– А Нюта Ямочка?
– С Нютою Грунька, не стану хаять, вела себя, насколько была способна, корректно и очень постоянно. Ограбить ее, конечно, ограбила, но лет семь тянули канитель, не расставались. И все время Грунька ее, как фарфоровую, в вате держала, на самой легкой работе, для отборных гостей. Но года три или четыре тому назад Нюта, в гололедицу, оступилась на тротуаре и сломала себе ногу, да так неудачно, что пришлось ампутировать. Теперь ковыляет калекою, где-то за городом. Говорят, будто ударилась в божественное, живет с каким-то заштатным попом, и оба они сочинили какую-то секту. Веселкина платит ей маленькую пенсию. Жаль Нютку. Хоть и немало зла она нам сделала своей слепой доверчивостью к Груньке, но, в сущности, была премилая женщина…
– Ну, а на новом-то месте, Катя, что же – так сразу и рухнула ассоциация?
Катерина Харитоновна окружилась облаком дыма, из глубины которого треском раскатился саркастический хохот.
– Ассоциация-то? О нет, не сразу. Правда, при переезде в новый «Феникс», барышни старого «Феникса» были очень изумлены, когда Грунька неожиданно представила им четырех незнакомых девиц, объясняя, что, так как, мол, из нашего состава выбыло пять барышень, то вот она пополнила, взяла этих…
– Позвольте, однако, Груня, как же вы могли это сделать, не обсудивши с нами? Вы права не имели!..
Удивилась:
– Разве? Ах я окаянная! Ну, вперед не буду, а на этот раз уж простите меня, дуру непокрытую, примите их в свою компанию. Девушки бедные, приезжие, куда им деваться? Вон из четырех только одна и по-русски-то тямит… Да и я, признаться, маленько оплошала с ними: много аванцу дала… Не пропадать же деньгам, пущай отрабатывают.
Одна из Грунькиных девиц – с языком – была балтийская немка, рижанка; остальные три, бессловесные, – шведка, финка и… негритянка, черная, как уголь, и с зубами, как клавиши фортепиано!.. Эту прелесть она выписала, тоже через одного рижского поставщика, из Гамбурга.
Ну что же, в самом деле? Fait accompli![124] Не гнать же, в самом деле, несчастных на улицу!.. Пожали плечами, поворчали, что так нельзя, и примирились…
Однако покуда шло устройство, отлаживались формальности, получались книжки, составлялись и подписывались контракты, Грунька все еще была ангел. Упорно изображала из себя приказчицу на отчете, отмахивалась от слов «хозяюшка» и «мадам», откликалась барышням на «Груню» и всячески лебезила, стараясь показать, что она помнит в себе вчерашнюю горничную и знает свое место. Только прислугу муштровала, зычно и сурово, что, впрочем, барышни очень одобряли. Потому что распущенную прислугу старого «Феникса» Грунька уволила, а новая, набранная ею, показалась барышням страшноватою. Мужчины – вышивального типа, каждый, того гляди, в семи душах повинится. Горничные – любую в тюремные надзирательницы либо сиделкою в дом умалишенных на бешеное отделение…
Когда Нинишь и Зизи сделали Груньке замечание, что ее люди уж очень зверовидны, она отговорилась, что иначе в этом переулке нельзя: соседство опасное, кругом публичные дома, могут быть скандалы от шляющихся гостей-шематонов, да и прямые нападения со стороны вышибал конкурирующих заведений и хулиганов, «котов» тамошних девиц.
– А теперь пусть-ка сунутся на моих верзил. Ишь, какие черти. Тумбы из мостовой выворачивают, ремни, словно гнилые нитки, рвут.
Однако и сама от них пришла наконец в ужас и однажды объявляет:
– Как хотите, барышни, а одной мне с этим архаровским народом не справиться. У меня на них все время уходит, некогда за домом присмотреть. Вы опять будете меня попрекать, что я своевольничаю, а все-таки извините, я взяла – хотите, назовите помощницу, хотите – экономку… Не бойтесь, не чужая, старая знакомая, – прошу любить да жаловать…
И вводит – кого бы вы думали? Красноносую Эстер!.. А за нею по пятам, робко выступая, потупив головку, плетется неизменная и неразлучная Дунечка Макарова, со своим драгоценным дневничком в кожаной сумочке.
Барышни онемели, переглядываются, не знают, что сказать, как начать. А Грунька поет:
– Вот как, право, хорошо! Теперь мы совсем по-старому, в нашем любезном канплехте!
И опять, конечно, как всегда, Нютка предала. Моргнула ей Грунька, – она встала с места и пошла навстречу.
– Здравствуй, Дунечка! Здравствуйте, Эстер Александровна! сердечно рада вас видеть…
Понимаете? Сразу тон дала: подружке-барышне «ты», экономке, как начальнице, «вы»… И расцеловалась… За нею, понятно, все потянулись овцы овцами… Ни одна словечка не возразила…
Наконец все было оформлено, закреплено, то есть правильнее сказать будет, закрепощено. До того времени новый «Феникс» торговал мало, исподволь, под сурдинку. Теперь Грунька предложила устроить торжественное открытие с балом, оркестром, гостями по приглашению. Барышням затея очень понравилась. Но вот тут-то и разыгрался знаменитый Грунькин скандал с Бертой Жидовкой. Штучка, которая запомнилась на десять лет!
Берта, – еврейка, как вы слышите из прозвища, – была из хорошей одесской семьи, а погибла в довольно обыкновенном для евреек порядке: выдали ее по шестнадцатому году замуж за проезжего фрайера, который слыл спичечным фабрикантом, а на деле вышел самозванцем, жуликом, агентом по живому товару. Прелестный супруг увез Берту в свадебное путешествие и в Константинополе продал ее в публичный дом.
К счастью, на первой же неделе ее там пребывания среди гостей оказались русские моряки, выкупили бедняжку из неволи. Один влюбился, взял Берту на содержание. Когда его лодка ушла, Берта перешла к атташе какого-то иностранного посольства. Этот вскоре получил назначение в Петербург и Берту перевез с собою. Как еврейка, Берта проживать в столице не могла. Но, воображая, что ее дипломат рано или поздно на ней женится, она, в этом расчете, сделала величайшую для еврейки глупость, – выкрестилась. Право жительства приобрела, родную семью потеряла.
Из Одессы ей приказали позабыть, что у нее были отец, мать, братья и сестры. Позабыла. С дипломатом же у нее пошли нелады, и, когда его перевели еще куда-то, чуть ли не в Рио-Жанейро, он Берту с собою не взял, и любовники расстались без всякого удовольствия. Берта осталась на бобах, поселилась в меблирашках и начала работать на маленький полуфранцузский дом свиданий в Эртелевом переулке. Здесь она познакомилась с Нинишь Брюнеткой и с Толстой Зизи и, когда они затеяли «Феникс», вошла в ассоциацию одною из первых.
Берта была настоящая библейская красавица, но характерец – ой-ой-ой! Гордячка ужасная и вспыльчивая, как порох, а в горячности себя не помнит. Вот в вечер открытия, одевая Берту к балу, одна из этих тюремных морд, которых Грунька набрала в горничные, что-то уж очень грубо сне-вежничала. А Берта, вспыхнув, с сердцов, возьми да и ткни ее булавкой в грудь. Девка завопила, что пойдет жаловаться хозяйке. А Берта закусила удила – хохочет:
– Это Груньке-то? Напугала! Ужасно как страшна мне твоя безносая Грунька! Плевать я хотела на Груньку!
И вдруг перед нею вырастает, как из-под земли, сама Грунька. Но уже не горничною в передничке, а в полном хозяйском параде и величии: зеленое бархатное платье декольте и с треном, на голове ток, в ушах брильянты, на шее жемчужное колье, между грудями фермуар болтается, руки чуть не до локтя в браслетах: живая выставка наших заложенных и просроченных вещей! А за нею Эстер и другая тюремная морда-горничная. И не успела Берта опомниться, как Грунька со всего размаха хвать ее по щеке. Берта – с ног долой. А Грунька приказывает:
– Взять эту тварь, раздеть до рубахи и посадить до утра в темный чулан.
Берта вскочила было, – и сама на нее с кулаками:
– Грунька! да ты что? пьяна или сбесилась? А та опять ее – рраз!
– Это, – говорит, – тебе затем, чтобы ты запомнила раз навсегда, что никаких Грунек тут нет, а есть твоя хозяйка Аграфена Панфиловна, мадам Веселкина, которая вольна тебя заставить ей ноги мыть и эту воду пить. А за то, что ты смела в моем доме буянить и мою прислугу изувечила, получишь еще и еще… Дайте-ка ей, девушки, хорошего раза!
И избили тут горничные Берту до того, что она чувства потеряла и в обморок впала. А Грунька с Эстер стояли и смотрели. А потом Берту раздели, отнесли в чулан и заперли. В чулане, впрочем, пробыла она недолго. Нюта Ямочка узнала – расплакалась, стала перед Грунькою на колени, руки целовала, умолила выпустить. И вовремя, потому что Берта уже рубаху на себе разорвала и полоски в веревку вила, чтобы удавиться.
Конечно, барышни пришли в волнение, возмутились, – бунтовать! бунтовать! Но время было уже позднее, пришел оркестр, начали съезжаться гости, заработали спальни и буфет. Не портить же было открытия забастовкою или общим скандалом. Отложили объяснение с хозяйкой на завтра, а покуда только – бойкот молчания. Работать исправно, будто ни в чем не бывало, но ни с Грунькою, ни с Эстер – ни одного слова иначе, как по делу, – чтобы чувствовали надвигающуюся грозу. Но тем, само собою разумеется, бойкот их – как с гуся вода.
Да и не выдержали. Нютка наотрез отказалась:
– Чтобы я с Грушей поссорилась? Да ни за какие миллионы!
Дунечка Макарова при одной мысли прогневать Эстер позеленела и затряслась, как осиновый лист. Финка, шведка и негритянка, ничего не понимая, только глазами ворочали. А рижская немка находила, что барышни напрасно волнуются, не случилось ничего особенного: хозяйка в своем праве, – я, дескать, в третьем заведении живу… так ли еще бьют! Аня Фартовая и Эмилька Сажень, две дылды, как столбы верстовые, обещались и – струсили. А Саша Заячья Губка и Дорочка Козявка, кажется, и пошептались немножко в задней комнатке, если не с самой Аграфеной Панфиловной, то с Эстер Александровной, понаушничали малую толику…
Открытие удалось на славу, а ужин барышням Грунька закатила такой благодатный, с устрицами, с шампанским, что очень значительная доля их негодования потонула в бокалах и в стерляжьей ухе.
Назавтра, однако, попробовали, как Нинишь настаивала, «разобраться в инциденте и отстоять поруганные права».
Сперва налетели на Эстер. Но та только пожимает плечами да делает изумленные глаза:
– Позвольте, барышни, я-то при чем? Хозяйка я здесь, что ли? Я женщина служащая. Что мне Аграфена Панфиловна велит, то я обязана исполнить, потому что получаю от нее жалованье и проценты. Велела посадить Берту в чулан, – я посадила. Велела выпустить, – я выпустила. И всегда так будет. А вам я решительно никаким отчетом не обязана. Говорите с хозяйкой.
Окружили хозяйку.
– Что это вы себе позволили с Бертой? Мы не позволим, это тиранство! так нельзя!
А Грунька оглядела их королевой и говорит:
– А какое вам дело до Берты? Берта моя девушка, она мне обязанная, я ей хозяйка. Стало быть, и наши с нею счеты – между нами двоими, а третьего игрока под стол. Вы вот суетесь в воду, не спросясь броду, а не знаете того, что Берта-то умнее вас. Она у меня прощения просила, и мы с нею помирились, и я ей хороший подарок сделала. Глядите-ка лучше каждая за собою, чтобы не шкодить и не вводить меня в сердце. Сейчас я с вами обращаюсь по всей деликатности, как с барышнями, а вздумаете шебаршить и лезть, куда не спрашивают, узнаете, как трахтуют девок. Вы все мне обязанные, а кто попробует меня не слушать и заводить в моем дому беспорядок, получит хуже Берты. А ежели вы еще раз позволите себе этак напирать на меня скопом, то на кухне у меня сидит сыщик от полиции, а на улице перед домом ходит городовой. Позвоню по телефону в участок, что вы не повинуетесь хозяйке и республику заводите, – тогда учить вас будет уже не моя прислуга, а придут городовые с резиною… Поняли? Ну и марш по своим комнатам, и чтобы больше никаких разговоров! Я знаю, что делаю, попусту никого не обижу, а за вину, – уж не взыщите, – спуска не дам. Ежели чем недовольны, харчами ли, одежою, обувью, прислугою, друг с дружкою ли нелады, жалуйтесь Эстер Александровне: она на то и поставлена, чтобы держать дом в порядке. Но сходок и сговоров – ни-ни-ни! В особенности, ты, Нинишка, смотри у меня! Книжек начиталась, со студентами язык навострила, социалистку из себя кривляешь, – берегись! А ты, Нютка, плакса, тоже не изволь приставать ко мне заступницей… Адвокат какой выискался! Самой ушонки оборву!
– Вот дьявол! – вырвалось у Марьи Ивановны. Катерина Харитоновна, в дымном облаке, пожала плечами.
– Да, не ангел… Хотя все относительно в подлунном мире… Например, в сравнении с нашей Буластихой…
Марья Ивановна содрогающимся движением ужаса и отвращения прикрыла глаза пальцами обеих рук.
– Ну, уж об этой что же… Буластиха не женщина, а гиена на задних лапах…
– Правильно сказано. А вот – смотрите – разница. Буластиха гиенствует изо дня в день, из часа в час, годы и годы, но в деле у нее нет ни порядка, ни дисциплины. Есть только хаос панического страха пред взбалмошной бабой, способной ни с того ни с сего вызвериться, как бешеная собака. Посмотрели бы вы, какая поголовная шкода начинается у вас в корпусе, когда в отлучке строгий Федосьин глаз! К плюхам-то притерпелись, а глупое тиранство дразнить – лестная забава. Риск – благородное дело: конечно, если попадусь, то ты, ведьма, с меня шкуру сдерешь, но попадусь ли, нет ли, это бабушка надвое говорила, а уж штучку-то тебе назло я отмочу, голубушка, отмочу!.. Вот я вам рассказывала, как довела Буластиху до того, что она меня мало-мало утюгом не убила, – и ничего… При Федосье я так не посмела бы, да и не захотела бы… И с Веселкиной тоже… У нее, кроме того истязания, которое я вам рассказала, мне известны за десять лет еще только два случая действительно жестокого бойла… И надо признать правду, что в обоих случаях барышни были безобразно виноваты… А между тем заведение Веселкиной идет, как безупречно выверенная машина… И уж что она приказала, не беспокойтесь, будет исполнено точка в точку, потому что боятся ее гораздо больше, чем мы Буластихи, даром что у этой чуть не каждодневные расправы, каких у той выпадает одна в пять лет…
– Почему, Катя?
– Потому что… Как бы вам сказать?.. Там, где, с одной стороны – тиранство, а с другой стороны – рабы, важно не то, чтобы тиран, в самом деле, был свиреп, но чтобы рабы знали и помнили, как он может быть свирепым, если захочет… Ну и, зная и помня, старались бы, чтобы не захотел…
– Рабы… – тяжко вздохнула Лусьева. – Этакое же проклятое слово, клеймящее… Прилипло к нам, и не отлепить…
– Ныне, и присно, и во веки веков, – холодно согласилась Катерина Харитоновна.
– И все-таки, Катя, как хотите, а я вам завидую, что вы были в оппозиции «Феникса»… Как никак, а попробовали, хотя бы и в проституции, свободно быть хозяйкою своего тела и сама себе госпожой… Жаль, что так плохо кончилось…
Катерина Харитоновна села перед нею на стол, превратила вокруг себя дымное облако в густую тучу и изрекла, подобно пифии с треножника:
– А разве могло кончиться иначе?.. Ассоциация, корпорация, кооперация, организация… не для нас, русской бестолочи, Маша!.. Слыхали вы сказку, как зверушки поселились общежитием в лошадиной голове?
– Не помню… а что?
– Да, прилетел комар-пискун, прилетела муха-горюха, приполз жук-тропспун, прибежала мышка-норушка, прискакал зайчик-косоглазик, набралась зверья полная лошадиная голова… Живут и блаженствуют. И вдруг – тук-тук! вопрос басом: «А кто в терему, а кто в высоком?» – «Я комар-пискун, я муха-горюха, я жук-тропспун, я мышка-норушка, я зайчик-косоглазик… а ты кто?» – «А я Мишка-медведь, всех вас давишь!..» Сел толстым задом на лошадиную голову… и от звериного общежития осталось только мокрое пятно!
– Невеселая сказка, Катя!
– Но, увы, Маша, к сожалению, вечная… неизбывная русская сказка, Маша!
Дружбы между Лусьевой и Катериною Харитоновною не упрочилось. Кто-то из женщин или из прислуги нашептал что-то Федосье Гавриловне, и она остервенилась против новой Машиной приятельницы, как лесной зверь. Целую неделю выслушивала Маша от бушующей покровительницы попреки неблагодарностью, претерпевала жестокие сцены, а когда дерзала огрызаться, бывала и бита… Зато слова и советы Катерины Харитоновны крепко запали в душу девушки. Долго размышляя, взвешивая свое настоящее положение и возможное будущее, она пришла к убеждению, что Катерина Харитоновна права.
– Хуже, чем я живу, не бывает. А если пройдет моя красота или схвачу я болезнь, мне отсюда все равно одна дорога: на панель либо в публичный дом… Если уж загублена я и не видать мне порядочной жизни, так хоть вырваться бы на свою волю…
– Катерина, наверное, сбивала тебя на волю? – пытала Лусьеву под дружеским секретом «Княжна».
– Да, говорила… – нерешительно подтвердила Маша.
– Уж, конечно… Это она всем проповедует, к которым чувствует симпатию. Сама увязла, как свая, вбитая в болото, а других спасать охота. Что же? Советы ее неглупые. Права.
– Ты находишь?
– А ты – нет?
– Я не знаю… теряюсь… Если ей поверить, то выходит, что самое страшное совсем не так страшно… Но тогда уж очень досада и горе берут: зачем же, как же мы из-за этого страха всю жизнь-то свою изломали?
– Судьба, милый друг! – вздохнула «Княжна». – Все судьба. Играет она людьми-то. А Катерина права!.. Ах, если бы не кандалы мои, я и сама бы бежала!..
– Что ты называешь кандалами?
– Титул мой, дружочек!.. Как там не прикладывай, а нельзя княжне жить и на докторские осмотры являться… скандал всероссийский… родные… однофамильцы… Мне жить не дадут в Петербурге!.. Нигде в России!.. Затравят… А, пожалуй, даже еще и отравят, чтобы освободить родословное дерево от червивого яблока!.. Поддержать, когда я поневоле с голода в грязь катилась, никто из них меня не поддержал, а когда я в грязи, всякий, кто про грязь мою знает, меня в нее еще глубже топчет!.. Кроме того, мы и сами скоро уйдем из жизни, – я и Артамон. Мы и теперь ушли бы, да у Артамона еще не добран капитал, по его расчету. Года через полтора, – он предполагает, – мы можем жениться, купим дом в Харькове и откроем аукционный зал… Ну, а сейчас надо еще работать – добирать капитал.
– Но почему же работать непременно у Буластихи, которая отбирает почти все деньги в свою пользу?..
– Нет, у нас особый уговор: я в трети, помимо подарков.
– Все-таки!
– Говорю же тебе: меня, бедную «Княжну», на своей воле сейчас же затравят. А то еще упрячут в желтый дом. Помочь родне, когда крайняя нужда, – у нас нет денег, мы не хотим «злоупотреблять влиянием»; но чтобы поместить в дом сумасшедших «позор семьи» и платить за содержание «позора», лишь бы не выплыл на свежую воду, на это и протекция, и капитал сразу найдутся…
– А ты не откладывай, выходи замуж за Артамона теперь же: вот и перестанешь быть «Княжною», а когда ты потеряешь фамилию, твоей родне уже не может быть до тебя никакого дела…
Мертвое рыбье лицо «Княжны» слегка оживилось и покраснело.
– Ты Марья Ивановна, не понимаешь, что говоришь. Неужели ты воображаешь, что когда я выйду замуж, то позволю себе продаваться как сейчас? Нет, милый друг мой: я свое прошлое перед церковью оставлю… из-под венца выйду чистенькою, – Господи, благослови в новую жизнь! – чтобы о былом сраме не было и помина[125]. Так у нас уговорено и с Артамоном, а то – зачем бы и замуж идти? Он ведь очень солидный и справедливый человек, Артамон, хотя и любит деньги до страсти… Разве ему по таким должностям служить?.. А затем…
«Княжна» широко и стыдливо улыбнулась, обнажая больные зубы и белые десны.
– Ты думаешь, я не вижу себя в зеркале? Я, дружочек, прелестями своими не обольщаюсь и очень хорошо знаю: в тот день, когда я перестану быть княжною Ловать-Гостомысловою и сделаюсь просто госпожою Печонкиною, цена мне – рубль серебра в глухие сумерки… Этак, пожалуй, никогда капитала не доберешь. Нет уж, – покуда что, пускай сиятельность проценты приносит: острижем с нее купоны, тогда и выбросим ее за окно… А что я нехороша собою, представь себе, мой друг: как много я плакала о том, когда была молоденькою девушкою, так сейчас очень рада. По крайней мере – гарантия, что уж назад в эту жизнь мне хода нету, какие бы ни приказывали нужды… И сама не пойду, и мужу искушения нет – заставить, чтобы шла. Не гожусь! Знаешь ли? Это совсем особое наслаждение: сознавать, что не годишься для пакости… Этим я много счастливее вас, красавиц. Вы – живой товар целиком, сами по себе, а во мне товару – только титул!
Мысль о бегстве назойливо тревожила Машу несколько недель, но в этот срок, разозленная сплетнями о Катерине Харитоновне, Федосья Гавриловна сторожила девушку, как ревнивый дракон, а там, – впечатление сгладилось, улеглось, пассивная натура Лусьевой опять вошла в колею рабства. К тому же в скором времени ей стало гораздо веселее, потому что женский состав «корпуса» значительно изменился, и кроме грубой, противной, бесстыжей Антонины, глупой Нимфодоры и скучных немок, новыми подругами Лусьевой оказались былые «рюлинские» приятельницы, Жозя и Люция.
Появлению их в буластовском доме предшествовал утренний визит к Прасковье Семеновне Адели, которую Маша не видала уже два года. О приезде ее шепнула Лусьевой горничная. Маша, в радости, сорвалась с постели, как бешеная, и ринулась искать старую знакомую по всем комнатам. Но Адель была у хозяйки, а на половину Прасковьи Семеновны, как в некое святая святых, женщины, которыми она торговала, не допускались строжайше. Грозная дама так хорошо знала окружающую ее всеобщую ненависть рабынь и прислуги, что даже горничными лично при себе держала двух своих племянниц, слепо преданных ей, безобразных, но страшно сильных физически, девок с Белого озера. Одна из них на ночь ложилась, как верная собака, у порога спальни, другая – на ковре подле кровати, – только тогда Прасковья Семеновна почитала свой опочив безопасным и спала, не робея, что которая-нибудь из благородных «воспитанниц» перережет ей, сонной, горло…
Свидание Адели с Буластовой продолжалось очень долго, часа три. Наконец Маша подстерегла Адель, уходящую, в большом зале, и, хотя гостью с почтением провожала сама Буластова, девушка не вытерпела, – забыла всю субординацию, так и бросилась:
– Адель! Милая! Вас ли я вижу? Как я счастлива! Адель за два года переменилась неузнаваемо: совсем другой человек, величественная матрона какая-то…
– Здравствуйте, Marie… – благосклонно и свысока, как принцесса, изрекла она, протягивая Лусьевой руку, затянутую в черную перчатку. – Я тоже очень рада вас видеть.
– Ах, Адель!.. – восклицала Маша, хотя и несколько смущенная слишком сдержанною встречею.
Адель чуть-чуть улыбнулась строгим лицом.
– Не зовите меня так, Marie. Адели больше нет на свете. Есть Александра Степановна; сегодня еще Степанова, завтра Монтраше!..
– Вы выходите замуж? за вашего Этьена, не правда ли? Ах, поздравляю вас! Ах, как это хорошо!
На вопросы и восклицания Маши Адель важно и снисходительно кивала головою.
– Вы, дорогая Прасковья Семеновна, – обратилась она к Буластовой, – позвольте мне поговорить с Марьею Ивановною несколько минут?
Та, начинавшая было уже поглядывать на Лусьеву зверем, мгновенно расплылась в масляную улыбку.
– Ах, душечка, Александра Степановна! Да хоть целый день! Разве я моих барышень стесняю? Для такой-то дорогой гостьи…
И она павою уплыла в свои апартаменты.
– А ты, Люлюшка, – сразу переменила тон Адель, проводив Буластову взглядом, – умнее не стала… Дисциплины не понимаешь! Разве можно было так бросаться ко мне? Хозяйки – народ ревнивый… этого не любят! Если бросаешься на шею к старой хозяйке, значит, у новой жить нехорошо… Смотри! Она тебе припомнит!..
– Ну их всех тут совсем! Пускай! Притерпевшись!.. Уж очень я вам обрадовалась! Да дайте же поцеловать вас… гордая какая стала!.. Ведь я никого с тех пор не видала из наших… понимаете, никого!
– Скоро многих уввдишь, – утешала Адель, благосклонно расцеловавшись с Лусьевой. – К Прасковье Семеновне переходит значительная часть дела покойной Полины Кондратъевны…
– Ка-ак вы сказали? – охнула Маша. – Полина Кондратьевна умерла?
– Скончалась… Разве ты не видишь, что я еще в трауре? Да, Marie! Не стало нашей благодетельницы!