких, не то персидских дипломатов в картине под поэтическим названием «Бахчисарайский фонтан». У величавой матроны даже бровь не дрогнула, когда ей представили барышень; Ольга с Машею тоже отлично выдержали роль, будто имели счастье встретить чиновницу в первый раз. Имя и фамилию ее они, и в самом деле, только при этом капризном случае узнали. В рюлинской компании считалось очень нечестным и предательским, находясь «на работе», назвать подругу не условным ее, но настоящим именем, и, наоборот, при встрече в обществе, окликнуть ее не настоящим именем, а условным. Да!.. «И у ада есть закон»… «Die Hölleselst hat ihre Rechte».

XXXIV

На второй год крепостной зависимости от Рюлиной Маше суждено было пережить большое несчастье: отец ее, возвращаясь домой со службы, – когда переходил Симеоновскую, – был сбит шалым велосипедистом под конку и не встал уже. Смерть старика, конечно, вызвала жестокий семейный разгром, но Маша, со стыдом за себя, сознавала, что в наступившем ужасе есть для нее и одна радостная точка: отец умер, не узнав о дочери позорной правды, которую было так трудно от него скрывать.

– Твое положение, Марья, было еще подлее моего, – говорила Ольга Брусакова. – Мне хоть не надо играть комедий дома, при своих. Мать моя давно все знает… потатчица и соучастница! Ей что? Было бы в кармане пять рублей на «мушку» в Немецком клубе, а то – я хоть гуляй нагишом по Невскому!.. Отец… кажется, в одной квартире живет, а, ей-Богу, я его вот уже лет десять не видала по-человечески… в семье то есть. Если он не на службе, значит, в бильярдной, в трактире Соловьева. Если не в трактире, значит, лежит без задних ног, пьяный, в своем чуланчике, спит. А твой старик – настоящий был, хороший, честный, доверчивый… стыдно такого!.. И хотелось же ему счастья для тебя, и веровал же он в «генеральшу» нашу, что она – благодетельница – тебе как клад нашлась!.. нечего сказать, умела очки втереть!.. Нет, это – скажи слава Богу, что его так внезапно зашибло!.. Это Господня милость к вам обоим.

 

По просьбе Рюлиной граф Иринский оказал давление на какую-то важную питерскую пружину, и младшие сироты были приняты в закрытое учебное заведение на казенный счет, но не в Петербурге, что для Лусьевой было и к лучшему. А Машу Полина Кондратьевна заставила поселиться у нее. Положение девушки стало хуже – не по дурному обращению и не по увеличенной требовательности, но – с большею ощутительностью почувствовала она теперь свое превращение из свободного человека в живую вещь. Маше не на что было жаловаться в материальном отношении, жила она в довольстве, ни в чем не получая отказа.

Иногда Рюлина даже баловала ее маленькими подарками – настоящими, которые не ставились в счет. Но зато, с переездом к Полине Кондратьевне, на руках у Лусьевой никогда не оставалось много карманных денег; паспорт ее, после того как был отдан для прописки, Рюлина тоже не возвратила ей, а заперла в свою знаменитую шкатулку; как-то само собою сделалось, что Маша перестала уходить из дома без спроса, когда ей хотелось, а, отпрашиваясь, должна была говорить, куда идет, зачем и надолго ли, и, если опаздывала против обещанного срока, то получала жесточайшие головомойки. Ей велено было отстать от всех знакомств ее прежнего, нерюлинского круга, и понятно, что к себе в гости, в дом Полины Кондратьевны, она никого из посторонних не могла, да, впрочем, и не решилась бы пригласить. Мало-помалу, тоже как-то незаметно, ввелось, что, чуть соберется Маша на прогулку, – глядь, и Адель с нею, либо Люция, либо Жозя, либо кто-нибудь из факторш и доверенной прислуги, а если некому отлучиться, то старуха и Машу оставляет дома.

– Берегут тебя очень, Люлюшенька, – откровенничала Люция, с которою Маша, тоже с тех пор, как жила у Рюлиной, сошлась приятельски. Лусьева, как большинство женщин не умела жить без «друга», а Ольгу она теперь видала редко, Жозю ненавидела как ловушку-предательницу, Адели же боялась. На «ты» Люция сама заговорила с нею, давая понять, что здесь и теперь они – в ровнях, и чтобы Маша не вздумала обращаться с нею как с прислугою. Впрочем, о том же и Адель предупредила:

– Ты, Люлюшка, конечно, сумеешь поставить себя в хорошие отношения с Люцией?.. Надеюсь, ты понимаешь, что она остается на положении горничной исключительно по своей Доброй воле: только потому, что ей удается эта роль. Она сама отлично знает, что превратиться в барышню для нее значит потерять успех… Удивительно много стало в Петербурге охотников s'encanailler, как говорится!..[67] Но среди нас, между своими, она, само собою разумеется, не слуга, а – как все… Полина Кондратьевна очень высоко ее ставит… советую это соображать!..

К счастью Маши, Люция оказалась девкою кроткого нрава, – из тех ленивых русских натур, в которых странно, но отлично уживаются доброта и распутство, одинаково развиваясь из неспособности к «прозрению внутрь себя», то есть полного невнимания к внутренней жизни.

– Очень берегут тебя, Люлюшка, – рассказывала она. – Боятся, не стали бы сбивать тебя от нас, переманивать… Ну и любовишка чтобы не завелась на стороне, – потому, что наша сестра в таком разе делается дура!.. Очень уж ты на точке: сейчас – Адель прямо так и говорит – вся их коммерция только и держится, что нами – ты да я, остальные не в спросе…

В один зимний день Полину Кондратьевну неожиданно посетила, не в обычай – утром, а не вечером, – ее «коллега по профессии», Прасковья Семеновна Буластова. Тут Маша впервые разглядела эту легендарную особу поблизости. На вид Буластиха показалась ей не столько страшною, сколько вульгарною: огромная толстейшая бабища-купчиха, лет сорока восьми, разряженная безумно: и дорого, и чрезвычайно безвкусно, в камнях всюду, где только можно было приткнуть или повесить камушек. Она беседовала с Рюлиною и с Аделью, запершись втроем, но, должно быть, не особенно приятно, потому что уехала недовольная, надутая.

– Знаешь, зачем была? – шепнула потом Маше Люция. – Я подслушала: ко мне в комнату из кабинета, через вентилятор, звучит… Тебя торговать хотела.

– Как меня торговать? – изумилась и встревожилась Маша.

– Обыкновенно как: чтобы отдать тебя к ней, в ее дело, на ее полное распоряжение.

– Да я не хочу!.. – совсем уже испугалась Лусьева. – Что ты! Бог с тобою! Я к ней не пойду…

– Отдадут, так пойдешь, – равнодушно возразила Люция.

– Да как же можно?

– А почему нельзя? Предложит Буластиха нашей хорошего отступного, та и продаст[68].

– Как это – продавать? – волновалась Лусьева. – Не вещи мы! Я не корова, не лошадь, чтобы так, будто на базаре!.. Это – когда крепостные были, тогда людьми торговали, а теперь их не покупают и не продают!

Люция, валяясь на Машиной кровати, зевнула и сказала протяжно и поучительно:

– Да не тебя, дура! – пакет твой продадут.

Маша озадачилась.

– Пакет?

– Твой пакет – тот самый, который о тебе у старухи составлен и в шкатулке лежит. Понимаешь? Буластиха ей – деньги, а наша Буластихе – пакет… только и всего! Ну а ты, известное дело, – к пакету этому прилипшая, потому что там в пакете вся твоя жизнь… «Права» твои продадут, – смекаешь? Всю аттестацию!.. Теперь ты зависима от нашей, потому что у нее твой пакет, и должна ты по пакету делать все, что она прикажет. А когда у нашей твоего пакета не станет тебе на нее уже плевать, потому что в пакете сила, и слушаться ты будешь уж той толсторожей, Буластихи…

Она тяжело ударила Машу по спине и захохотала.

– Что? оробела? Вон она, какая машина-механика!.. Только ты не бойся! Наша Буластихе отказала наотрез. Та большие тысячи предлагала, старуха было и подаваться начала, да Адель пошла дыбками вразбив, что самим дороже.

Маша улучила случай переговорить о новом своем страхе с Ольгою Брусаковою.

– Да, это бывает, – хмуро подтвердила та. – Перепродажа шантажа… частая история. И Буластихе сейчас ты, действительно, была бы очень к руке… Она без примадонны осталась… Ее знаменитая «Княжна» заболела: женское что-то, в Еленинской больнице лежит…

– А чем она знаменитая?

– Тем, что заправская княжна, с родословною чуть не от Гостомысла.

– Красивая?

– Никогда не случалось встречаться. Говорят, что нет… Да врут, должно быть, потому что в буластовском деле «Княжна» – вот как ты у Рюлиной – идет всегда в первую голову… Ты не опасайся: тебя не продадут. Тобой здесь очень дорожат. Я не запомню, чтобы «генеральша» носилась с кем-либо из нас, как с тобою. Она из-за тебя даже и ко мне стала любезнее… Право!

– Уж очень страшно, Оля!.. Про эту Буластиху ходят такие легенды…

– Да, у Рюлиной – надзор, а там – острог, да еще и с застенком!..[69] Все в один голос говорят. У нас бывали девушки, перекупленные от Буластихи. Они и вспоминать боялись, каково им сладко жить. Одна, из казачек, Фиаметтою звали, – богатого купца дочь, только от родителей проклята за офицера, – так вот эта Фиаметта, бывало, очень смешила нас за ужинами: если на столе стоит зернистая икра, – она и к закуске не подойдет; видеть зернистой икры не могла, не то что есть… Адель даже и кавалеров так предупреждала: ежели Фиаметта в компании, то уговор, – чтобы зернистой икры не было…

– А Буластиха причем?

– А вот видишь ли: пошалили однажды буластовские девушки, захотели подразнить хозяйку, – вытащили у нее из буфета два фунта зернистой икры и съели. Прасковья Семеновна хватилась: «Где икра? кто взял?..» Подружки струсили, говорят Фиаметте: «Ты зачинщица, ты на себя и бери!.. Ответ не велик: зернистая икра сейчас два рубля фунт…» Фиаметта заявляет: «Виновата, Прасковья Семеновна, мой грех!..» А той не икра и дорога, всего только того и надо, чтобы к жертве придраться… Обрадовалась, тиранство-то в ней разыгралось… «Ах, – пищит, – это ты, Фиаметочка? Вот не ожидала!.. Что же? Ты разве так любишь зернистую икру?» – «Очень люблю, Прасковья Семеновна…» – «Дурочка, так ты бы давно сказала! Я тебя угощу!..» И приказывает своей Федосье Гавриловне, – это у нее управляющая, как у нас Адель, только совсем простая баба, и характером, говорят, Ирод, да и видом ужаснейшая… вчуже смотреть жутко! – приказывает принести еще два фунта икры… Та приносит… «Вали на пол!..» Вывалила… Прасковья Семеновна – туфли с себя долой и становится в икру босыми ножищами: «Ешь!..» Фиаметта так и вскочила: «Что вы? Очумели?..» А Федосья Гавриловна ее сзади кулачищем по затылку – раз!.. Фиаметта и с ног долой, прямо к икре носом… «Помилуйте!..» – «Два!..» – «Никогда больше не буду! простите, миленькая!» – «Тогда прощу, когда от икры, ни зернышка не останется! А покуда недоешь, бить будем!..» Вот какие дьяволы!.. «Жри! – кричит, – да без передышки!» И ничего не поделаешь: сожрала!.. Потому что, едва голову поднимет, Федосья ее трах!.. Не диво, что после такого угощения на икру смотреть не захочешь!..

Адель только повествовала:

– Жила у нас одна буластовская, Клавденька… Та, бывало, все по ночам с постели срывалась. «Кудаты?..» – «Прасковья Семеновна кличут!..» – «Очнись, глупая…» – «Пусти, пусти!.. щипать станет!..»

Рюлина узнала о смущении Марьи Ивановны и лично ее успокоила:

– Слово тебе даю, что этого не будет. Зачем? Я совершенно тобою довольна. Если бы я хотела с тобою расстаться, то уже рассталась бы: Буластова мне за тебя пятнадцать тысяч надавала.

60Надзирательница (фр.).
61Parent Duchatelet, 473.
62Генне-Ам-Рин, 77. Живарев, 7.
63Parent Duchatelet, 474.
64Живарев, 7.
65Кузнецов, 32.
66Елистратов, 265. Живарев, 16, 17.
67Кузнецов, 10.
68Кузнецов, 96, 122, 186, 247.
69Елистратов, 265. Жуварев, 17, 18.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru