bannerbannerbanner
Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2

А. Шардин
Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2

Полная версия

Когда княжна и священники ушли, Андрей Дмитриевич сказал своему племяннику:

– Прикажи, друг Андрей, посылать попам по десяти луидоров каждую неделю до моей смерти. Много не выйдет, а это пусть будет задаток за их будущую службу, и увези меня куда-нибудь. Мне здесь душно. Это дешевое участие, эти визиты, приставанье мне страшно надоели… Наконец, и эскулапы… Положим, денег на них мне не жаль, но когда помочь они не могут, так зачем и деньги даром бросать? Для успокоения совести пригласи с собой Боэргава. Он поразумнее. А то собираются десятками, а толку нет! Если уж нужно умирать, то я хочу умереть, по крайней мере, на лоне природы; умереть так, чтобы мне весело было; чтобы я забыл, что я не у себя в Парашине. Знаешь, напиши к Шатонефу, не отдаст ли он мне на лето свой замок. Я был в нем у его отца. Там жила его подруга, знаменитая Нинона Ланкло, развалины красоты которой я еще видел. Место превосходное, недалеко от Шарантона и почти на самом слиянии рек Сены и Марны.

Через несколько дней Андрей Дмитриевич располагался в прелестном замке на берегу Марны, неподалеку от впадения ее в Сену. Перед глазами его расстилалось необозримое пространство цветущих долин обеих рек, оживленных деятельностью трудолюбивого населения, пастбищами скота, садами и хлебными посевами. При слиянии рек, по ту сторону Марны, раскинулся хорошенький городок Шарантон; слева высился древний замок того же имени; а за ними, за Марной, синел на горизонте сен-венсенский лес с выходящими, будто вырастающими из него шпилями и куполами сен-венсенского замка.

Андрей Дмитриевич лежал на террасе, окруженный цветами и зеленью. Статуя Афродиты, тоже вся в цветах, красовалась прямо перед его глазами, в ногах ее помещался спящий Амур. Парижская комната его перенеслась сюда со всем изяществом ее обстановки. Андрей Дмитриевич любовался открывающимся видом, вдыхая в себя свежий, ароматный воздух. В его глазах сновали лодки через Сену и Марну, неслась своею чередой жизнь со всей прелестью своей сельской природы, а солнце уходило за сен-венсенский лес. Андрей Дмитриевич от переезда очень ослабел, тем не менее он, видимо, наслаждался раскинувшейся перед ним картиной.

– Боже мой, как тут хорошо, – говорил он на другой день утром. – Мне так и кажется, будто я в Древней Греции, в храме великолепной, идеальной богини красоты. Вот плывут галеры, фелуки, челны… – он указал на снующие по сене и Марне лодки. – Они везут утренних поклонников божеству, разливающему между ними довольство и счастие. Ведь оно само по себе есть начало любви и производительности… Вот это самосцы со знаменем, изображающим голову совы, что, по элевсинским таинствам, означало мудрость, потому что для мудрости, чтобы видеть, не нужно дневного света. Они везут в жертву божеству цветы, эмблему красоты и юности. Ведь только в юности цвет, только в цвете красота. Наступит возмужалость, цветы дадут плод; плод – польза, но уже не красота… А вот я состарился и умирать собираюсь, а какую пользу я принес? Стало быть, что же? Или я не цвел, или моя молодость была пустоцвет? Богине не было принесено в жертву живой красоты при моем рождении, вот она и наказала мою жизнь пустоцветом. Между тем, говорят, был залог, что и я мог бы на что-нибудь и кому-нибудь быть полезным. Слушай, Андрей! Как ты думаешь? Была ли вся жизнь моя только пустоцвет? Говорят: кто посадил дерево, выстроил дом, написал книгу, воспитал ребенка, – тот недаром жил на свете. Не знаю, так ли? Но дома я не строил, отделывал только чужие, устроенные другими; деревьев сам не сажал, только указывал, где и как садить; книг не писал, а только читал, а ребенок… Ну, у меня был ребенок, но где он, что он? Я ничего не знаю! Я его не растил и не воспитывал…

– Как, дядюшка, разве у вас было дитя?

– Было, мой друг! Была Настя, милейшее в мире создание. Теперь ей должен быть девятый год, и она должна начать расцветать во всей своей прелести… Но – но не судил Бог мне ее видеть, может быть, именно потому, что моя молодость была пустоцвет.

– Разве вы не знаете, дядюшка, где она?

– Как же я могу знать? Помню, убитый горем, я едва успел закрыть глаза жене на второй год после свадьбы, и, не успел еще опомниться, вдруг прямо передо мной, будто вырос из-под земли, Андрей Иванович Ушаков. «Князь, – сказал он, – вас желает видеть государыня!» Я хотел было возразить, указывая на не остывший еще и не убранный труп, но он не дал мне сказать ни слова. «Она знает, князь! И простите, что позволю себе вам советовать ехать, не откладывая ни минуты. Вы знаете, – прибавил он, – бывают обстоятельства, когда человек должен быть, если можно так сказать, выше самого себя; ну и вы заставьте себя стать выше вашего горя! Еще советовал бы не возражать, а предоставить всему плыть по течению, как понесет жизнь. Впрочем, там увидите…» Что было делать? Я поехал. Императрица Анна Иоанновна вышла с слезами на глазах. «Не стало нашего ангела!» – сказала она. «Бог взял!» – отвечал я, будучи почти не в силах говорить. «Его святая воля, упокой Бог ее душу! – тихо проговорила она, взглянув на образ, и искренние слезы невольно показались в ее глазах. Через секунду, однако ж, она оправилась. – Но мы, живые, должны думать о живых! – продолжала государыня твердо. – Сестра мне писала обо всем, князь. Я знаю ее последнюю волю, и я на все согласна! Но я должна принять меры против могущих быть недоумений и несчастий в будущем! Где Настя?» – «Моя дочь, мое единственное утешение, ваше величество, – где же она может быть? Она у меня, при гробе… нет, даже еще и не при гробе…» – отвечал я, не помня, что говорю. Слезы у меня невольно капали из глаз. «Вы должны ее уступить мне, князь!» – «Кого? Настю, государыня, единственную радость мою, единственную надежду в жизни?..» Она не дала мне продолжать. «Это необходимо! Я хочу! Польза отечества того требует! – настойчиво проговорила государыня. – Я не могу допустить, чтобы в будущем интрига и зависть могли пользоваться ее именем для смут и беспокойства! Князь, но вы должны! Это моя непременная воля!»

Она проговорила это так, что я чувствовал, что возражать нельзя, поэтому невольно склонился… Когда я воротился к бренным останкам жены, у меня уже не было и дочери. Ушаков ее увез. После государыня сказала, что она на ее имя положила полтора миллиона и отправила на воспитание во Францию, в один из здешних женских монастырей. При жизни государыни, разумеется, мне ни ехать, ни узнавать было нельзя, а вот теперь приехал и, видишь, некстати вздумал умирать!

– Бог милостив, дядюшка, поправитесь! Мы вместе станем разыскивать и разыщем…

– Нет, друг, мне поправляться уже поздно! Я чувствую, что мне не встать! Отыщешь или не отыщешь мою Настю, но уже один ты! Вот, слушай, давно уже я хотел об этом говорить с тобой, да все как-то не приходилось. Ты помнишь наш договор, когда ты приехал? Я тебе сказал, что я тебя везде буду представлять как своего наследника, но чтобы ты на наследство не рассчитывал…

– Дядюшка, разве я вам дал повод думать…

– Думать тут, друг, нечего, а надобно делать! Я это тебе тогда сказал потому, во-первых, что не хотел себя связывать; а во-вторых, потому, что хотел посмотреть на тебя. Теперь же скажу, что я именно тебя назначил своим единственным наследником всего движимого и недвижимого. Бумаги об этом я сделал еще в Петербурге, и ты обо всем найдешь подробные указания в моем конторском бюро. Позовешь, впрочем, управляющего Чернягина, он тебе все разъяснит. Ты по этим бумагам получишь мои дома в Петербурге и Москве со всем, что в них есть. Инвентари в конторе ведутся в порядке. Получишь Парашино, имение, которое я отделывал с любовью и для украшения которого я ничего не жалел; получишь мои костромские, владимирские, тамбовские и саратовские имения, более пятнадцати тысяч душ; кроме того, там, в конторе, есть еще липманских квитанций на внесенный в гамбургский банк капитал тысяч триста с чем-то. Это все твое, друг… Постой, постой, не задуши! – сказал Андрей Дмитриевич, отводя рукой племянника, когда тот хотел было броситься его благодарить. – Это я делаю, во-первых, чтобы поддержать род князей Зацепиных; а во-вторых, потому, что я тебя искренно полюбил и тебе верю! Ты мое имущество не промотаешь и что обещаешь, то исполнишь. А я хочу возложить на тебя именно ту обязанность, которую не мог исполнить сам.

– Дядюшка, прикажите.

– Ничего не приказываю, а прошу, и дай мне слово, что мою просьбу исполнишь. После моей смерти, схоронив меня в Зацепинском монастыре, ты сейчас же приезжай сюда, разыщи мою дочь Настю, твою двоюродную сестру, передай ей формально документы на получение в день совершеннолетия из амстердамского банка миллиона рублей и скажи, что от меня ей один завет. И просьба – не мешаться в политику!

– В политику, дядюшка? Что вы хотите этим сказать?

– А то, мой друг, что у нас на святой Руси, благодаря удаче таких прощелыг, каковы были Бирон и Левенвольд, развилось в такой степени проходимство, что, разумеется, ее в покое не оставят. Для того-то, без сомнения, государыня и хлопотала, чтобы ее удалить. Об одном и я прошу: не сдаваться на советы этого проходимства. И не слушать соблазнительных предложений, которые, нет сомнения, будут на нее сыпаться!

– А у вас нет никаких указаний, дядюшка, которыми можно было бы руководствоваться при поисках?

– Мало… но нельзя сказать, чтобы не было никаких. Первое, что мне известно, это то, что, где она воспитывается, знал Куракин-отец. Через него государыня и дело все вела. Сыну, однако же, он не передал. Не знаю, известно ли Бирону, но сказали мне, что знает в Париже еще какая-то Вижье. Но кто такая эта Вижье и где она, я понятия не имею! Но вот тебе данные: совпадение времени – восемь лет назад; возраст – девятый год, отдана на воспитание агентом русского правительства; положенный на ее имя в полтора миллиона капитал. Совпадение этих условий не может быть случайным. Я могу еще указать на точные приметы: у нее над левой бровью маленькое родимое пятно, другое родимое пятнышко есть на правом плечике. Потом, смешная вещь: на второй или третьей неделе от рождения у Насти сделался первый лихорадочный припадок. Кормилка заявила, что у ребенка родимчик, и как ты полагаешь, что она сделала? – сильный и глубокий порез правой икры. Уверяет, что у них всегда так делают. Порез залечили, но на икре остался широкий белый шрам, который, думаю, и теперь заметен. Наконец, я не полагаю, чтобы ее заставили переменить религию, а тогда сохранили и имя Анастасия.

 

Андрей Васильевич полюбопытствовал ознакомиться с характером бумаг, которые он должен был передать.

Андрей Дмитриевич ответил:

– Возьми и прочитай. Разумеется, если бы, когда вносил эти деньги, я знал тебя, то условия взноса были бы иные. Но тогда, не имея возможности никому довериться, я внес их с тем, чтобы выдать такой-то, с описанием примет и обстоятельств воспитания, предоставляя банку право удостовериться в действительности личности. Если же в течение пятидесяти лет никто не явится, то внесенный капитал должен быть употреблен на благотворительные учреждения в Париже и Москве, носящие имя Анастасии.

– Доберусь, дядюшка, будьте покойны, и если только жива – отыщу, и ваше приказание будет выполнено в точности! Но, дядюшка, за что же вы лишаете ее того, что ей следует, назначая меня вашим наследником?

– Нет, мой друг, ей этого не следует! Мне предоставлено было право воспользоваться имуществом моей жены с тем, чтобы ни в каком случае я не передавал его своей дочери, о которой бы даже забыл. Взамен этого наследства, я тебе говорил, государыня положила на ее имя капитал. Прибавляя к этому капиталу еще миллион, я полагаю ее достаточно обеспеченной. Между тем ведь и я князь Зацепин и не могу не желать, чтобы имя нашего рода, князей Зацепиных, цвело и красовалось из века в век, особливо видя, что ты будешь его достойный представитель и, вероятно, будешь стараться, чтобы и дети твои были достойны тебя! Род, мой друг, сам по себе в настоящее время потерял всякое значение. Осталось это значение только в королевских семействах, и то только в рассуждении наследника престола. Теперь важен капитал, имущество, собственность. Если у нас сохранились еще кое-какие привилегии, то не в смысле родового права, а только как кастовые отличия, сословные преимущества. Действительная сила теперь в богатстве! Ну, ты и будешь богат, стало быть, будешь и силен… Однако ж я устал. Слава богу, что успел все это тебе высказать! Теперь на душе легче! Знаю, что, когда меня не будет, ты сделаешь все, что сделал бы я… – И Андрей Дмитриевич приказал унести себя в спальню.

На другой день Андрей Дмитриевич, расположившись на террасе, вновь с особым любопытством следил за движением по реке. День был праздничный, и население Шарантона было особенно оживлено. Куда-то направлялся крестный ход, с двумя патерами во главе. Разряженные горожанки и поселянки, с цветами в руках, богомольно следовали за процессией и пели воскресные гимны.

– Право, Андрей, очарование полное, – сказал Андрей Дмитриевич. – Ну чем не остров Кипр с архипелагом кругом и чем не празднество моей богини Киприды? Вот она, увенчанная цветами, стоит и улыбкой своей счастливит всякого, в ком горит таинственный огонь страсти. Вот, смотри, собирается флотилия челнов и лодок, это кипряне. Они едут на остров любви поклониться божеству. Они везут ему в жертву живую красоту. Сам экзарх ведет обреченную богине, одетую в пурпур и злато невесту. Она останется на ночь в храме у подножия и примет то, чем осенит ее маленький спящий божок. Не есть ли это, впрочем, изящный и роскошный первообраз того, что в грубой и жесткой форме проводит в русскую жизнь Ермил Карпыч, с своим раденьем, напоминающим грациозные хороводы античных дев, с их прославлением Вакха и Киприды, но напоминающим так, как нацарапанная карикатура может напоминать художественное произведение?

Но именно поэтому и нельзя сравнивать одно с другим. Одно было изящно, светло, прекрасно; другое – грубо, жестко, нелепо. Одно ласкало все чувства, все понятия, давало наслаждение изящным; другое – ничего более, как только грубая чувственность. Богине наслаждения приносилась в жертву красота, как вера в ее могущество, как служение ее культу. А тут кому, какая жертва? Там искренность и вера, а здесь недостойный обман.

Они приносили в жертву богине прекраснейшую, за то богиня защищала их в тяжкие минуты и защитила в годину роковой войны. Кипр победил несметную силу Ксеркса, идущую залить и потопить Элладу, а с нею и самый Кипр; победил не силою мышц своих воинов, а могуществом, которому нет на свете равного; могуществом любви и красоты.

Ты не читал Геродота? Жаль! Впрочем, читая его, и я не понял. Мне пояснил эту сцену ориенталист Гаммер, который пользовался санскритскими и персидскими источниками. Там говорится о том, как кипрянки победили всю армию Ксеркса могуществом своей красоты.

На следующий день слабость усилилась. Андрей Дмитриевич не мог уже читать и с трудом говорил. Но он все лежал на террасе, любовался Кипридою и раскинувшимся перед ним пейзажем.

– Мне бы хотелось, чтобы вон то стадо бурых коров с своими пастушками и пастухами паслось вот тут, внизу! – сказал он, указывая на расстилавшуюся перед ним долину. – Узнай, Андрей… устрой, если возможно.

Через несколько часов стадо паслось у его ног. Пастушки в праздничных костюмах кормили сочной травой полных и злачных коров, переливы пастушьих рожков звучали в воздухе.

– Взгляни, Андрей, как красив этот пастух, в своей швейцарской шляпе, с густыми седыми волосами. Он напоминает мне что-то библейское, что-то говорящее о праотцах. Я таким воображаю Исаака, встречающего Ревекку.

Среди этой роскошной природы, любуясь ее красотою и вдыхая свежий воздух Средней Франции, он видимо угасал. Но он все слушал и смотрел, все хотел обнять, всем насладиться. Услыша вдали песню, он вспомнил, что перед выездом из Парижа он слышал, что там ждут из Италии знаменитого певца Сариотти, и выразил желание его послушать. Андрей Васильевич ту же секунду распорядился пригласить певца.

– Сегодня я чувствую себя очень нехорошо! – сказал вдруг Андрей Дмитриевич. – Послушай, друг, я дал слово княжне Кантемир непременно вызвать попов. Если я скажу «пора закладывать», ты ту же минуту пошли за ними. Я надеюсь сказать эти заветные слова уже тогда, когда по приезде они меня не застанут. Это будет похоже на то, как в моих глазах Петр Второй, этот царственный мальчик, сумевший сослать в Сибирь своего воспитателя, на моих глазах сказал: «Подавать сани» – и погас. Тем лучше! По крайней мере, они не будут меня мучить. Да не оставляй меня здесь, увези хоронить в Зацепине, – опять повторил он. – Пускай я там буду лежать со своими!

К вечеру приехал Сариотти.

– Спой мне, мой дорогой, что-нибудь… вот оттуда, поближе к воде, подле подножья богини красоты и наслаждения… Потешь умирающего!

И нежные звуки итальянского тенора разлились в воздухе.

Андрей Дмитриевич заслушался.

– Знаешь, мой дорогой, скажи: много ли ты надеешься заработать своим голосом эти дни в Париже? – спросил его Андрей Дмитриевич.

– Надеюсь, ваше сиятельство, – хоть надежды бывают иногда обманчивы – никак не менее тысячи франков в день.

– Я гарантирую тебе две тысячи франков в день на три дня. Более трех дней я не проживу. И послушай, перед тем как мне умереть, спой мне, знаешь, молитву Страделлы.

Прослушав арию, Андрей Дмитриевич сказал племяннику:

– Знаешь, Андрей, приготовившись материально и нравственно к переходу в другой мир, я теперь даже не хотел бы выздоравливать! Вели итальянцу спеть что-нибудь из «Чимарозы». Мне что-то очень душно; пусть нежные звуки языка Tacco и Петрарки развеют мою грусть… А повезешь меня домой, не забудь – поклонись и Москве белокаменной, ее златоглавым соборам, и Зацепинскому Спасу в нашем родовом селе, которого видеть мне так-таки и не удалось, хоть я много раз желал… Видно, недаром, когда меня провожали, то голосили как по покойнику, видно, предчувствовали, что я покойником только и ворочусь! Правда, не богомолен я был перед нашими родовыми пенатами, но душа во мне всегда была русская…

Сариотти запел. Андрей Дмитриевич слушал. Потом он вдруг обратился к племяннику.

– Пора закладывать, – сказал он. – Посылай за попами! – Он опустился на подушку и тяжело вздохнул.

– Страд… Страд… – проговорил он судорожным языком.

Племянник понял и шепнул Сариотти. Тот начал молитву Страделлы. Андрей Дмитриевич вытянулся и с трудом перекрестился, потом повернул голову на другой бок и закрыл глаза. Еще в его лице можно было заметить конвульсивное движение. Он вздохнул еще раз, потом раскрыл рот и будто хотел что-то сказать, но не сказал ни слова. Сариотти кончил, но было незаметно, слышал ли Андрей Дмитриевич конец. Он угадал: попы приехали в то время, когда его уже не было на свете.

В селе Зацепине между тем происходила другая борьба между жизнью и смертью. Вскоре после смерти Андрея Дмитриевича захворал смертельно старший представитель рода князей Зацепиных отец Андрея Васильевича, князь Василий Дмитриевич. И, по странному совпадению обстоятельств, болезнь его была та же, что и его младшего брата в Париже. Он простудился, обходя какой-то из своих обширных лесов для разметки надела крестьянам.

– Рубят зря, где попало, – говорил он, – и только портят лес. Лучше всякого наделить и заставить беречь, – решил он.

Обозревая лес в этих мыслях, он попал в болото, насилу выкарабкался, прозяб и приехал домой больной. Сперва на болезнь свою он не обращал никакого внимания, но потом, когда через день его начала бить лихорадка, так что он не мог свести зуб с зубом, и стало очень колоть бок, он дозволил своей жене, княгине Аграфене Павловне, натереть себя муравьиным спиртом, настоянным на зверобое, и напоить мятой и шалфеем. О докторах ему никто не смел и заикнуться. Аграфена Павловна тайком привела было какого-то знахаря и показала ему князя сонным. Тот велел принести воды, пошептал что-то на уголек, этим угольком сделал над горшком воды несколько раз крестное знамение, опустил уголек в воду и велел воду эту держать в изголовье. Но когда Василий Дмитриевич встал и увидел в головах своей постели горшок с водой, то велел вылить воду и разбить горшок. Княгиня Аграфена Павловна, услышав это приказание, и руки опустила. Напрасно умоляла она его дозволить хоть еще раз намазать себя, хоть мяты и шалфею еще разок настоять, или вон матушка попадья липовый цвет очень хвалит, – Василий Дмитриевич отказался решительно. А как болезнь не проходила, то он стал готовиться к смерти. Он велел написать письма ко всем родным и знакомым, что желает по христианскому обычаю проститься с ними; велел написать ко всем, с кем только имел размолвку, что просит у них христианского прощения.

– Жаль, Андрюхи нет! – сказал он. – Теперь, поди, в Париже с братом беспутничают. Боюсь, на добро ли я послал его? Ну, да во всем воля Божия!

С ним делались припадки удушья, но он переносил эти припадки со стоическим терпением. Никто не слыхал от него ни стона, ни жалобы, и он настаивал только на одном: чтобы ни в чем не изменялся обычный порядок его жизни. Только вместо утренней молитвы, которую обыкновенно Василий Дмитриевич прочитывал сам, приходил ежедневно священник и служил молебен перед образом Василия Блаженного, память которого Василий Дмитриевич праздновал своим тезоименитством.

Ежедневно священник окроплял больного святой водой и давал целовать крест. Когда же, видя тяжкие страдания Василия Дмитриевича, он сказал, что не следует ли ему приготовиться по-христиански к последнему концу, то Василий Дмитриевич рассердился и ответил:

– Негоже, не приготовившись, к такому великому таинству без крайней нужды приступать!

То же ответил он и княгине Аграфене Павловне, когда она намекнула ему об этом, но сдался на ее просьбы, дозволив ей дать себе богоявленской воды и зажечь у себя в головах перед образом крещенскую свечу.

После молебна каждый день Аграфена Павловна должна была прочитывать ему донесения из разных его волостей и имений и замечать и передавать его приказания. Каждый день она должна была ему говорить о жалобах, поступающих от крестьян. Больной, задыхающийся, он входил во все подробности, чинил распорядок, осуществлял то, что думал приводить к осуществлению год назад.

– Это мое дело, – говорил он. – Кто же мое дело делать станет? Если я не стану о них думать, – прибавлял Василий Дмитриевич, указывая на своих крестьян, ожидавших его распорядка, – то кто о них подумает? И с чем я явлюсь к престолу Божию, когда ради своей небрежности и лени я на руки наемников сдам тех, кто Им был поручен мне.

И дела по имениям шли, не останавливаясь, своим порядком. Привезли из Москвы молодые отводки каштанов. Василий Дмитриевич еще в прошлом году заказал, хотел попробовать акклиматизировать их на берегу Ветлуги. Он приказал засаживать приготовленное место.

– Под тенью бы их дал вам Бог посидеть, князь! – сказал кто-то из соседей, сидевших подле постели больного.

 

– Пусть они знают, что их отец садил эти деревья на смертном одре! – отвечал Василий Дмитриевич, указывая на детей. – Ясно, не для себя хлопотал!

И он сейчас же распорядился, чтобы опыт посадки каштанов производился и по другим его имениям, предназначенным его младшим сыновьям.

Между тем родные и близкие знакомые Василия Дмитриевича, получив известие о его болезни, начали съезжаться. Они нашли его хуже, чем ожидали, но, разумеется, приходили с словами утешения. Приехал из Зацепинской пустыни и отец Ферапонт.

– Нужно вспомнить христианский долг, князь, исповедоваться во грехах своих и, прибегая к милосердию Божию, приобщиться Его Святых и Божественных Таинств!

– Не рано ли, святой отец? Простит ли Бог грешника, прибегающего к столь великому делу без приготовления?..

– По вере вашей дастся вам! – отвечал отец Ферапонт. – Бог установил великое таинство сие не только во искупление, но и во исцеление.

Этот довод убедил князя, и он решил завтра пригласить священников из двух ближайших своих сел; они должны были, соборне с отцом Ферапонтом, отслужить молебен Нерукотворному Спасу Зацепинскому, а после молебна он приступит к всенародной исповеди и святому причащению.

Утро было ясное; в семь часов утра священники начали свое служение с водосвятием. Больной лежал в постели, но усердно молился. Кругом него стояли жена, дети, приезжие, управляющие, дворня, весь дом. Все молились. По окончании молебна Василий Дитриевич обратился к отцу Ферапонту:

– Вы, святой отец, мой отец духовный, вас прошу я прочитать мою последнюю волю! Груша, подай бумаги!

Княгиня со слезами на глазах, но послушно, тихой поступью прошла в брусяную избу, вынесла оттуда бумаги и подала князю.

– Это моя последняя воля, писана мной самим в твердом уме и памяти, будьте свидетелями все. Надеюсь, дети ни в чем не захотят ее нарушить!

Отец Ферапонт начал читать:

– «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Помня час смертный и желая водворить в доме моем и между детьми моими мир и любовь, да царствует над ними Божья благодать и мое благословение, решил я, будучи в здравом уме и памяти, доставшееся мне после родителя моего имущество и нажитое моим прибытком распределить между женою моею и детьми моими следующим порядком: старшего сына моего Андрея благословляю занять мое место, быть опорою и другом матери своей, отцом братьям и сестрам своим, оказывать им любовь и помощь и назначаю ему Божьего и наших прадедов, дедов и родителей благословения образ Спаса Нерукотворного Зацепинского, да охранит его Господь своею милостию…» – Потом за перечислением других образов, вещей, разных принадлежностей шло перечисление волостей, домов, дач, земель, лесов и пустошей. То же шло о других детях и жене, согласно сделанному уже вперед распорядку; распределялись лошади, скот, наконец, наличные деньги, из коих отделялись особо суммы на помин души, на украшение Зацепинской обители, на украшение своих приходских церквей, на раздачу бедным…

Чтение духовной приходило к концу. Все стояли безмолвно. Больной слушал, закрыв глаза и иногда крестясь. В это время вдруг подлетела коляска на шестерне почтовых. Из нее выскочил Андрей Васильевич.

– Батюшка, батюшка, что с вами? – закричал он, падая на колени перед кроватью.

Больной обрадовался:

– Андрей, Андрей! Тебя сам Бог принес, чтобы я тебя благословил! Каким случаем? Что брат?

Андрей Васильевич замялся. Потом, опустив глаза, он проговорил:

– Его везут, батюшка!

– Как, и он? Ну, значит, пора! Схоронить нас вместе, подле отца!

Затем он поцеловал приехавшего сына и приказал продолжать чтение. Только по окончании чтения подошли к приехавшему его мать, братья и сестры.

Но их свидание длилось одну минуту. Отец снова подозвал Андрея:

– Вот, Андрей, сейчас прочитали мою посмертную волю. Я благословляю тебя большим крестом, назначаю все, что обещал тебе, с тем, чтобы ты был отцом братьям своим, любил и помогал им, а они бы слушали и почитали тебя. На тебе первом почет и мое благословение. Прости отца, в чем он виноват перед тобою, как и я тебя от души прощаю. Подайте образ Спаса.

И коленопреклоненный сын принял его благословение. Затем подходили другие дети, по старшинству. Отец у каждого просил прощения, в чем виноват, и благословлял, увещевая на жизнь любви, мира и послушания.

– Будьте настоящими Зацепиными, не уроните вашего имени! – говорил он.

После детей стали подходить родные, знакомые, наконец, управляющие и домашняя прислуга-дворня. Василий Дмитриевич прощался со всеми, просил отпустить вины его.

Последней подошла княгиня. Она упала на колени перед постелью мужа, с глазами, полными слез, и с умилением, робко проговорила:

– Батюшка, Василий Дмитриевич, прости и меня, в чем виновата я! Прости, что худо ходила, не берегла; прости, коли прогневила чем…

Она не кончила; слезы не дали ей говорить, и она припала к изголовью постели.

– Друг мой, милая! Двадцать два года ты была мне опорою и радостью, мне ли прощать тебя! Прости меня, мой друг, прости за нетерпеливость мою, за жесткость слова иногда, за невнимание. Прости за все, чем огорчал тебя!

Он горячо обнял ее и долго держал у груди…

– Он будет опорой тебе! – наконец проговорил Василий Дмитриевич, указывая на Андрея Васильевича. – Люби и учи его, а ты слушай и почитай мать! Что она скажет, любя скажет…

Потом он благословил ее и просил, чтобы и она благословила его предстать на высший суд… Затем отец Ферапонт начал читать исповедальные молитвы.

– Всенародно исповедоваться хочу, святой отец, – сказал он. – Прикажите звать всех, раскрыть все двери. Пусть все свидетельствуют о грехах моих и видят раскаяние мое.

По этому слову больного комната наполнилась народом, обступившим постель его; видны были слушатели и в дверях, и в окнах, и около драпировки постели. Впереди стояли жена и дети.

Отец Ферапонт громко предлагал свои вопросы. Больной отвечал, и, чтобы все узнавали его ответы за его тихим голосом, он сопровождал их движением руки, делая или знаки отрицания, отмахиваясь, или утверждая положительным движением.

– Соблюдал ли чистоту супружеского ложа твоего? – спрашивал отец Ферапонт. – Не изменял ли супруге твоей делом, словом или помышлением?

Княгиня взглянула на мужа с выражением неотразимого любопытства и страха. В ней боролось, с одной стороны, сомнение, действительно ли муж не изменял ей, а с другой – боязнь, что такая измена ей, которую она от души прощает, будет известна всем, будет темой для толков и разглагольствований по всему околотку.

Но князь отвечал твердо:

– Никогда, святой отец! Честно держал я свое супружеское ложе. Не могу не сказать, чтобы в молодости, особливо во время болезни жены моей, не приходили мне иногда в голову и греховные мысли, но я отклонял от себя всякий соблазн и, положа руку на сердце, могу сказать, что супружеское ложе мое никогда ничем не было осквернено, даже в помышлении.

Было заметно, что, по мере того как он говорил, глаза княгини яснели и принимали какое-то особое выражение любви к мужу и почтения.

– Воспитывал ли ты детей своих в страхе Божием, относился ли к ним с равною нежностью и не давал ли кому-либо из них преимущества? – спрашивал отец Ферапонт.

– Святой отец! Все дети были мне равно дороги, но, по родовым преданиям нашим, я должен был предпочитать старшего сына и предоставить ему преимущества.

– Родовые предания исходят из гордости человеческой, они как бы хотят предрешить будущее предназначение Промысла. А гордость – великий грех, принеси в ней искреннее покаяние перед Господом.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru