bannerbannerbanner
Марья Лусьева

Александр Амфитеатров
Марья Лусьева

Полная версия

XXXV

Есть натуры, женские в особенности, которым всякая властность, хотя бы и самая порочная, нравится и импонирует, в которых чувство принадлежности быстро переходит в привычку и, при не совсем дурном обращении, даже во что-то вроде привязанности. Лусьева была из таких. Она поработилась Рюлиной с детскою легкостью и вскоре стала в ее доме настолько же позорно своею, как Адель и Люция. Ее давно уже не стерегли, следить за нею вне дома тоже перестали – мало того: когда в доме появилась новая «крестница» Полины Кондратьевны, беленькая и глупенькая немочка, едва перешагнувшая за шестнадцать лет, Рюлина поручила надзор за нею Маше, – так уверилась старуха, что загубленной до конца девушке некуда идти, да уже и нет у нее воли на уход. Нельзя человеку, очутившемуся в позорном и гибельном положении, жить без надежды выйти из него когда-нибудь. Хранили этот мираж будущего и невольницы «генеральши». Они не раз слыхали от своей повелительницы и верили, что Полина Кондратьевна уже устала вести свое огромное и трудное предприятие и намерена вскоре забастовать, а при забастовке сломает свой роковой шкаф, сожжет в камине роковые пакеты и отпустит всех на волю[70]. Она бы давно ликвидировала, да все проигрывает.

В самом деле, – умная, ловкая, властная старуха имела чуть ли не единственную слабую струнку в характере, – зато и господствовала же над нею струна эта! Демон игры владел Рюлиной беспрекословно. Несмотря на очень значительный доход, она никак не могла собрать капитала для жизни рентою, о которой мечтала уже лет пятнадцать. То разоряла биржа, то обижали карты и тотализатор, то ощипывала рулетка.

– Хотя бы вы любовника завели на старости лет, – язвила ее Адель, – чтобы бил вас и не позволял вам просчитываться!

И старуха, которая в других случаях не терпела – куца уж насмешек над собою! – взгляда без почтения, жеста неуважительного, – на этот выговор конфузилась, отмалчивалась, отсмеивалась.

– Не надо ворчать, Адель! Если выиграю, пойдет тебе же на приданое.

– Смотрите: моих не продуйте! – безнадежно возражала Адель.

Ей искренно хотелось, чтобы игра не сбивала старуху с пути к ликвидации. Она находила, что пора им сойти с опасной сцены.

– Не всегда счастье. Так нельзя надеяться, что можно продвигать вечно. Столько конкуренток, каждый день новые… Положим, по делу, нам никто из них не опасен. Но в профессию начинает влезать такая шваль… от них всего скверного следует ждать!.. Каждый день возможен донос, скандал, и все полетит к черту!.. Да наконец надо же когда-нибудь и просто остепениться! Я совсем не намерена покончить свою жизнь в этих милых трудах… Я отдала им более двадцати лет жизни… В день моего четвертьвекового юбилея я говорю: баста! – и складываю оружие. Пора жить! – жить, черт возьми, а не прокисать в работе!

Маша долго не могла поверить, что Адели уже сорок лет: до того казалась моложава, крепка и здорова эта красивая женщина, скованная лет на девяносто жизни.

– Бывают же такие железные! – завидовали ей все. – Она и спит-то вполглаза, точно кошка, – право!

– Если надо, хоть трое суток могу не спать! – похвалялась сама Адель.

Она была педантично воздержанна в своем общем житейском режиме, – сколько позволяла профессия, разумеется. Вина она выпивала обязательно пол-литра в день, одного и того же, красного, довольно высокой марки, и уж больше нельзя было заставить ее выпить никакими просьбами, – хоть насильно в рот лей. Но спаивать целые компании и самой среди них разыгрывать полупьяную – была великая мастерица. Рестораторы ее обожали, потому что не было в Петербурге равной искусницы опустошить все близ стоящие бутылки на столе, не выпив из них ни глотка… Совершенно исключительная физическая сила, ловкость и гибкость ее приводили рюлинских женщин в изумление.

(Паран Дюшэтле, составляя главу о здорова лен несоответствием данных о предмете у более ранних исследователей. В то время как одни оплакивали горькими слезами участь несчастных, осужденных на преждевременное истощение, болезни, сюрую чахотку, раннюю смерть, другие объявляли проституток чуть ли не самыми крепкими женщинами во Франции, «железное здоровье», которых никогда не уступает их позорному промыслу, за исключением, конечно, влияния известной болезни!.. Странное разногласие объяснилось очень просто: одни источники составились целиком по наблюдениям врачей над нищенствующими низами класса, другие – исключительно над его сытыми верхами. Паран Дюшатле, кажется, первым сумел разделить проституционную массу на сословия, или категории, – распределил своеобразную аристократию и буржуазию «нарядных» с бедствующею поденщиною и босячествующим пролетариатом «убогих». Не говоря уже о демимонде, – даже между Настею из пьесы «На дне» и обитательницами первоклассного «дома» физическая разница не меньше, чем между Костылевскою ночлежкою, где задыхается первая, и зеркальными залами и атласными спальнями, где нравственно сгнивают вторые. См. Parent Duchatelet, 582. Ломброзо, 296–299.)

– Мне бы в цирке гимнасткою быть или наездницею, – говорила она. – Жалею, что смолоду не занялась…

– Это она закалилась, подмерзая в корзине на моем крыльце!.. – объясняла Полина Кондратьевна, вспоминая, что некогда нашла Адель, трехнедельным ребенком, на подъезде барского дворца в подмосковной усадьбе графа Иринского. Происхождение подкидыша, однако, было выслежено, и родители Адели приведены в известность.

– Порода хорошая! – хвалилась собою Адель. – Здоровая, южная кровь!

– Но ведь маменька ваша, сказывают, была из волоколамок, – вот, что летом приходят малину убирать? – язвила ее Ольга Брусакова.

Адель невозмутимо возражала:

– Зато родитель француз, провансалец. Он до сих пор служит главным управляющим у графини Лотосовой… то есть числится и жалованье отличнейшее получает, а уж какая может быть в его годы служба! Графине восемьдесят пять, ему семьдесят… развалины!.. Так, – награжден свыше меры в воздаяние за прежнюю любовь и заслуги. Она его, говорят, у самой Ригольбоши отбила и в Россию увезла!.. Замуж за него хотела выйти, да граф развода не дал, а когда он помер, уже и охота прошла.

Адель выросла у Полины Кондратьевны за дочь и, кажется, никогда с нею не расставалась. Она была единственною привязанностью Рюлиной, женщины без родственников, совершенно одинокой. Старуха даже ревновала ее, если у Адели заводилась какая-нибудь неделовая дружба. Влюблена Адель, по собственному своему признанию, не была ни разу и ко всякому амурному томлению относилась с большим презрением[71].

– Блажь!

– Ну а вдруг влюбишься?

– Нельзя влюбиться. Глупое слово! Может только блажь найти.

– Ну хорошо, пускай блажь!.. Как ты будешь, если блажь найдет?

Адель усмехнулась.

– Переселюсь на несколько дней в шестой номер и не вернусь, покуда не просветлеют мозги… Так, знаешь, чтобы о мужчине и думать противно было… Вот, – как Фиаметте про икру…

В шестом номере жил Ремешко и два его товарища, тоже причастных к делу госпожи Рюлиной.

XXXVI

Как ни гадок был рюлинский ад, какими презренными и несчастными не почитали себя закабаленные в нем рабыни, однако и им на столичной лестнице промысла их оставалось еще – на кого смотреть свысока, кем брезговать, кого презирать, – по заслугам, как тварей, опустившихся в порок бесконечно глубже, чем они, гниющих в такой нравственной низости, что, кажется, сама грязь, которой служили эти позорные существа, удивлялась им и отвращалась от них с тошнотою. Мужчины шестого номера всеми женщинами дома Рюлиной были ненавидимы. Что за птицу представлял собою «пробочник» Ремешко, уже было рассказано подробно. А он был сравнительно самый порядочный из трех, то есть, по крайней мере, и будет вернее, самый осторожный: памятовал, что все-таки – не ровен час – в лоб может хлопнуть револьверная пуля, а на ребра обрушиться костоломная дубина рассвирепевшего родственника, жениха или любовника которой-нибудь из погубленных им жертв. Приличнейший на вид, солидный, умелый разыгрывать роль богатого человека, которым он, и в самом деле, кажется, был когда-то, он работал по преимуществу в мелких буржуазных и чиновничьих семьях. Громкая фамилия, великосветские манеры и репутация миллионера обволакивали Лусьевых, Брусаковых и им подобных, как сладкий дурман, и покоряли Ремешке девушек и женщин тщеславной мещанской среды с быстротою, которой позавидовал бы сам Дон-Жуан испанский. Он часто уезжал в провинцию и возвращался оттуда почти всегда в компании какой-нибудь хорошенькой дурочки, которую, сыграв предварительно более или менее чувствительную любовную драму, благополучно передавал в когти Полины Кондратьевны за вознаграждение – нельзя сказать чтобы очень щедрое. Компрометирующие «пакеты», которыми Рюлина держала в руках рабынь своих, имелись у нее и на мужчин из шестого номера, но – хранились не в домашнем несгораемом шкафу, а в coffre-fort[72] какого-то заграничного банка.

– Друзья мои! – говорила она господам этим, – вы должны быть моими телохранителями и беречь меня как зеницу ока. Потому что – не дай вам Бог того, чтобы я умерла насильственною смертью либо испытала нападение какое-нибудь или вообще как-нибудь подозрительно этак скончала жизнь свою в одночасье. Потому что у меня такое распоряжение сделано: если я убита или погибну внезапно – постараются добрые люди тихою смертью извести меня, – то пакеты ваши сию же минуту вручаются прокурорскому надзору и жандармам… Поняли?

 

Прохвосты понимали… Поэтому рабство их было еще прочнее и, в смысле зависимости, много унизительнее женского, и самую подлость свою приходилось им продавать Рюлиной по самой дешевой цене.

– Эх, Марья Ивановна! – возразил Ремешко, когда Лусьева однажды и со зла, и немножко спьяна, принялась было ругать его за свою погибель. – Разве я виноват? Мое дело подневольное. Я – раб хуже всех здешних рабов. Не то что девушку завлечь, а прикажут мне задушить вас и тело ваше в Неву с камнем бросить, я и в этом спорить не посмею… А что я будто бы за деньги вас продал, то скажу вам – вот, как Бог свят: сколько ни злосчастна судьба ваша, но все же вы в тысячной обстановке живете, тысячным кредитом пользуетесь. Хоть и петля, да шелковая. Мне же – за все ваше дело – выбросила Аделька две сторублевки… в тот же вечер я их в Петровском клубе спустил…

Эти люди, промышлявшие предательством в любви, гнили в гуще общества, как темная поддонная сила вне закона, труда и заработка. Материально они зависели от Полины Кондратьевны не менее, чем по силе ее изобличительных документов. В любой момент она могла оставить их без крова, пищи и одежи – буквально на произвол судьбы, как людей, которым некуда идти, лишенных всех прав не фактом судебного приговора, но инстинктом животного самосохранения. Они должны были прятаться от жизни, как волки в лесу, потому что волк подлежит истреблению уже за то, что он волк, и, какие покаяния ни принеси он, какие готовности ни заяви, никто не поверит, что он – только большая собака. Да и в волках-то – как волки-одиночки, которые угрюмо боятся других волков и должны промышлять добычу каждый за себя самого, не смея приставать к стае. Ни один из них не мог ответить не то что удовлетворительно, но даже хоть сколько-нибудь вероятно на первый вопрос, который встречает человека в каждой корпорации, хотя бы даже и жульнической:

– Кто ты такой?

Достаточно сказать, что все трое были страстные игроки и недурные шулера, но не смели метать в клубах, чтобы не влететь в историю, потому что история вызовет слежку. Один был пьяница, но, зная себя буйным во хмелю, в рот не брал вина иначе, как в одиночку: боялся, не наскандалить бы и не дать бы скандалом руководящей нити для слежки.

XXXVII

У рабынь Рюлиной были шансы – когда-нибудь откупиться на волю, при помощи какого-нибудь влюбленного богача, способного отвалить единовременно куш, достаточно жирный, чтобы оптом удовлетворить аппетиты «генеральши», рассчитанные на долгую розницу. Были шансы – уйти на богатое содержание или даже в замужество и, обязавшись хорошо обеспеченными векселями, платить Рюлиной лишь ежегодный своего рода оброк. Были шансы – раздобывшись деньгами, скрыться за границу. Но три раба шестой квартиры были лишены и этих возможностей. В одну из своих провинциальных поездок Ремешко пленил где-то на Волге многомиллионную вдову-купчиху и решил было – покончить со всеми своими похождениями, жениться и остепениться в лоне супружеских капиталов. Примчался к Рюлиной – торговаться о свободе, и – Люция с Машею подслушали через отдушник разговор удивительный. Полина Кондратьевна весьма похвалила «пробочника», что не скрыл от нее своих матримониальных затей, и очень советовала – не упускать случая, непременно жениться. Но выдать Ремешке его «пакет» – компрометирующие документы – отказала наотрез.

– Ни за пятьсот тысяч.

– Вы назвали эту цифру как невозможную, – говорил отчаянный, весь зеленый Ремешко, – но я готов больше дать… Не обещать, а дать, – верите?

– Почему же не верить? – хладнокровно возражала старуха, – состояние твоей невесты мне известно. Захочет заплатить, так заплатит, а заставить – ты сумеешь. Но я сказала не «пятьсот тысяч». И так как ты не понял, то я прибавлю: ни за миллион!

– Полина Ковдратьевна! Подобного капитала вы не успеете составить, как бы хорошо ни шла ваша торговля. С пятьюстами тысячами вы можете забастовать…

– Где? на Сахалине? – сухо оборвала его старуха. – Мой милый, права и возможности умереть спокойно и в своей постели я не продам ни за какие деньги. Я желаю быть хозяйкою своей жизни, а не лакеем, как ты. Можешь обобрать эту саратовскую тумбу хоть догола, – поделиться ты, конечно, со мною должен и поделишься хорошо, как я захочу и найду нужным, – но о документах своих и думать перестань: они для тебя не продажны.

– Полина Кондратьевна! Вы отказываетесь от своего счастья и губите мое!

– Оставь, пожалуйста. Яйца курицу не учат. До тех пор, покуда твои документы в моих руках, ты – мой раб. Как только они очутятся в твоих или уничтожены будут, роли наши меняются. Ты слишком во многом участвовал и чересчур много знаешь, голубчик. Небось, и доказательствами запасся, улики подобрал.

– Клянусь вам, – какое хотите обязательство выдам, что никогда не стану вредить вам, лишь бы документы перешли ко мне.

– Я тоже, пожалуй, поклянусь, что никогда вредить тебе не стану, но документы останутся у меня.

Старуха засмеялась.

– Умный человек, а глупости говоришь. Ну чего стоит такое обещание? За кем сила, того и воля. Если из двух человек одному необходимо бояться другого, то я предпочитаю, чтобы боялся ты, а не я… А жениться – это ты ловко задумал… женись! Ничего не имею против того, чтобы ты разбогател. Супруга с миллионами – вещь полезная. И тебе, и нам будет хорошо.

– Для вас что ли жениться-то? – грубо огрызнулся Ре-мешко. – Чтобы вы эти миллионы из меня потом, год за годом, высасывали чрез документы мои? Нет, покорно благодарю! Овчинка выделки не стоит! Сами знаете, что жениться мне значит еще новую уголовщину на себя взгромоздить… Рисковать собою лишь для того, чтобы ваши доходы новым оброком своим увеличить, я не намерен-с, нет! Отступного заплачу – сколько угодно, а в оброчники не пойду!

– Как тебе угодно. Ты хорошо знаешь, что я на этот доход не рассчитывала, – следовательно, отказаться от него мне ровно ничего не стоит. Если бы с неба валилось, подобрала бы, с великою благодарностью. Но если ты надеялся миллионами ковриги своей настолько меня ослепить, чтобы я дуру сваляла, то – весьма ошибся в расчетах, голубчик! Меня, брат, золотым блеском не удивишь. Я на своем веку всего видела: и миллионами ворочала, и на Сенной за полтинник с первым встречным ходила. Да! Так, стало быть, изволь работать, что и как я тебе велю, твоей собственной изобретательности мне совсем не надо… Пощипать же ковригу валяй! дело не вредное! Пожуируй в свое удовольствие, а барыши – на дележку. Треть – твоя, две – мои.

– Две трети – вам? За что же бы это? – злобно усмехнулся Ремешко.

– За то, голубчик, чтобы я не мешала тебе, чтобы коврига твоя не узнала, что ты за цаца.

XXXVIII

Женщины Рюлиной относились к мужчинам шестого номера – приблизительно так же, как к ним самим относились их гости-покупатели: ими пользовались и гнушались. Ни один из этих продажных самцов не умел выскочить в сутенеры. Да и понятно. Сутенер тем и побеждает проститутку, что она видит в нем человека, объявившего себя вне всякого закона и повиновения: между ним и действительностью нет ничего, кроме его воли, за которую он кого угодно на финский нож насадит и сам готов под нож идти. В сутенере живет демон анархии, страшный для всякого, кому приходится с ним считаться: это – защитник-разбойник. Он способен изувечить свою женщину и даже почитает такое бой-ло шиком своего рода, но – кроме него самого – уже никто больше той женщины не тронь. Гость, полиция, хозяева женщины – для него кровные враги, с которыми он состоит лишь в перемирии, покуда нет вызова с их стороны, но никогда не в мире. Разумеется, на такую роль совершенно не годились жалкие рабы, трепетавшие при одном суровом взгляде Адели, при одном имени Полины Кондратьевны. В жизни «воспитанниц» Рюлиной не было ни искры даже и той бедной поэзии, скорбной и мучительной, которую носит в себе каждая уличная проститутка, верная своему полудикому «коту».

А между тем, все три проститута эти были специалисты по уловлению женщин, и каждый из них на веку своем сбил с пути не один их десяток. Один из товарищей Ремешко даже имел кличку «Графчик», потому что когда-то давно, служа лакеем в доме графа N, ухитрился влюбить в себя графскую дочку. Забеременев, несчастная выбросилась с третьего этажа и убилась. «Графчик» с хвастовством показывал окно на Литейной, откуда упала на тротуар его несчастная возлюбленная. Это был мерзавец опасный и разносторонний, одинаково ловкий в подвале провести роман с хорошенькою швейкою в качестве честного и солидного труженика-мастерового, а в бельэтаже блеснуть лондонским фраком и офицерским мундиром. В провинции он не стеснялся щеголять в гвардейских формах и настолько хорошо знал военный быт, имена и нравы, правду и сплетни, что в самозванстве своем никогда не то что не попался, но даже и подозрений не возбуждал. Он отлично говорил по-румынски, по-армянски и не скрывал, что долго был фактором по переправке живого товара из Одессы в Константинополь и в этой милой профессии натворил каких-то совсем сверхъестественных зверств.

– По моей шее три государства тоскуют! – хвастался он.

Третий простртут, по кличке «Студент», имел специальностью разыгрывать передового человека, развивателя, пропагандиста. Красавец с нежным, женственным личиком, он в свои почти уже сорок лет глядел еще двадцатипятилетним юношею, был мастер поговорить на «брошюрные» темы и, бродя по скверам, садам, дачным местам, пожирал сердца бонн, гувернанток, учительниц, одинокихбарышень из замкнутых, скучных, полуинтеллигентных семей. Определись этот человек в шпионы, из него мог бы выйти страшный провокатор. Но для «Студента» была закрыта даже эта карьера, в которой за усердие и ловкость получал иногда отпущение грехов сам Ванька Каин. Напротив: до наглости бесстрашный пред физическими опасностями своего ремесла – пред кулаками или дубиною разъяренного мужа, револьвером брата, финским ножом любовника,– «Студент» был единственным человеком в доме Рюлиной, которого не только угрозою, но простым разговором о полиции, суде, прокуроре, тюрьме, каторге и т. п. можно было довести до панического ужаса, до истерического припадка Этим пользовались, чтобы дразнить его как юродивого. Вообще, его считали немножко помешанным, да едва ли он уже и не был таков. В нем чувствовался человек, когда-то перенесший страшную опасность и навсегда напуганный ею. В домашнем быту, когда «Студент» освобождался от своей интеллигентной роли, он проявлял привычки и манеры, говорившие сведущему человеку о долгом и печальном тюремном прошлом. «Графчик» в частых своих ссорах со «Студентом», – все три сожителя в свободное время только и делали, что лаялись между собою, – ругал его «острожною Катькою». Эта выразительная кличка объясняла, почему воспитанницы брезговали «Студентом» еще больше, чем двумя его товарищами. Те были хоть мерзавцы, но все же – самцы, а не полусамки, как этот несчастный отброс житейской накипи – невесть из какого скверного ее котла. Окликнутый на улице, он снимал шляпу неуловимо быстрым, холопски поспешным жестом раба, привычного, что за покрытую голову начальственный кулак бьет по морде без милосердия.

– Дурак! – издевался над «Студентом» «Графчик», – по одному тому, как ты кланяешься, в тебе не вовсе глупый сыщик должен сахалинца признать!

Жил «Студент», конечно, по подложному или чужому виду, как и его товарищ «Графчик». Но последний был болтлив и охотно рассказывал многие свои похождения. «Студента» же биографию и настоящее имя знала во всем свете только Полина Кондратьевна да, быть может, отчасти Адель.

– Ты от меня, голубчик мой, никуда не укроешься, – шипела Рюлина, когда бывала недовольна «Студентом». – Только тебе и жизни, что у меня под крылом. Сбежишь – на краю света найду тебя! Разве на луну улетишь, а то подобных тебе соколиков даже Америка выдает.

70Живарев, 26.
71Ломброзо, 314–320. (Femmes de marbre)
72Сейф (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru