«У обвиняемого не оказалось копий обвинительного акта: копии эти они извели на „цыгарки“.
Из отчета об одном процессе в Елисаветграде
– Вот область! – волос дыбом встанет.
– Боже, и это граждане, которые незнанием законов отговариваться не могут?!
Даже наиболее опытные из них, бывалые, которым уж, казалось бы, надо это знать, и те плохо понимают, что делается на суде.
Я просил их передать мне содержание речи прокурора, – кажется, должны бы вслушиваться?! – и, Боже, что за чепуху они мне мололи.
Один, например, уверял меня, будто прокурор, указывая на окровавленные «вещественные доказательства», требовал, чтобы и с ним, преступником, поступили так же, то есть убили и разрезали труп на части.
Большинство «выдающихся» преступников, как я уже говорил, преувеличивают значение своего преступления и ждут смертного приговора.
– Да ведь по закону не полагается!
– А я почем знал!
А, кажется, не мешало бы осведомиться, идя на такое дело.
Неизвестность, ожидание, одиночное предварительное заключение – все это разбивает им нервы, вызывает нечто вроде бреда преследования.
Все они жалуются на «несправедливость».
Преступник окружен врагами: следователь его ненавидит и старается упечь, прокурор питает против него злобу, свидетели подкуплены или подучены полицией, судьи обязательно пристрастны.
Многие рассказывали мне, что их хотели «заморить» еще до суда.
– Дозвольте вам доложить, меня задушить хотели!
– Как так?
– Посадили в одиночку, чтобы никто не видал. Никого не допущали. Пищу давали самую что ни на есть худшую, вонь, – нарочно около таких мест посадили. Думали, задохнусь.
Предания об «отжитом времени», о «доформенных» порядках крепко въелись в память нашего народа.
Только этим и можно объяснить такие чудовищно нелепые рассказы:
– Хозяйку-то[54] следователь спервоначала забрал, да она обещалась ему три года в кухарках задаром прослужить, без жалованья. Он ее и выпустил. Потом уже начальство обратило внимание, опять посадили.
Привычка к системе формальных доказательств пустила глубокие корни в народное сознание, извратила его представления о правосудии.
– Не по правоте меня засудили! Зря! – часто говорит вам преступник.
– Да ведь ты, говоришь, убил?
– Убить-то убил, да никто не видал. Свидетелей не было, как же они могли доказать? Не по закону!
Эта привычка к так долго практиковавшейся системе формальных доказательств заставляет запираться на суде, судиться «не в сознании», – многих таких, чья участь при чистосердечном сознании была бы, конечно, куда легче.
Помню, в Дуэ, старик-отцеубийца рассказывал мне свою историю.
Сердце надрывалось его слушать. Что за ужасную семейную драму, что за каторгу душевную пришлось пережить, прежде чем он, старик, отец семейства, пошел убивать своего отца.
Ему не дали даже снисхождения.
Неужели могло найтись двенадцать присяжных, которых не тронул бы этот искренний, чистосердечный рассказ, эта тяжелая повесть?
– Да я не в сознании судился!
– Да почему же ты прямо, откровенно, не сказал все. Ведь жена, сын, невестка, соседи были на суде, могли бы подтвердить твои слова?
– Да так! Думали – свидетелей при убийстве не было. Так ничего и не будет!
Особенно тяжелое впечатление производят крестьяне, деревенские, русские люди.
У этих не сразу дознаешься, как его судили даже: с присяжными или без присяжных.
– Да против тебя-то в суде сидели двенадцать человек?
– Насупротив?
– Вот, вот, насупротив: двенадцать вот так, а два сбоку. Всех четырнадцать.
– Да кто же их считал? Справа, вот этак, много народу сидело. Чистый народ. Барышни… Стой, стой! – вспоминает он. – Верно! и насупротив сидели, еще все входили да выходили сразу. Придут, выйдут, опять придут. Эти, что ли?
– Вот, вот, они самые! Да ведь это и были твои настоящие судьи!
– Скажи пожалуйста! А я думал, так, купцы какие. Интересуются.
Большинство не может даже ответить на вопрос: был ли у него защитник?
– Да защитник, адвокат-то у тебя был? – спрашиваю у мужичонка, жалующегося, что его осудили «безвинно».
– Абвакат? Нетути. Хотели взять мои-то в трактире одного, да дорого спросил. Не по карману!
– Стой, да ведь тебе был назначен защитник. Задаром, понимаешь – задаром? И настоящий адвокат, а не трактирный!
– Этого я не могу знать.
– Да перед тобой, перед решеткой-то, за которой ты на суде был, сидел кто-нибудь?
– Так точно, сидел. Красивый такой господин. Из себя видный. Мундер на ем расстегнут. Ходит нараспашку. С отвагой.
Очевидно, судебный пристав.
– Ну, а рядом с ним? В городском платье в черном, еще значок у него такой беленький, серебряный, вот здесь?
Мужичонка делает обрадованное лицо – вспоминает:
– Кучерявенький такой? Небольшого роста?
– Ну, уж там не знаю, какого он роста. Говорил ведь он что-нибудь, кучерявенький-то?
– Кучерявенький-то? Дай припомнить. Балакал. Сейчас, как прокурат кончил, и он встал. Пронзительно очень говорил прокурат, твердо. Просил все, чтобы меня на весь век под землю – «в корни» его, говорит.
– Ну, хорошо, это прокурат. А кучерявенький-то что же?
– Тоже говорил что-то. Только я не слушал, признаться. Не к чему мне.
– Да ведь это и был твой защитник, твой адвокат!
– Скажи! А я думал, он из господ. Из судейских!
– Да перед этим-то, перед судом, в тюрьме он у тебя был?
– Кто? Кучерявый?
– Кучерявый!
– Кучерявого не было. Ай был? Ай не был? Был! – наконец вспоминает он. – Верно! Был одново. Спрашивал, есть ли у меня свидетели? Какие же у меня свидетели могут быть? Мы люди бедные. Нам свидетелей нанять не на что!
Есть ли что-нибудь беспомощнее?
Надо правду сказать, что господам защитникам не мешало бы повнимательнее относиться к своим клиентам «по назначению».
Многие так до суда не знают в лицо своего защитника…
– Виновна ли крестьянка Анна Шаповалова, двадцати лет, в том, что с заранее обдуманным намерением лишила жизни своего мужа посредством удушения?
– Да, виновна.
Шаповалову приговорили к 20 годам каторжных работ. В Одессе ее сажают на пароход Добровольного флота.
– Баба – первый сорт!
– Хороший рейц будет! – предвкушает команда.
В Красном море входят в тропики, где кровь вспыхивает как спирт.
Женский трюм превращается в пловучий позорный дом.
– Ничего не поделаешь! – говорят капитаны. – Борись, не борись с этим, ничего не выйдет. Через полотняные рукава, которые для нагнетания воздуха устроены, подлецы ухитряются в трюм спускаться.
Это обычное явление, и если этого нет, каторжанки даже негодуют.
Пароход «Ярославль» перевозил каторжанок из поста Александровского в пост Корсаковский. Старший офицер господин Ш., человек в делах службы очень строгий, ключи от трюма взял к себе и не доверял их даже младшим помощникам.
На пароходе «ничего не было».
И вот, когда в Корсаковске каторжанок пересадили на баржу, с баржи посыпалась площадная ругань:
– Такие-сякие! В монахи вам! Баб везли, и ничего. Нас из Одессы везли, с нами на пароходе вот что делали!
Женщины лишились маленького заработка, на который сильно рассчитывали, и сердились.
Команда таскает в трюм деньги, водку, папиросы, фрукты, платки, материи, которые покупает в портах.
Молодые добывают. Старухи-старостихи устраивают знакомства.
В трюме площадная ругань, торговля своим телом, кровавые и разнузданные рассказы, щегольство нарядами.
Падшие женщины, профессиональные преступницы, жертвы несчастия, женщины, выросшие в городских притонах, крестьянки, идущие следом за своими мужьями, – все это свалено в одну кучу, гнойную, отвратительную. Словно живые свалены в яму вместе с трупами.
Некоторые еще держатся.
Эта голодная честность, изруганная, осмеянная, сидит в уголке и поневоле завистливыми глазами смотрит, как все кругом пьет, лакомится, щеголяет друг перед дружкой обновами.
Женщина смотрит с ужасом:
– Куда я попала?
Она теряет почву под ногами:
– Что я теперь такое?
До Цейлона иные выдерживают, а в Сингапуре, глядь, все каторжанки на палубу вышли в шелковых платочках. Это у них самый шик! «Ах вы такие-сякие! Щеголяйте там у себя в трюме, а на палубу чтоб выходить в арестантском!» – рассказывают капитаны.
И вот пароход приходит в пост Александровский.
Там пароход с бабьим товаром уже ждут.
Поселенцы, так называемые женихи, все пороги в канцеляриях обили:
– Ваше высокоблагородие, явите начальническую милость, дайте сожительницу!
– Это, брат, прежде было, чтоб баб давали. Теперь только дозволяют брать.
– Ну, дозвольте взять бабу. Все единственно.
– Да зачем тебе баба? Ты пьяница, игрок!
– Помил-те, ваше высокоблагородие, для домообзаводства!
Привезенных баб разместили.
Добровольно следующие с детьми остались дрогнуть в карантинном сарае. Каторжанок погнали в женскую тюрьму.
Перед окнами женской тюрьмы гулянье. Женихи смотрят сожительниц нового сплава. Каторжанки высматривают сожителей.
Каторжанки принарядились. Женихи ходят гоголем.
– Сборный человек, одно слово! – похохатывают проходящие мимо каторжане вольной, исправляющейся тюрьмы.
Жених, по большей части, весь «собран»: картуз взял у одного соседа, сапоги у другого, поддевку у третьего, шерстяную рубаху у четвертого, жилетку у пятого.
У многих в руках большая гармоника, верх поселенческого шика.
У некоторых по жилетке даже пущена цепочка.
У всех подарки: пряники, орехи, ситцевые платки.
– Дозвольте орешков предоставить. Как вас величать-то будет?
– Анной Борисовной!
– Вы только, Анна Борисовна, ко мне в сожительницы пойдите, каждый день без гостинца не встанете, без гостинца не ляжете. Потому – пронзили вы меня! Возжегся я очень.
– Ладно. Один разговор. Работать заставите!
– Ни в жисть! Разве на Сакалине есть такой порядок, чтобы баба работала? Дамой жить будете! Сам полы мыть буду! Не жизнь, а масленица. Бога благодарить будете, что на Сакалин попали!
– Все вы так говорите! А вот часы у вас есть? Может, так, цепочка только пущена.
– Часы у нас завсегда есть. Глухие, с крышкой. Пожалуйте! Одиннадцатого двадцать пять.
– А ну-ка, пройдитесь! Жених идет фертом.
– Как будто криво ходите! Будущие сожительницы ломаются, насмешничают, острят над женихами.
Женихи конфузятся, злятся в душе, но выказывают величайшую вежливость.
Степенный мужик из Андрее-Ивановского, угодивший в каторгу за убийство во время драки «об самый, об храмовой праздник», подавал по начальству бумагу, в которой просил:
«Выдать для домообзаводства из казны корову и бабу».
В канцелярии ему ответили:
– Коров теперь в казне нет, а бабу взять можешь.
Он ходит под окнами серьезный, деловитый и осматривает баб, как осматривают на базаре скот.
– Нам бы пошире какую. Хрястьянку. Потому лядаща, куда она? Лядаща была, из бродяг. Только хлеб жевала, да кровища у ей горлом хлястала. Так и умерла, как ее по-настоящему звать, даже не знаю. Как и помянуть-то, неизвестно. Нам бы ширококостную. Штоб для работы.
– Вы ко мне в сожительницы не пойдете? – кланяется он толстой, пожилой, рябой и кривой бабе.
– А у тя что есть-то? – спрашивает та, подозрительно оглядывая его своим единственным глазом. – Может, самому жрать нечего?
– Зачем нечего! Лошадь есть.
– А коровы есть?
– Коров нет. Просил для навозу – не дали. Бабу теперь дать хотят, а корову – по весне. Идите, ежели желаете!
– А свиньи у тебя есть?
– И свиньи две, курей шесть штук.
– «Курей»! – передразнивает его лихач и щеголь – поселенец из 1-го Аркова, самого игрецкого поселья. – Ему нешто баба – ему лошадь, черту, нужна! Ты к нему, кривоглазая, не ходи! Он те уходит! Ты такого, на манер меня, трафь. Так как же, Анна Борисовна, дозволите вас просить? Желаете на веселое арковское житье идти? Без убоинки за стол не сядете, пряником водочку закусывать будете, платок – не платок, фартук – не фартук. Семен Ильин человек лихой. Даму для развлечения ищет, не для чего прочего!
Прежде хорошенькую Шаповалову взял бы кто-нибудь из холостых служащих в горничные и платил бы за нее в казну по три рубля в месяц. Теперь это запрещено.
Прежде бы ее просто выкликнули:
– Шаповалова!
– Здесь.
– Бери вещи, ступай. Ты отдана в Михайловское, поселенцу Петру Петрову.
– Да я не желаю.
– Да у тебя никто о твоем желании не спрашивает. Бери, бери вещи-то, не проедайся! Некогда с вами!
Теперь, если она скажет «не желаю», ей скажут:
– Как хочешь!
И оставят в тюрьме.
Сожительницы разберутся с женихами, и останется Шаповалова одна в серой, тусклой, большой пустой камере. И потянутся унылые, серые, тусклые дни.
Хоть бы полы к кому из служащих мыть отправили, может, к холостому. Повеселилась бы.
Я однажды зашел в женскую тюрьму.
Там сидела немка с грудным ребенком.
Жила она когда-то с мужем в Ревеле, имела «сфой лафочка», захотела расширить дело:
– Дитя много было. Подожгла лавочку и пошла в каторгу.
– Дитя вся у мужа осталось.
Здесь она жила с сожителем, прижила ребенка, из-за чего-то повздорила с надзирателем, тот пожаловался, ее взяли от сожителя и посадили в тюрьму:
– Он говорийт, что я украл. Я нишево не украл.
С бесконечно унылым, тоскующим лицом она бродила по камере, не находя себе места, и, приняв меня за начальство, начала плакать:
– Ваше высокий благородий! У меня молока нет. Ребенок помирайт будет. Я от баланда молоко потеряла. Прикашите меня хоть пол мыть отправляйт. Я по дорога зарапотаю…
– Чем же вы заработаете?
– А я…
И она так прямо, просто и точно определила, как именно она заработает, что я даже сразу не разобрал – что это? Нарочно циничная, озлобленная выходка?
Но немка смотрела на меня такими кроткими, добрыми и ясными, почти детскими глазами, что о каком тут цинизме могла быть речь!
Просто она выучилась русскому языку в каторге и называла, как все каторжанки, вещи своими именами.
– Ваше высокое благородие! Скашите, чтоб меня хоть на шас отпустили. Один шас!
И так потянулись бы для Шаповаловой долгие, бесконечные дни одиночества: в женской тюрьме никто не живет. Приведут разве поселенку.
– Тебя за что в тюрьму?
– Сожителя пришила.
– Как пришила?
– Взяла да задавила.
– За что же?
– А на кой он мне черт сдался?! Я промышляй, а он пропивать будет!
– Да ты бы на него начальству пожаловалась!
– Вот еще, из-за таких пустяков начальство беспокоить…
– Что ж теперь с тобой будет?
– А что будет! Будут судить и покеда в тюрьме держать. А потом каторги прибавят и опять кому-нибудь в сожительницы отдадут. А ты за что сидишь?
– Я не хочу в сожительницы идти.
– Дура! Ну, и сиди в тюрьме на пустой баланде, покеда не скажешь: «К сожителю идти согласна!» Скажешь, брат! Небось!
Неволить идти к сожителю не неволят теперь, но человеку предоставляется выбор: свобода или тюрьма.
Трудно, конечно, думать, чтобы Шаповалова заупрямилась. Никто не упрямится.
И вот Шаповалова у поселенца, с которым она столковалась.
Входит в его пустую, совершенно пустую избу.
«Сборный человек» вдруг весь разбирается по частям; сапоги с набором отдает одному соседу, поддевку – другому, кожаный картуз – третьему.
И перед ней на лавке сидит оборвыш.
– Ну-с, сожительница наша милейшая, теперича вы на фарт идите!
– На какой фарт?
– А к господину Ивану Ивановичу. Вы это поскорей платочек и фартучек одевайте. Потому господин Иван Иванович ждать не будут. Живо ему другой кто свою сожительницу подстроит. А жрать нам надоть.
– Да что ж это я на тебя работать буду?
– Это уж как на Сахалине водится. Положение. Для того и сожительниц берем. Да вы, впрочем, не извольте беспокоиться. Я на ваши деньги играну, такой куш выиграю, – барыней ходить будете. А теперича извольте отправляться.
– Да ведь я там, в России, за это же самое мужа, что меня продать хотел, задушила!
– Хе-хе! Там Рассея! Порядок другой. А здесь – что же-с! Ну и задушите! Другой такой же сожитель будет. Все единственно. Потому сказано – каторжные работы. Пожалуйте-с!
От пристани до поста Александровского около двух верст. Дорога ведет через лесок. Направо и налево от дороги, за канавой, тянется хвойная тайга, здесь повырубленная и довольно редкая. В ямах и ложбинках еще лежит снег, а по кочкам и на прогалинах уже лезет из земли «медвежье ухо». Его желтый лист лезет из-под земли свернутый в трубочку и пышно развертывается, словно хочет сказать: «Любуйтесь, какое я, „медвежье ухо“, красивое».
– Ах, черт ее возьми! – сказал как-то один из служащих, когда я проходил с ним мимо леска. – Сашка Медведева уж стан свой раскинула. Ишь, и флаг ее болтается. Ах, тварь! В этакий-то холод.
На одном из деревьев болталась грязная тряпка.
Познакомиться с Сашкой Медведевой – это значит стать на одну из последних ступеней человеческого падения.
Сашка Медведева – знаменитость Александровского поста. Ее знают все, а ее клиентами состоят самые нищие из нищих каторги: бревнотаски, дровотаски, каторжане, работающие на кирпичных заводах. Сашку Медведеву презирают все. Даже самые последние из сахалинских женщин говорят о ней не иначе, как с омерзением. Женщина вообще пользуется небольшим почтением на Сахалине; обыкновенно их зовут-таки очень неважным титулом, но для Сашки существует особое наименование, дальше которого уже презрение идти не может…
Сашке около 45 лет. Плоское лицо, по которому и не разберешь, было ли оно когда-нибудь хоть привлекательно. Вечно мутные глаза. Ветер, холод, непогоды выделали кожу на ее лице, и кожа эта кажется похожей на пергамент. Одета Сашка, конечно, в отрепье.
Зимой эта почти уже старуха валяется по ночлежным домам в Александровских слободках, – по этим ужасным ночлежным домам, содержимым бывшими тюремными майданщиками. Эти ночлежные дома и по обстановке совсем тюрьмы. Те же общие нары вдоль стен, где вповалку спят мужчины, женщины и дети. Здесь же валяется и Сашка Медведева, припасая на завтра на выпивку.
Но как только в воздухе повеет холодной и унылой сахалинской весной, Сашка переселяется в тайгу близ бойкой и людной дороги от пристани к посту; здесь, по образному выражению господ служащих, «разбивает свой стан» и выкидывает свой флаг – вешает на одном из деревьев около дороги тряпку.
Это условный знак. И вы часто увидите такую сцену. Идет себе, как ни в чем не бывало, по дороге каторжанин из вольной тюрьмы, дойдет до дерева с «флагом», оглянется – нет ли кого, грузно перепрыгнет через канаву и исчезнет в тайге.
А Сашка сидит целый день на полянке, иззябшая, продрогшая, и поджидает посетителей. Проводя время в лесу, Сашка одичала, и если увидит какого-нибудь вольного человека, не каторжника, бежит от него так, как мы побежали бы, встретившись с каторжником. Если Сашке приходится нечаянно встретиться с кем-нибудь нос с носом, она боязливо пятится, и тогда в ее мутных глазах отражается такой страх, словно ее сейчас исколотят.
Контрибуция, которую она берет со своих нищих посетителей, колеблется от двух до трех копеек. Много ли зарабатывает Сашка? Копеек 20 в день, а в такие дни, когда, например, в ближних Александровских рудниках углекопам выдают «проценты» за добытый и проданный уголь, тогда заработок Сашки доходит копеек до 40.
Такова Сашка Медведева, эта человеческая самка, существующая для нищих каторги.
Вы думаете, однако, что коснулись ногой уже последней ступени человеческого падения. Нет. Бездонна эта пропасть, и трудно сказать, где та грань, ниже которой не может уже пасть человек.
И у Сашки есть человек, к которому она может относиться с презрением.
Это бродяга Матвей. Ее сожитель. На что нужен он Сашке – трудно понять. Может быть, это просто какая-то бессознательная привычка иметь друга. Все отношения между ними ограничиваются, кажется, только тем, что они дерутся.
Для бродяги Матвея Сашка – средство к существованию.
Под вечер Сашка сидит на полянке и пересчитывает добытые за день деньги. 16 копеек. Еще два посетителя – и можно будет отправиться в какой-нибудь из притонов на базаре и в задней комнатке медленно, цедя через зубы, выпить большую рюмку сильно разбавленного водой спирта.
В тайге послышался треск сучьев. Кто-то идет. Сашка насторожилась. Треск ближе и ближе. Между деревьями, осторожно ступая, крадучись, показывается Матвей. Сашка моментально вскакивает на ноги и бросается в тайгу.
– Стой, дьявол! – кричит Матвей и кидается за ней.
Уж из этого маневра он понял, что у Сашки есть деньги.
И начинается бегство, травля, погоня озверевшего человека за оскотинившимся. Борьба двух человеческих существ за то, кто сегодня выпьет рюмку водки.
Сашка бежит по тайге, старается укрыться в чаще, кружит около деревьев, пока, зацепившись за кочку, истерзанная, изодранная колючими ветвями, не падает на землю. Матвей наваливается на нее, бьет по чему ни попадя и вопит:
– Отдай деньги!
– Не дам! Не дам! – кричит Сашка и крепко зажимает в кулаке свои 16 копеек.
Из носа у нее идет кровь. Матвей бьет ее кулаком по лицу. Но Сашка не разжимает кулака. Матвей ломает ей пальцы, давит ее коленами, крутит руки, – пока наконец от нестерпимой боли Сашка не разжимает кулака. Деньги теперь в кулаке Матвея.
Ударив ее еще раз, усталый Матвей поднимается. Но Сашка моментально вскакивает и, словно собака, схватывает его зубами за руку. Матвей оттаскивает ее за волосы, кидает на землю и изо всей силы ударяет ногой в живот:
– Сдыхай, проклятая.
Сашка валится замертво. В кровь избитая, окровавленная, Сашка приходит в себя, потому что кто-то толкает ее ногой.
– Вставай, что ли. Да утрись хоть, окаянная. Погляди, на что рожа похожа.
Перед ней «посетитель». Сашка принимается вытирать слезы, кровь и грязь, смешавшиеся на ее лице.
Я не раз спрашивал себя, что это за отношения. Что ей этот Матвей? Сожитель? Друг? Человек, к которому она привыкла?
Сама Сашка отлично определила это в разговоре со мной:
– Постоянный грабитель.
Так и живут на свете Сашка с ее «постоянным грабителем». И это тоже называется жизнью.