Гренадеры явились в одиннадцать часов вечера. Цесаревна не выходила. Она весь день просидела у себя в комнате, не принимая никого. Лесток, Воронцов, Шуваловы и Разумовский с беспокойством поглядывали друг на друга, как бы задавая один другому вопрос: «Что будет?» И ни один не знал, что отвечать.
«Ну, придут гренадеры, – думал Лесток. – Она станет говорить, жаловаться, потом расплачется, и ничего. А завтра дадут знать Ушакову, принцу, будет знать Остерман… Хоть поговорить бы…» Он спросил о цесаревне камер-медхен; та отвечала: «Не приказали себя беспокоить, не кушали ничего, кроме кусочка хлеба утром с чаем, и сидят, запершись». – «Такое ли время, чтобы теперь запираться, когда нужно каждую минуту ждать, что придут и возьмут…»
Шуваловы тоже ходили, опустив голову, сами не свои. Она не пустила к себе даже Мавру Егоровну.
– Оставь меня, Мавруша, – сказала она через двери. – Я здорова, только дай мне побыть наедине с собой…
Но более всех смущен и расстроен был Алексей Григорьевич Разумовский. Ему сказали, что его хотят брать к ответу перед Ушаковым. «Нехай их берут! Що було, то було, и баять о том нечего. Я ны дiвчина, що мене бы пугалом запугали. От меня как есть слова не выжмут, только бы ясочка наша здорова була!»
И он метался из стороны в сторону, стараясь узнать, что с цесаревной и здорова ли она.
Когда двенадцать гренадеров-урядников Преображенского полка явились в караульную комнату дворца, Лесток пошел доложить сам. По первому его слову она вышла. В черном платье, с черным, накинутым на голову кружевным вуалем и золотым, осыпанным бриллиантами медальоном с портретом отца на груди, – она была величава, была прекрасна, была именно тип решимости и спокойствия. На глазах ее виднелись следы слез – явный признак колебания, внутренней борьбы. Лицо ее носило еще признаки этой борьбы, оно было бледно. Но ни колебания, ни борьбы уже не было. Она была тверда и уверена в себе, будто вперед знала, что должно было быть. Она велела позвать гренадеров в залу и спокойно, величаво, с любезной улыбкой вышла к ним, делая рукой знак общего привета.
– Здравствуйте, дети мои! – сказала она тихо и ласково. – Я обещала, когда будет нужно, прислать за вами; видите, я сдержала свое слово. Хотите ли служить мне?
– Рады стараться, ваше высочество, матушка цесаревна! Рады все головы сложить за тебя! – грянули гренадеры. – Вели – все живыми в гроб ляжем!..
И гренадеры окружили ее.
– Матушка цесаревна, – начал говорить урядник, – все наши умереть готовы за тебя, только нас от тебя уводят! Завтра второй батальон, а послезавтра и мы уходим. Сердце замирает, как подумаем, что-то с тобою, государыня, без нас сделают? Веди нас сейчас, государыня цесаревна, клянемся умереть за тебя!
– Готовы умереть за тебя! – в один голос, как один человек, повторили гренадеры.
– Дети мои, – сказала в ответ цесаревна, – ведь и я за вас готова велеть в гроб себя положить. Да благословит же Бог наше начинание! Идите, соберите тихонько свою роту, прихватите и из других, кто захочет, из надежных, – я сейчас сама к вам буду!.. – Она подала ближайшему к ней гренадеру руку, тот поцеловал ее, потом упал перед ней на колени и проговорил восторженно:
– Государыня! Как Бог свят, ни жены, ни детей не пожалею, в огонь за тебя пойду!..
– И мы, и мы, – вторили гренадеры, – не выдадим!.. – И все упали на колени перед нею.
Она дала им по очереди перецеловать свою руку и сама поцеловала каждого в голову. Потом она вынесла крест и сказала:
– Клянусь на этом кресте, оставленном мне великим отцом моим и бывшем с ним в великий день Полтавской битвы, – клянусь ни себя, ни жизни своей не жалеть для вac и ваших товарищей! Клянусь быть вам матерью, как вы – дети мои! Если Бог явит свою милость к нам и России и благословит успехом, то ваша верность и преданность не забудутся; а теперь клянитесь и вы за себя и товарищей ваших, что вы мне не измените и меня не оставите!
Гренадеры с благоговением стали подходить к кресту, повторяя слова присяги.
– Теперь идите, соберите товарищей, расскажите им все, что здесь было и что я говорила вам, и ждите меня смирно, чтобы никто не видал и не слыхал вас.
И она осенила их крестом. Гернадеры смотрели на нее как очарованные, пока один из них не сказал:
– Идем, братцы, соберем молодцов. Мы ведь присягали умереть за цесаревну.
Они ушли, ушла и она, сказав Воронцову, чтобы он распорядился приготовить сани.
Войдя к себе и прижимая крест к своей груди, она бросилась на колени перед образом Спасителя.
«Сниспошли Господь благословение Твое моему началу для блага России. Клянусь перед Тобою: ни злобы, ни мести да не будет в царствовании моем! Клянусь, не подпишу ни одного смертного приговора, не отниму ни от кого жизни, данной Тобою. Да будет везде милосердие и правда, да снизойдет на Россию благодать Твоя!..»
Затем сверх своего платья она надела кирасу и пошла.
– Доктор, вы сопровождаете меня! – сказала она Лестоку. – И ты, Ларионыч, едешь! – прибавила она Воронцову. Шувалов стоял тут же, но она не сказала ему ничего. К ней подошел Разумовский:
– Матушка, а я? Дозволь и мне…
– Ты оставайся здесь и молись за меня! – твердо сказала Елизавета тоном, не допускающим возражения, и вышла. Навстречу ей бежал старый музыкальный учитель Шварц, живший во дворце на пенсии.
– Ты куда, старик? – спросила Елизавета.
– Матушка, дай хоть взглянуть на тебя, хоть ручку поцеловать…
– Едем со мною; надеюсь, что тебя-то не станут тиранить на пытках!..
Сани с цесаревной и приглашенными ею лицами покатили к Преображенским казармам.
Гренадерская рота Преображенского полка, в полном сборе, с заряженными ружьями в руках, сидела, притаившись, на дворе Преображенских казарм.
Офицеры стояли в кучке и наблюдали, чтобы не было ни разговоров, ни шуму. К ним так же, как и к солдатам, присоединилось множество охотников. Цесаревну любили. Все ждали молча.
– Не видать еще? – спросил Хитров, подпрыгивая, чтобы согреться. – Сегодня, однако ж, морозец, и крещенскому под стать!
– Молчи! Едут! – отвечал Грюнштейн, оправляя свой шарф, за которым у него был заткнут пистолет. – Смотри, Хитров, не отставай; гаркнем дружно: дескать, за тебя, цесаревна, умереть готовы!
– Не тебе меня учить, не мне тебя слушать, – отвечал с досадою Хитров. – Мы ведь русские и за свою цесаревну не только кричать, а и взаправду голову сложить готовы.
Сани уже подкатили. Цесаревна вышла, прижимая к груди своей крест, который привезла с собою.
– Ребята! – сказала она звонко. – Вы знаете, чья я дочь? Я дочь вашего государя Петра Первого, Великого, и вашей государыни Екатерины Алексеевны! Вам говорили ваши товарищи, зачем я собрала вас. Вот на этом кресте я клялась умереть за вас, клянитесь же и вы не оставлять меня и, если будет нужно, умереть за меня!
– Клянемся, матушка ты наша! Родная ты наша! Ни в жизнь не оставим! Себя клянемся не жалеть! – кричали солдаты кругом.
– Прикажи только, родная, всем им голову свернем! – буркнул кто-то в толпе.
– Нет, ребята, тогда я не пойду с вами! Тихо, смирно, с полным послушанием и не обижая никого должны вы идти, как бы вы шли за моим отцом! Обещаете ли вы быть послушными, клянетесь ли не убивать и не обижать никого?
– Клянемся, матушка! Что ты велишь, то и будем делать! Ты наша мать, мы твои дети… – загремела толпа.
– Да, если Бог благословит, я буду вам матерью! Ступайте же за мною, и будем думать только о том, чтобы отечество наше и всех нас сделать счастливыми!
И цесаревна села в сани. Солдаты окружили ее; несколько офицеров стали на запятки.
– С Богом! – сказала цесаревна. Сани тронулись, и толпа повалила.
Подъезжая к Литейному проспекту, цесаревна обернулась и приказала Грюнштейну отделить отряды для ареста по дороге графа Головкина, барона Менгдена, графа Левенвольда и Лопухина, потом она приказала Воронцову послать особый отряд арестовать фельдмаршала Миниха и представить к ней во дворец, а на Лестока возложила обязанность особо озаботиться Остерманом. Тут же Лесток передал Грюнштейну список, кого следует арестовать из второстепенных лиц, между которыми значился и генерал Альбрехт.
Сани продвигались по Невскому. К гренадерам присоединялись солдаты из других рот и полков, узнавая, что ведет их цесаревна Елизавета. За ними валила толпа народа.
– Тише, дети, без шума, – говорила цесаревна, и все шли в гробовом молчании. Только мерный шаг солдат отдавался в морозном воздухе. Народ шел за ними тоже безмолвно, смирно, не понимая ничего, но инстинктивно чувствуя, что происходит что-то, что не может быть худо для него.
Подъехав к площади, цесаревна вышла из саней, но оказалось, что ей трудно идти по глубокому снегу…
– Матушка, государыня наша, промочишь ножки, позволь тебя донести?
Двое из гренадеров скрестили руки, посадили Елизавету и понесли к новому Зимнему дворцу, переделанному из дома графа Апраксина и стоявшему на том месте, где теперь четырехугольник дворца, который выходит на Неву, против Адмиралтейства.
Войдя во дворец, цесаревна прошла прямо в караульню.
– Дети мои, – сказала она солдатам, которые ее окружили, – не пугайтесь! Я пришла освободить вас от немцев! Вы знаете, сколько я терпела; знаю, что много натерпелись и вы. Хотите ли служить мне, как служили моему отцу? Освободимся от наших мучителей!
– Матушка, мы давно ждем слова твоего; прикажи, мы все сделаем!
Но офицеры в карауле были из немцев.
– Смирно! Бей тревогу! Караул вон! – закричал командующий караулом. Но гренадеры, пришедшие с Елизаветой, разом скрутили его.
Не хотели сдаваться и другие три офицера.
– Арестуйте их! – сказала цесаревна.
Началась было сумятица, в которой один из гренадеров хотел приколоть несдающегося офицера штыком. Цесаревна сама схватила солдата за ружье.
– Помните, вы клялись не убивать и не обижать никого! – сказала она. – Если он не слушает, возьмите его и свяжите!
Из караульни цесаревна пошла на половину правительницы, поручив Воронцову идти на половину принца Антона, а Лестоку, который подошел к ней и шепнул на ухо, что Остермана уже повезли к ее дворцу, поручила взять императора Иоанна и его новорожденную сестру Екатерину. Лесток с Хитровым, другими офицерами и несколькими гренадерами пошел на половину малолетнего императора.
Перед комнатой правительницы цесаревну остановил стоявший на часах унтер-офицер.
– Не велено никого пускать, ваше высочество! – сказал он.
– Возьмите его! – сказала Екатерина, обращаясь к своим. Часовой тотчас был убран.
Цесаревна вошла.
На широкой царственной кровати, под императорскими гербами, спала Анна Леопольдовна вместе с своей наперсницей Юлианой Менгден. Рука ее была откинута, волосы распущены, она спала крепко.
– Сестрица, пора вставать! – сказала цесаревна, легонько трогая ее за руку.
Анна Леопольдовна проснулась и приподнялась.
– Это вы, сударыня, пожаловать изволили? Зачем? И кто позволил вам без докл…
– Извините, сестрица, но, видите, вам нужно ехать… Не угодно ли пожаловать!
Юлиана между тем тоже приподнялась, оглянула всех сонными глазами и опять бухнулась в подушки.
– Ты, матушка, тоже вставай, с тобой церемониться не станут! – сказала цесаревна Менгден.
И она приказала стоявшему подле нее офицеру растолкать ее.
Юлиана вскочила от первого прикосновения.
Анна Леопольдовна оглянулась и увидела, что кругом нее стоят гренадеры. Она догадалась и взвизгнула.
– Ни плакать, ни кричать не за чем, сестрица; я не угрожаю вам пыткой! А вот прикажу привести к вам вашу горничную. Потрудитесь одеться, да торопитесь, некогда!
– Не убивайте меня, тетушка, и детей моих, – начала говорить растерянная Анна Леопольдовна, – не разлучайте нас с ней!
И она обняла совершенно обезумевшую Менгден.
– Хорошо, хорошо, будьте покойны, только одевайтесь скорей! – говорила Елизавета, стоя перед кроватью, на которой вертелись две женщины, так крепко спавшие за минуту и так много думавшие перед тем о своем «мы».
В это время один из гренадеров притащил за шиворот к Елизавете камер-медхен бывшей правительницы.
– Одевай принцессу, да скорее! Извольте и вы одеваться, сударыня, если не хотите, чтобы я поручила вас одевать моим гренадерам! – повторила цесаревна, обратясь к Менгден строго, когда та, накинув себе на плечи платок, готова была вновь опуститься на постель.
Лесток в это время привел в спальню мамок и нянек с детьми.
Елизавета взяла бывшего императора на руки, поцеловала его и сказала:
– Бедный малютка, ты ни в чем не виноват! Виноваты твои родители, а ты платишь за их грехи! Но я о тебе позабочусь. Ну пора снаряжать гостей! Идемте! Вы, доктор, поезжайте с детьми. Узнайте, готовы ли сани?
Анну Леопольдовну Елизавета взяла с собой, принца Антона с фрейлиной Менгден посадили с Воронцовым, а бывший император с нянькой и принцесса Екатерина, на руках кормилки, должны были сесть с Лестоком; все они, окруженные гренадерами и офицерами, приверженцами Елизаветы, на запятках отправились к ее двору, а там уже их ждали арестованные Миних и Остерман. Другие арестованные были оставлены под караулом в своих домах.
Между тем на улицах росла народная толпа. Гвардейские полки, узнав, что их матушка цесаревна решилась наконец взять на себя государство, вышли сами из казарм и построились фронтом в улицах, перед ее дворцом. Лесток, Воронцов, Шувалов, Разумовский, Нарышкин и другие приближенные поехали сами и разослали всюду нарочных объявлять о случившемся, то есть о принятии в свои руки царствования цесаревной Елизаветой.
Все, разумеется, спешили приветствовать и поздравить вновь восходящее светило, забывая тех, перед кем еще вчера курили фимиам. Князь Алексей Михайлович Черкасский также поздравлял Елизавету с законным и прирожденным воспринятием правления в свои царственные руки и также просил дозволения отпраздновать это благополучное событие торжественным обедом, как год тому назад он просил отпраздновать принятие в свои руки правления Анной Леопольдовной. Одним из первых явился с поздравлением Бреверн, тайный кабинет-секретарь, правая рука Остермана, который только накануне уверял своего милостивца, что его преданность к нему неизменна. Явились уверять в своей преданности и те, которые никогда и не думали ни о какой преданности. Одним словом, все шло так, как всегда идет между людьми. Начальник полиции князь Шаховской узнал о случившемся перевороте чуть не последним. Оно и лучше, зачем много знать. Недаром говорят, кто много знает, скоро старится, а князю Шаховскому стариться, должно быть, не хотелось. Алексей Петрович Бестужев, хотя возвращенный и восстановленный прежним правительством, не встретил, однако ж, препятствия написать манифест, в котором об этом правительстве сказал, что «…оно через разные персоны происходило, отчего как внешние, так и внутренние беспорядки и немалое разорение всему государству следовали». Прибыл и фельдмаршал Лесси, заявивший, что он рад служить крови Петра Великого, и другой фельдмаршал старик Трубецкой, последний боярин русский, который с обыкновенным своим заиканьем успел только выговорить: «П-п-поздравляю!» Императрица вышла на балкон, и народ грянул:
– Да здравствует наша матушка государыня царица Елизавета Петровна! Ура! Ура!
Шапки полетели в воздух, и народ, видимо, пьянел от радости. Столица присягала на верность Елизавете, а убаюкиваемый Иоанн Антонович спал сладко под напев колыбельной песенки своей мамки, которая, неизвестно, пропела ли и теперь ему два прибавочные стиха, которые любила припевать прежде:
Будешь, Ваня, вырастать,
Будешь царством управлять.
С воцарением Елизаветы Петровны наступила действительно новая эра русской жизни. Не было и помина о кровавых днях и страшных казнях царствования Анны Иоанновны или ужасах бироновщины. По улицам не ходили языки со страшным «слово и дело». В домах, между родными, знакомыми, даже посторонними, можно было говорить, не опасаясь, что в числе близких людей есть клевреты Бирона, его шпионы, которые всякое слово передадут с прикрасами и привлекут говорящего к ответу в застенке. Не было уже и этого ужасного Ушакова, одно имя которого наводило страх. С тем вместе не было и того глухого волнения, той общей заботы о завтрашнем дне, того недовольства, выражавшегося беспрерывными толками о новостях, об ожидаемых переменах, которыми сопровождалось правление Брауншвейгской фамилии. Все как бы успокоилось, вошло в свою колею, приняло естественное направление. Даже несколько беспорядков, произведенных упоенными успехом солдатами, не могли нарушить общего мирного настроения.
Императрица сдержала свое слово, данное ею перед Богом: не подписывать никому смертного приговора, не отнимать ни у кого то, что дает только Бог. Остерман только был взведен на эшафот, но не казнен. Хотя он своими происками удалил ее от престола по смерти ее племянника Петра II; хотя он наносил ей беспрерывные оскорбления и огорчения; хотел насильно выдать замуж за какого-нибудь убогого принца; наконец, так непозволительно бранил ее при своем арестовании, что вполне заслуживал смерть; но и ему вместо страшной казни, назначенной судом, была объявлена только ссылка. Ссылка же была назначена Миниху, Головкину и Левенвольду. Они тоже много неприятностей делали Елизавете: приставляли к ней шпионов, стерегли как пленницу, клеветали на нее. Но она не мстила! Она хотела только быть спокойной от их дальнейших происков, от их интриг и покушений, хотела только отнять у них средства делать зло в будущем. При допросах никого не пытали.
Лишив таким образом власти и силы тех, кто ей противодействовал, Елизавета озаботилась наградить тех, кто ей помогал, и вообще всех, кто ей оказывал услуги, когда она была в тесном положении опальной цесаревны. Ближайшие лица ее двора, бывшие камер-юнкеры: два брата Шуваловы, Воронцов и Разумовский – были сделаны ее действительными камергерами. Один из Шуваловых, Александр Иванович, любимец цесаревны, был назначен начальником Тайной канцелярии вместо ужасного Ушакова, который за усердие и многие службы был назначен сенатором, получил золотую цепь Андрея, а после и графское достоинство. Елизавета не забыла, что еще при жизни матери ее, Екатерины, Ушаков хлопотал, чтобы ее утвердить наследницей. Другой Шувалов, Петр Иванович, женатый уже на ближайшей фрейлине цесаревны, известной нам Мавре Егоровне Шепелевой, пошел в ход. Он был назначен начальником артиллерии и сенатором. В Сенате он проводил свои финансовые проекты, которые неизвестно, принесли ли пользу государству, но, несомненно, что принесли пользу ему самому. Впрочем, нельзя не сказать, что отмена внутренних застав и таможен, сделанная по настоянию Шувалова, должна сохраниться в памяти потомства как результат его полезной деятельности. Воронцов тоже женился на предмете своих вздохов, Анне Карловне Скавронской, и за ней, кроме приличного приданого, получил графское достоинство. Генерал-аншефы: Румянцев, Чернышев и Левашев и действительный тайный советник Алексей Петрович Бестужев-Рюмин получили Андреевские ленты, а граф Головин, князь Куракин, как имевшие уже этот орден, вместе с Ушаковым получили золотые цепи, высший знак кавалеров Андрея Первозванного. Михаил Петрович Бестужев был сделан обер-гофмаршалом. Детям Волынского было возвращено имение их отца и честь их имени. Возвращены были все ссыльные, освобождены все заключенные времен Анны Иоанновны и Бирона. Одним словом, сделано было все, чтобы загладить, сколько возможно, раны, нанесенные жестоким антинациональным управлением, в котором немцы, не покоряя России, сумели наложить на нее иго более тяжкое, чем то, от которого стонала она во время татарского владычества.
Не забыта была и гренадерская рота Преображенского полка, доставившая престол Елизавете, не забыты были и полки гвардии, столь постоянно доказывавшие ей свою преданность. Из гренадерской роты была образована так называемая лейб-кампания, нечто вроде особых телохранителей государыни. Императрица объявила себя их капитаном. Штабс-капитаны, или капитан-поручики, были полные генералы; поручики – генерал-лейтенанты, прапорщики равнялись полковникам, капралы капитанам, а все рядовые признавались офицерами. Все нижние чины, участвовавшие в экспедиции арестования Брауншвейгской фамилии, получили дворянское достоинство и каждый, по соразмерности своих заслуг, поместье. Наименьшее поместье было в тридцать душ, но были и такие, как, например, Грюнштейн, поручик и адъютант полка, из перекрещенных евреев, который получил около тысячи душ. Всей гвардии было выдано не в зачет третное жалованье и на каждый полк была еще назначена особая сумма для распределения между нижними чинами.
– Они помогали мне, берегли меня, – говорила императрица, – и я должна их наградить. – И она награждала с истинно материнской щедростью.
Но более всех был награжден тот, кто действительно более всех содействовал восшествию на престол императрицы Елизаветы. Это ее лейб-медик, доверенный друг, ганноверский уроженец французского происхождения, Арман, или Герман, Иоганн Лесток.
За особенные и давние услуги, чрезвычайное искусство и испытанную преданность Лесток был назначен первым лейб-медиком двора ее величества и собственным доктором государыни, произведен в действительные тайные советники, сделан управляющим всей медицинской частью империи, с огромным по тому времени содержанием семь тысяч рублей, кроме разных аксиденций. На уплату долгов ему была дана значительная сумма, пожаловано имение, а вскоре дано и графское достоинство. Но выше и дороже всех наград было то, что он стал первым приближенным государыни, можно сказать, первым ее советником. Ни Шувалов, ни Разумовский не имели на нее и десятой доли того влияния, которое имел Лесток. Первое время своего царствования Елизавета не предпринимала ничего ни в политической, ни даже в частной жизни своей, не выслушав мнения Лестока. Он был не фаворит, но именно, как он когда-то говорил, больше всех фаворитов. Она ему верила. И ее первому лейб-медику приходилось иногда докладывать не только по медицинским, но и по церемониймейстерским, придворным, даже сенатским и военным делам. Он присутствовал даже при допросах, назначался членом высших комиссий. Государыня в чем особенно хотела удостовериться, поручала вместо себя быть Лестоку. И все, что он представлял, о чем докладывал или ходатайствовал, принималось государыней почти без возражения.
Да как Елизавете было и не верить Лестоку? Преданность его была испытана. Его не мог подкупить даже Бирон. Он рисковал жизнью, чтобы поставить ее в то положение, в котором она находилась теперь. Свой ум, знание людей, ловкость и осторожность он только что доказал. Если бы она послушалась его десять лет назад, сколько бы обид, оскорблений, несчастий она бы избежала. Могла ли после того Елизавета ему не доверять.
Наградив всех, кого можно было наградить, Елизавета озаботилась привести строй государственного управления в тот самый вид и порядок, в каком оставил его ее великий отец. Кабинет, в смысле высшего учреждения, был уничтожен. Вся власть была сосредоточена в Сенате. Восстановлены коллегии в прежнем составе, учреждена совещательная конференция. Для собственных домашних дел государыни была учреждена особая канцелярия, или кабинет, как было при Петре Великом, и управлять этим кабинетом был призван тот же Иван Антонович Черкасов, который был тайным секретарем ее отца и которого Бирон ни за что выгнал со службы и сослал в Казань.
Таким образом, Елизавета начала царствовать кротко и милостиво. Она помнила свои слова: «Как женщина, я могу увлекаться, отдаваться своим слабостям, но, как государыня, я должна быть выше своих страстей».
И с ее воцарением в народе начало разливаться довольство и спокойствие. Немцев, которым бы нужно было разбогатеть во что бы то ни стало, и разбогатеть сейчас, сию минуту, не было: никто не зо́рил родной земли, никто не давил православный народ, как зо́рили землю и давили народ под разными предлогами: взыскания недоимок, соблюдения интересов казны и необходимости выполнения государственных нужд – всевозможные Левенвольды, Менгдены, Остерманы и Бироны. Нужно было устроить и внешние сношения.
– Как, однако ж, заменю я Остермана? – спросила Елизавета у Лестока чуть ли не в первый день своего царствования.
– А кем вы изволите думать, всемилостивейшая государыня? – спросил Лесток, делая из своего вопроса как бы пробный шар, хотя в голове у него давно было решено, о ком ходатайствовать.
– Ума не приложу, – отвечала государыня. – Вот если бы они не убили Волынского, никому бы с такой охотой не отдала я внешних сношений, как ему. Правда, он не знал языков, зато сильно любил отечество и был предан мне, так что при своих способностях управился бы и через переводчиков. Но когда его нет, что же делать?
– Само собой разумеется, государыня, делать нечего! На такие места всегда трудно выбирать. Но кругом вашего величества столько способных молодых людей…
– В том-то и дело, что кругом меня все неопытная молодежь, – прервала его государыня. – А этот старый плут Остерман так вел дела, что даже те, которые при нем состояли, не знали, куда и к чему он направляет. Я говорила с Бреверном. Что ж ты думаешь? Ни в зуб! Даже кто где резидентами нашими числится и в каком ранге, не знает. Принцесса Анна была в делах так неопытна и была настолько в руках этих старых злодеев Миниха и Остермана, что, прогнав их, боюсь в самом деле не сделать бы какой ошибки. А не хотелось бы.
– Что, ваше величество, изволите думать о Воронцове?
Лесток сделал этот вопрос потому, что еще прежде переворота, когда распределялись места между приближенными цесаревны, Воронцову всегда предназначалась дипломатическая часть и Елизавета нередко в шутку называла его своим дипломатом.
– Воронцов? Да! – сказала Елизавета. – Я всегда смотрела на него как на будущего дипломата. Но ему прежде нужно многому поучиться, на многое посмотреть. Это и я понимаю, хоть я не ученая и не дипломатка. Покойный Шафиров, когда я была в Москве, бывало, говорил мне о Воронцове: «У вас алмаз, цесаревна, нужно его только отшлифовать»; ну а когда тут шлифовать, когда нужно сейчас, сию минуту! Ведь не оставить же в самом деле внешние дела на руках у нынешнего номинального канцлера Черкасского?
– Да, ваше величество, князь Алексей Михайлович куда-куда, а уж в канцлеры-то не годится. Хотя он тоже не знает иностранных языков, как и Волынский, но он не Волынский!
– Для внешности-то бы и ничего, пожалуй, – ответила Елизавета, – но… Про него Шафиров тоже говорил: «По богатству, знатности и, пожалуй, неуклюжей неподвижности Черкасскому какое угодно место дать можно, какие хотите цацы наложить, только с тем, чтобы пружина была, которая бы за него думала». Вот такую-то пружину, которая могла бы ворочать неуклюжую тушу князя Черкасского, я и ищу.
– Государыня, – сказал Лесток, – ваш светлый взгляд и ясное рассуждение справедливо оценило трудность выбора человека для внешних сношений, особенно при нынешних трудных конъюнктурах государства. Он должен быть опытный делец, человек трудолюбивый, тонкий, умный и вам преданный. Но мне кажется, что у вас под руками именно есть такой человек. Он не уступит Остерману ни в трудолюбии, ни в знании, а по разуму и тонкости, пожалуй, будет выше его. Притом человек, не такой неблагодарный, как Остерман; он помнит благодеяния к нему вашего родителя и предан вам всей душой.
– Кто же это? Трубецкой? – спросила Елизавета.
– Нет, ваше величество всемилостивейшая наша повелительница. Трубецкой – это такой человек, о котором подумать нужно; к тому же он на месте, и еще на таком, заместить которое теперь, пожалуй, будет труднее, чем заменить Остермана. Вместе с тем Трубецкой по внешним сношениям совсем не имеет опыта, он будет просто как в лесу. Я говорю вашему величеству о человеке опытном, о человеке, доказавшем свои дипломатические способности, у которого Михаилу Ларионовичу поучиться не стыдно и не грех будет. Это Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.
– Рюмин? – с удивлением и с некоторым оттенком неудовольствия сказала государыня. – Да, точно, я о нем и не подумала. Он человек действительно способный. Зато такой бездушный и холодный. Знаешь, Лесток, смешная вещь, я боюсь этих спокойных и холодных людей, я предпочитаю даже таких ветреников, как ты. По-моему, человек без чувства…
– Для внешних сношений, всемилостивейшая государыня, самый лучший дипломат в мире тот, который ничего не чувствует. Сентиментальность в дипломатической переписке, можно сказать, даже непростительна. Бестужев, еще при блаженной памяти вашем родителе, с его согласия поступил на службу к ганноверскому курфюрсту, ныне английскому королю. Тот послал его резидентом к самому же вашему родителю. И он, ведя дело к пользе и удовольствию обеих сторон, доказал, что он истинно политический человек! Поэтому государь взял его у курфюрста назад и назначил посланником, не помню хорошенько куда, кажется, в Данию, хотя тогда ему не было еще и двадцати пяти лет. А покойный родитель ваш, говорить нечего, умел выбирать людей.
– Да, и тогда же, говорят, он вошел в сношения с лопухинской шайкой, хотел служить царевичу Алексею, когда тот прятался в Вене, стал прямо против моей матери.
– В то время, ваше величество, царевич Алексей был законный и единственный наследник. Удивительно ли, что он желал и старался ему угодить? Это доказывает только его ум и сообразительность. А потом, не старался ли он об интересах блаженной памяти сестрицы вашей Анны Петровны? А когда вместо Волынского его сделали кабинет-министром, не желал ли он вам и всем приближенным вашим выказать свою искреннюю и постоянную преданность? Недаром же Миних велел его арестовать вместе с Бироном и судить.
– И тут он стал оговаривать Бирона, который ему благодетельствовал, а затем, когда Миних потерял кредит, взваливал небылицы и на Миниха. Нет, ваш Бестужев, по-моему, крайний интриган.
– Государыня! Да ведь человек, чтобы избавиться от той страшной казни, которая его ожидала, поневоле заговорит не то, что думает. Смел ли бы он хоть одним словом коснуться Миниха во время его всемогущества. Ведь страшный Андрей Иванович Ушаков тут же сидел. После первого же слова, пожалуй, его бы в застенок повели и на дыбу вздернули. Но, говоря о Бироне и Минихе, он ни одним словом не нарушил своего уважения к особе вашего величества.
В эту минуту вошел Воронцов.
– Скажи, Ларивоныч, что ты думаешь? – обратилась государыня к Воронцову. – Вот Лесток говорит, что внешние дела нужно поручить Бестужеву, Алексею. Ты что скажешь? – Она не знала, что Лесток и Воронцов еще накануне уговорились просить государыню о назначении Бестужева, с тем чтобы Воронцова назначить к нему помощником и он мог приглядеться и понаучиться.