– Да, страшно вот так. А если б был внук или внучка, это уже другое дело…
– Нет, так было бы всё просто,– сказала старушка,– а Господь ведёт нас своими путями, он нас испытует и показывает нам, как надо… Если бы было так, был внук или внучка, то было бы всё очень просто. Я бы сейчас на это не согласилась.
Мария, подумав, что Валентине Михайловне этот разговор неприятен, спросила:
– Вы сейчас уходите?
– Не, не ухожу,– старушка отрицательно покачала головой.
Она никогда не уходила с кладбища рано. Она приходила, как и некоторые её знакомые, на весь день. Её самые счастливые минуты жизни были здесь, на кладбище. Сначала, после смерти сына, она была здесь по велению скорби. И эта сила была столь велика, что буквально приковывала Валентину Николаевну к надгробию. Ей казалось, что свет померк и жизнь остановилась. Ничто не радовало её, ничто не могло взогреть её улыбку.
«Жизнь кончена,– думала она,– зачем она мне, совсем одинокой и несчастной. Разве теперь я нужна в этом мире? Зачем этот мир? зачем в нём я?» – думала она. А потом, потом стало всё не так. Да, счастливые минуты жизни, были здесь, на кладбище, они переместились сюда из страшного в неудержимом беге города и мира. Здесь можно было полностью отрешиться от него с его страстными законами выживания и страшным оскалом зубов наживы и выгоды. И потому кладбище – это был её мир, её пансионат для отрезвления души. «В общем, кладбищенское пространство, этим и ценно,– думала она,– что делает человека более свободным и разумным. Люди в мире похожи на взмыленных коней, которые тяжело водят боками и испуганно фыркают, когда их ведут в конюшню. А там, в тёплой конюшне, в стойле они, уткнувшись мордой в колоду, будут стоять, успокаиваясь и мерно пережёвывая овёс».
Валентина Михайловна улыбнулась этим мыслям и этому случайно пришедшему на ум сравнению. Это сравнение было немного грубовато, но другого в голову не приходило. Потому, что слово «конюшня» ассоциировалось с большим количеством неубранного навоза, это был литературный штамп, берущий своё начало с Авгиевых конюшен. Но родные могилы не были стойлами. Для умерших это было место последнего земного приюта после странствий; а как для живых?
С живыми было сложнее. Если не для неё, а для Марии, то это было место пока не успокоения, а тяготы. Если же для неё – то она перешла через этот пресловутый рубеж – и для неё кладбище стало прибежищем страждущей души. Оно для неё оказалось началом новой жизни. Кладбище, в какой- то мере, стало горнилом переплавления её страстей. Это место опаляло их и переплавляло до тех пор, пока последние не переставали нести в себе разрушительное начало. Нет, её страсти, как присущие человеку, от его грехопадения, совсем не исчезли и не могли исчезнуть, они стали другими. И в меру их перерождения и переориентации менялась сама Валентина Михайловна.
Не все страсти меняли вектор своего движения сразу. Одни, опалённые страданием души, меняли направление движения моментально, другие долго не хотели сдаваться и мучили Валентину Михайловну, но, в конце концов, постепенно уступали.
Полностью ли перегорели её страсти? – она не знала. Предполагала, что ещё не полностью. Однако, что-то в ней в корне изменилось. Не мир стал другим – добрее или злее,– а она стала другой, она переменилась, а, следовательно, переменилось и её отношение к миру. Нет, Валентина Михайловна не стала на него зла или равнодушна к нему… Она смотрела на мир как на больной организм, которому необходимо лечение и одна из процедур оздоровления человека в миру, это пребывание на кладбище.
Ещё Валентине Михайловне пространство над кладбищем виделось в виде некой стеклянной, невидимой трубы, которая доходит до самого неба, где живут ангелы, архангелы, силы и власти, где находятся души умерших и души угодников Божьих. Что два мира: этот – видимый и тот- невидимый соприкасаются именно в этой точке, называемой кладбищем. Что, именно, по этой трубе приходит за кладбищенскую ограду аромат потустороннего мира. И она была твёрдо уверена в том, что, бывая здесь, она иногда слышит ангельское пение и даже небесные церковные звоны. И от этих звуков у неё всегда было сладостно на сердце. И она радовалась уже тому, что так чудно устроен человек, что так промыслительно чудно устроен мир, даже тому, что сын ушёл из жизни девственником и глубоко верующим человеком. Сейчас это было самым главным, а не то, совсем не то – оставил после себя сын потомство или нет? Это было не только не важно, это была чисто мирская мыслительная категория и о ней Валентина Михайловна даже и не вспоминала. Она и себя не вполне ощущала земным жителем, потому как с каждым днём она всё больше и больше отдалялась от мира с его мирскими страстями и медленно переходила в мир с думами уже надмирными.
«Сын там,– ликовало её сердце,– он с Богом,– ликовала давно укоренившаяся мысль,– я люблю это кладбище,– стучало в висках,– я люблю этот мир, который рано или поздно придёт сюда в виде успокоившихся людей и это будет торжество правды, в которой нет ни зла, ни зависти, а есть только любовь и желание созидать эту любовь».
Валентина Михайловна жила в этом новом для неё мире, сотканном из новых ощущений, и вполне была им довольна. Андрей с Богом – и это было для неё самым главным. Об этом и священник говорил, когда отпевал. И теперь ей хотелось, чтобы и она была с Богом, и миллионы других людей.
– Что Бог не делает – всё к лучшему,– говорила она про себя, и потеря сына, когда он с Богом, для неё было же не потерей, а великим приобретением, за которое она уже должна благодарить Господа. Но, как это объяснить Марии? Как освободить её голову от тех скорбных мыслей, которые когда-то пленили и её, пленили так, что не хотелось жить. Наверное, для этого нужно время, просто время, живя в котором, ты не должна уповать только на свои силы, но более всего подчиниться промыслу и уповать на безграничную Господнюю любовь ко всем, живущим на земле.
Валентина Михайловна уже привыкла смотреть на все события, происходящие вокруг неё, с позиции веры. Это было очень удобно, потому как православие давало ответы на все вопросы. И если что-то сразу не укладывалось в голове, то потом, это что-то, обязательно давало о себе знать, и ответ находился сам собой. Нет, это происходило не потому, что в религиозном плане на него не было ответа, а потому, что человек не мог принять этот ответ, потому как не был готов к его приёму.
Валентина Михайловна прекрасно помнит своё душевное восприятие всего, когда она была в мире и жила для мира, то есть она помнила суету и вечное стремление к тому, что сейчас в её понимании не стоило и ломаного гроша. И она помнит ту бурю мирских низменных страстей, которые охватывали её и волокли подальше от божественной правды. И потому, она очень хорошо понимала Марию с её жизненными интересами. Её нужно было просто успокоить, чтобы страсти несправедливости, потери, боли перестали в ней бушевать, ибо организм мог просто не выдержать накала страстей.
– Жизнь твоя, Мария, на этом не кончилась,– говорит Валентина Михайловна. Она не кончится ни сегодня, ни завтра, ты ещё очень молодая. Пока ты меня не поймёшь, пока ты просто поверь моим словам. Почему ты мне должна поверить? Потому как я понесла тоже большую в мире утрату, и я знаю, что говорю. У меня так же разрывалась грудь, а потом оказалось, что жизнь совсем не кончилась, а она только, только начинается. Вот и у тебя, раз Господь тебе дал такое испытание, жизнь только начинается. До этого ты жила по-иному. У тебя была другая жизнь, жизнь летящая на крыльях веры в будущее. Только у будущего этого была граница, а теперь Господь тебя зовёт к жизни не оканчивающейся на кладбище, к жизни без границы.
– «Нет, этого она ещё не поймёт,– подумала старушка,– надо полегче, чтобы это вместить нужно время. Ведь у нее только наступило время выбора: остаться в мире прежнем – колготном, обманном или начать стремиться к другому миру, к миру с Богом в душе. Отдаться в его власть и, живя на земле, служить только ему и думать только о нём».
Валентина Михайловна опять спроецировала эти мысли на себя. Ведь, эта, новая жизнь поглотила её полностью: поглотила её сознание, поглотила её душу и даже тело. И она уже не представляла себя вне этой новой жизни, и она радовалась ей, радовалась Богу, ибо он показал ей эту жизнь и она благодарила Бога за внимание к ней.
В материальном плане Валентина Михайловна жила очень скудно. Коммунальные платежи за большую трёхкомнатную квартиру в кооперативном доме съедали почти всю пенсию, и поэтому она очень скромно питалась, не позволяя себе никаких лишних и даже зачастую не лишних расходов. Так ей было необходимо вставить зубы, но она тянула с этим мероприятием.
Валентина Михайловна отказывала себе буквально во всём, чтобы жить в той квартире, где жили они с сыном. Её квартира – это особая история и особое испытание. В жильё старушка вложила все лучшие годы жизни. Она сразу трудилась в трёх местах: В детском садике посменно, на скорой помощи между смен и ещё уборщицей в остающиеся узкие промежутки времени. Тогда, молодая, она очень хотела иметь большую квартиру и потому выкладывалась до последнего. Она мечтала, что сын вырастет, женится и приведёт в квартиру жену и их семейная жизнь – станет и её жизнью. И что это будет одно большое целое, потому и тянула из себя жилы, мечтая о небольшом рае в отдельно взятой квартире.
Но Бог судил иначе. В расцвете сил сын умер и квартира на какое-то время превратилась в укоризну её прошлой жизни, когда она надеялась только на себя. На Бога она тогда тоже не во всём полагалась, – бурлящий поток жизненных сил заставлял забывать о промыслителе и жизнедавце. Смерть сына была как снег на голову. Старый мир в одночасье рухнул, а новый ещё не народился. Он рождался в ней с болью, криком, плачем, а зачастую даже и кратковременным отчаянием.
Эти роды были мучительны. Слёзы горя и слёзы радости, то и дело сменяя друг друга, прокатывались по душе. Рождаясь, она видела новое солнце и новые звёзды. И если раньше, до этого рождения солнце и звёзды воспринимались Валентиной Михайловной совсем иначе – это была просто неодушевлённая материя, великолепная в своей бесстрастной красоте, которая радует глаз, проникает в душу, создавая в ней волны удовлетворения, волны спокойствия, волны мечтательности. Это было тогда хорошо. Да, да! Хорошо ей, но не сегодняшней, а той давнишней, и уже почти забытой.. Она понимала, что её ту и теперешнюю разделяет целая вечность.
И теперь в себе она ощущала волны, и теперь они были в душе, но не катились по ней как встарь, наподобии весеннего потока, а уходили к сердцу, докатываясь, обнимали его и устремлялись в его глубь. И сердце откликалось на эти волны, потому, что волны – это мысли. Чистые, они уходили вглубь сердца и там проникались иным нетварным светом и как эхо возвращались назад, облагораживая собой всё тело.
Прежние волны могли только стимулировать чувства бренного тела, но не могли принести им свет новой жизни, свет нового торжества, поднять человека на высоту нового осмысления Господней правды и Божьего величия. И тогда, в прошлой жизни, совсем земной, ей было жалко, что она часто не понимала сына, который уже знал об этом истинном свете и говорил ей о нём, который исходит из глубинного сердца. Но ей, тогда понять сына и увидеть новый свет, было не дано. А теперь она ощущала этот свет и ей хотелось о нём рассказать.
Первым, кому она пыталась рассказать, были родственники. Однако родственники не слушали её, и Валентине Михайловне было обидно, что она знает, а они нет. Впрочем, всё это прошло. Родственники так и остались на своих позициях неверия. Обида сменилась жалостью, а потом успокоением. Это был мир с Богом. Это был её сегодняшний мир, где она каждый раз понимала, что ничего ещё не достигнуто и что всё только начинается.
Так она не могла переступить через себя и решить вопрос с квартирой, хотя уже далеко не как раньше относилась к этой теме. Она по-прежнему не хотела менять большую квартиру на меньшую, чтобы меньше платить, а на вырученные деньги жить. Потому что мир, каким-то своим концом всё ещё удерживал её. Одним таким удерживающим концом была квартира и это была, как понимала Валентина Михайловна, сохранившаяся, непереплавленная страсть. Она мучила Валентину Михайловну и не отпускала. Вести борьбу с ней было сложно, потому как она всегда напоминала о себе при решении всевозможных дел в квартирном кооперативе. Получалось, как получалось.
Нет, Валентина Михайловна по – прежнему не могла выехать из этих стен и, не потому что эти стены – были её мозолями. Об этом она совсем не думала, а думала о том, что здесь жил её сын и в этих стенах она изменила свой образ жизни, изменила понятие о мире и в этих стенах она впервые почувствовала любовь к Богу. И любовь к сыну, была уже иной, не как прежде. Его комната и беседы в ней с ним о вере, о Боге и душе были дверью в её глубинное сердце. Это через сына в этой комнате ей был открыт новый мир, с иной жизнью и иными ценностями, без знаний о котором и некоторых ощущений, явленных ей, она уже не могла существовать. К этим ощущениям она стремилась, а они появлялись и уходили. Она стремилась – а они ускользали.
Потом эта квартира начала её понемногу тяготить, она сковывала её волю. И Валентина Михайловна стала просить Бога, чтобы он помог разрешить ей этот трудный вопрос наследования. Потом Валентина Михайловна опасалась, что всё новое в ней, с переменой квартиры, может уйти, а ей не хотелось, чтобы возвращалось старое. Разумеется, она понимала, что это не так, но всё равно рисковать не хотелось.
Она понимала, что без этих ощущений, давно бы превратилась в злую, измученную жизнью старуху, недовольную не только всем окружающим, но и самой собой, утонувшую в бесплодных осуждениях и разговорах о ценах, льготах и тарифах с такими же обездоленными людьми как и она. Да, Валентину Михайловну это тоже интересовало, но это носило несколько отвлечённый характер. Отвлечённый – значит отвлекающий её от главного в жизни, от разговора с Богом. Родные, как и прежде, не понимали её. Сначала, они уговаривали её поступать благоразумно – разменять квартиру, или сделать завещание, чтобы через это получить помощь. Но она отвергла всякие притязания и те решили, что у неё что-то с головой.
Больше всех с ней по поводу обмена квартиры говорила родная сестра. Она, то же была одинокой и свою квартиру подписала на племянницу. Однако, хоть она и решила свой вопрос заранее, но не совсем удачно, потому как племянница считала это тёткиным долгом, а не актом доброй воли. Соответственно, к старушке ехать не сильно спешила и она в свои семьдесят с хвостиком лет со всеми делами управлялась сама, благо пенсия была гораздо больше, чем у Валентины Михайловны и можно было нанять соседей, чтобы сделать какую- то работу.
Всё это видела Валентина Михайловна и не спешила с решением в пользу племянников, но вывод для себя сделала. Вывод её был прост – нужно, чтобы после неё в квартире жила настоящая крестьянская, то есть, верующая семья. Найти такую семью оказалось не совсем просто. Среди родственников были почти все атеисты. Правда, верующим человеком был её двоюродный брат. Он был весьма одарённым человеком – писал стихи и один из циклов посвятил ей. Но Валентина Михайловна подумала – «не этим ли способом он хочет подобрать ключи к её душе и завладеть квартирой?».
Были у неё кроме родных и хорошие знакомые, искренне верующие люди. Но вера есть вера, а характеры, есть характеры. Сама она решительно не знала, что делать и надеялась только на Бога, что, в конце концов, он разрешит её вопрос. Приняв такое решение, Валентина Михайловна успокоилась и, если ей никто не напоминал о нём, то она сама и не вспоминала. «Пусть Господь сам решит этот вопрос» – жило в её душе,– ему виднее.»
Однако, немало времени уделив непростым душевным устроениям Валентины Михайловны, мы как-то упустили из виду её новую кладбищенскую знакомую – Марию и её прекрасного малыша. А дело здесь принимало трагический оборот. Старушка увидела, что Мария стала морщиться, присела и вдруг ни с того ни с сего повалилась на првый бок. Валентина Михайловна только и могла услышать от неё единственное слово «сердце». Ещё Мария попыталась улыбнуться, но у неё это плохо получилось.
Старушка побежала в административное здание, чтобы вызвать скорую. По дороге ей попалась женщина с мобильником и они сумели вызвать неотложку. Когда Валентина Михайловна вернулась к Марии, то та уже ничего не говорила. Андрюша сидел около матери и чего-то у неё просил. Мать не отвечала, и Андрюша просил всё настойчивее, теребя мать за рукав. Валентина Михайловна успокоила малыша и стала ждать врачей.
Скорая приехала на удивление очень быстро. На месте была снята кардиограмма и Марию повезли в больницу. Валентина Михайловна и Андрюша поехали вместе с ней.
Из больницы Валентина Михайловна забрала мальчика к себе. Андрюша не упрямился. Он видел, что с мамой случилось что-то непонятное, её зачем-то оставили у себя люди в белых халатах. Валентина Михайловна накормила малыша и уложила спать. Мальчик долго не мог заснуть, ворочался, а потом попросил рассказать сказку.
Почти целую ночь Валентина Михайловна не спала. Она, то молилась о Марии, то сидела около Андрюши, смотрела, как он чмокает во сне и вспоминала своего сына. И, в какое-то время, ей даже показалось, что это её сын и что нет на свете никакой Марии.
Когда они с Андрюшей пришли на следующий день в больницу, Мария под действием лекарств ещё спала, и им не удалось с ней поговорить. Валентина Михайловна попросила врача, что когда проснётся Мария сказать ей, что с мальчиком всё хорошо. Дома Андрюша играл в старые Андреевы игрушки, ползал под столом, изображая из себя паровоз, и называл Валентину Михайловну бабушкой.
– Ах, ты, моя радость,– говорила Валентина Михайловна,– а сама думала о том, что хорошо бы, если бы это был её внук и что эта женщина оказалась её не состоявшейся снохой. Эти мысли ею настолько завладели, что от них ей даже не легко было отказаться. Она, встречаясь с Марией в больнице, боялась задать свой непростой вопрос. Там в больнице она и встретилась с другом мужа Марии, который и рассказал Валентине Михайловне историю её подопечной.
Они оказались беженцами из Таджикистана. Там, в Таджикистане, осталась их квартира и всё нажитое. Здесь они жили на квартире у него, у школьного товарища, который сам с семьёй ютится в однокомнатной.
Через месяц Марию выписали. Они втроём сели в старенький «Москвич» друга.
– Поедем ко мне,– сказала Валентина Михайловна.
– Не понял,– сказал водитель и вопросительно посмотрел на Марию. Та молчала.
– У неё бабушка нашлась,– сказала старушка,– вот к бабушке и поедем, так, Андрюша?,– и она крепко прижала мальчика к себе.
Саратов, 2007.
Улыбчивый Саня
(рассказ)
Никто не знал, где он жил, куда уходил и откуда приходил. Но на городском кладбище он появлялся каждый день. Досужие старушки, завсегдатаи кладбища, что торгуют перед входом живыми и искусственными цветами, говорили, что у Сани есть комнатка в коммуналке, на краю города, откуда до кладбищенской ограды рукой подать. Потом ссылались на показания кладбищенского сторожа, что он, дескать, знает, что Саня живёт в старом заброшенном склепе под землёй. Склеп пустой, потому что в революцию большевики, дабы отомстить уехавшему за границу генералу, вытащили его родственников из склепа и бросили кости на поругание. Кости потом захоронили отдельно, а склеп остался незаселённым. Рассказывали и другие байки. Байки байками, только Саня в одно и то же время появлялся среди могил и не было ни одного человека, посещавшего кладбище, чтобы его не видел.
Саню все, из часто посещающих кладбище, любили и обязательно приносили для него еду, одежду или обувь. Саня не был похож на закоренелого бомжа. Иногда ему из одежды что-то и было не по росту, но всегда имело чистый вид и сам он был ухоженный и постоянно весёлый. Глаза его так и светились радостью и источали доброжелательство к кому-бы то ни было.
Бывало Саню кто-то и ругал в горе, по злобе, дескать, чего ты щеришься, когда у людей несчастье и даже замахивались на Саню, а он всё равно улыбается и старается помочь. Его так и прозвали – «Улыбчивый Саня».
– Ты бы, Саня, всем-то не улыбался, небесная твоя душа. Люди-то разные, со зла и зашибить могут,– говорили ему, жалеючи, старушки.
– Небушко на всех дождь проливает, и на злых, и на добрых,– отвечал Саня.– Под этим дождичком и пырей, и пшеничка растёт.
Он никогда не отвечал прямо, а всегда выражался туманно. И ещё Саню, хоть он и целый день был на кладбище, нельзя, например, попросить полить на могилке цветы. Проси не проси – не сделает. А обязательно сделает то, чего не просишь.
– Ты чего, Саня, такой строптивый?– спросят. А Саня размахнёт в стороны руки и скажет: «Кладбище ух, какое большое, а Саня вот какой маленький!»– И присядет, показывая какой он маленький; дурачок да и только.
– Некоторые махали на него рукой и говорили: «Чего с обиженного Богом возьмёшь!»
Я тоже знал о существовании Улыбчивого Сани, но как-то, близко с ним сталкиваться не приходилось. И вот однажды судьба нас с ним свела, и я после этого изменил к нему отношение. Было это в июле. Пришлось мне ехать в рейс на грузовике, километров за двести, везти бетонные блоки. Следом должен был подойти автокран, чтобы эти блоки сгрузить. А тут соседка: «Завези, да завези к моему мужу на могилку сумку». А в сумке краска, растворитель, цветочная рассада, инструмент; в общем набралось. Женщина пожилая, нелегко ей с тяжёлой сумкой по автобусам и троллейбусам мотаться. Я согласился завезти и спрятать сумку в растущих около креста розах. В общем, это по-моему – розах. Очень уж похожие на них, только вьются, точного названия их я не знаю. В общем, взял сумку – повёз. Выехал рано, впереди путь неблизкий, а тут надо на кладбище заскочить, хоть и по пути, но всякое бывает.
К кладбищу подъехал ни свет ни заря. Иду по аллейке. Утро ясное, на небе ни облачка. Солнышко уже над деревцами поднялось. Лучи его молодые, сильные легко просвечивают всё вокруг. Странно, но даже листва для них не помеха. Лучи не обтекают листья и ветви, а проходят сквозь них, оставляя на земле призрачные тени с узорами и прожилками, и кажется, что эти лучи уходят дальше в землю, проникая до самых подкопов, и играют тенями трав на лицах усопших. А если хорошо присмотреться, то высоко в небе можно увидеть порхающих ангелов. Их крылышки трепещут и серебрятся в бирюзовом пространстве и не каждая птица может достигнуть этой высоты. Потому что это не дано многим птицам, а только голубям, которые поднимаясь и кружа, устремляются в бесконечную высь и достигают того, чего не возможно человекам. Ей, Господи! Ей! Хорошо, чудно во владениях твоих под утренним светилом. А ещё лучше вот здесь, в месте свиданий, где, временное встречается с безвременным, старость с молодостью, тленное с нетленным.
Могилку нашёл сразу. Положил сумку в заросли цветов, так чтобы не было видно, травой ещё немного прикрыл и хотел, было уже идти назад к машине, как увидел Улыбчивого Саню. Идёт Саня по дорожке, рыжая кудрявая голова его с веснушчатым загорелым лицом горит ярким букетом и кажется, что это не Саня, а пылающий костёр движется средь могил, то пропадая за памятниками, то возникая вновь. Лицо у Сани восторженное, глаза горят и сам он, какой -то воздушный и будто по земле совсем не идёт, а плывёт над ней, перебирая ногами в вершке от ярко зелёного подорожника и, конечно, улыбается.
Нет, вы не знаете Саниной улыбки! Даже если б я и очень постарался, то всё равно не смог бы вам её описать, и даже если бы за это дело взялись и более талантливые писатели, а не я грешный, и даже корифеи литературы прошлых эпох, то и они изобразили бы только вялое подобие того, что она на самом деле из себя представляет.
На вид ему было лет тридцать пять, сорок, не больше. У него не было настоящих усов и бороды. Их заменял белёсый пух, который как бы случайно клочками прилепился к лицу Сани и при небольшом ветерке сразу отлипнет и одуванчиком полетит, полетит, затем взовьётся в крещёную высоту и исчезнет.
Я смотрю на Саню во все глаза, а сам непроизвольно нагибаюсь за розы, чтобы он меня не заметил. Почему прячусь – не понимаю. Саня подходит ближе. Я уже отчётливо вижу его развевающуюся клетчатую рубашку, а оборванные ниже колен синие джинсы заканчивающиеся бахромой ниток. Саня лёгкой походкой, как бы играючи, подходит ближе, останавливается у заброшенной могилки и говорит: «Здравствуй, моя хорошая! Заждалась Саню. Вижу, что заждалась, прости неприкаянного. Понимаю, что долго. А куда же деваться? Домиков неухоженных в нашем городке всё больше становится, а я один. Я вижу, что меня помните, узнали? Вот и хорошо, что узнали. А я о вас не забыл. Думал «Раньше управлюсь» – не вышло.
Я понял, что Саня разговаривает, то-ли с могилкой, то-ли обращается к усопшим. Понял и то, что он называет могилки домиками, а кладбище – городком.
– Да, да,– продолжал Саня,– очень много домиков без ухода. Люди пытаются меня другой работой нагрузить, а я отказываюсь. Нехорошо это, наверное, грех. А куда же мне бедному Сане деваться? Просят цветочки полить. Я бы и не против, только смотрю – домик ухоженный, чистый, а на других репьи да полынь – вот тут и выбирай. Вот и выбираю, мои родные, полынь да крапиву, так-то,– и Саня глубоко вздохнул, как будто он виноват в том, что не может успеть всюду, начал рвать траву.– И то грех, и вас оставить – грех,– продолжил он,– вот и выбираю из двух грехов меньшее. Так-то…
Мне показалось, что Саня всхлипнул. Скрываться в неудобной позе мне было неудобно, но и прерывать Саниной беседы не хотелось. Я удивился, что Улыбчивый Саня разговаривает то-ли с могилками, то -ли с людьми в них захоронёнными как с живыми. При этом в его голосе было столько нежности, заботы и ласки, как будто здесь под землёй лежат его ближайшие любимые родственники.
– Вы меня знаете,– послышался снова Санин голос,– я хоть и попозже, но приду. Мне главное было навестить тех, кто здесь недавно. Они ещё наших порядков не знают, обидно им – только прошлым летом захоронили, а они уже стоят в репьях, да в старье. Помню, когда хоронили, народу много было, выступали, хорошие слова об усопшем говорили… и никого.
Сейчас, мои милые, травку подёргаем, крестик поправим, и всё будет хорошо. Очень мне докучают оградки. С одной стороны – вроде бы хорошо. Это когда уход есть. А без ухода – крепость с пиками. И не поймёшь, чего эта крепость здесь охраняет, то ли репьи за ней выросшие, то ли холмик? Не понимаю я – этой моды. Люди, право, как дети, новой игрушкой поиграли и забросили. Только ведь могилки – не игрушки. Могилки – это наша сопричасность вечности. И могилки жалко, и людей жалко. Они, вон, меня жалеют. Дескать, Саня бездомный, Саня голодный. И того им не понять, что это не я, а они бездомные, голодные и нагишом. Про́пасть это, про́пасть. Редкие её преодолевают.
Вот, мне вчера один говорит, когда я приблизился к оградке с его близкими: «Иди отсюда, бомжара вонючий». Посмотрел я на него и вижу, весь он как будто смолой или дёгтем облитый. На шее крест, а на кресте жаба качается, посмотрел я на домик, а по бугорку змеи шипящие ползают. Жалко его стало, с виду такой солидный, а пропадает.
Тут я пошевелился, стараясь распрямить затёкший сустав и Саня повернулся на шум. Он нисколько не удивился, увидев меня, как делают это застигнутые врасплох люди, даже не перестал улыбаться. Вся его поза говорили: «Кто ты, мил человек? Почему ты вторгся в моё пространство так рано? Почему мне мешаешь беседовать?» Саня распрямился и я прочитал в его позе, глазах, улыбке: « Кто бы ты ни был – я тебя люблю. Ты пришёл сюда рано утром – значит это тебе надо, как и мне. Сюда, просто так, погулять не приходят, Ты мне интересен».
– Я вам не помешал?– спросил я Саню. Он покачал головой.
– А разве здесь может кто-то кому-то мешать?– ответил он вопросом.
– Иногда людям хочется побыть одним…
– Здесь, милый, нельзя быть одному.
– А мы -то с вами одни,– сказал я недоумённо и посмотрел по сторонам.
– Это так только кажется. Видимость.
– Не понимаю…,– и я пожал плечами. Саня покачал огненной головой. Мне показалось, что веснушки на его лице вспыхнули. По всей видимости, собеседнику мой ответ не то, что не понравился – он его взволновал.
– А это кто по- вашему?– он показал на могилки.
– Мёртвые,– сказал я и тут же поправился,– усопшие, то есть, уснувшие вечным сном.
– Ну, вот, милый! Рядом спящие, а вы говорите никого нет…
– Да я о том, что вроде никто не видит и не слышит?
Саня медлил с ответом, видимо думая, как сформулировать мысль и вдруг сказал, ни к кому не обращаясь:
– И видят, и слышат и даже, бывает, в наших скорбных земных делах участвуют. Только для одних это бывает явно, а для других прикровенно…, насколько приять могут.
– Как это?
– Тайна это, милый… тайна…, для многих тайна.– Он вздохнул и докончил фразу,– но не для всех.
По жизни я знал, что покойники часто снятся людям, снились умершие и мне. Только мне они снятся просто, а другим даже помогают найти утерянные вещи. Но такие сведения «просвещённому» уму мало чего говорят, о проникновении небытия в бытие. «Просвещённый» ум находит свои ответы на эти вопросы и достаточно убедительные, например: «разве человек не обладает памятью?, Разве он не может всё это вспомнить сам и обставить своё воспоминание всевозможной экзотикой в виде покойников – запросто. Потом, не будем забывать, что наш ум – художник и нарисовать ему любую картину, даже самую величественную в сознании – дело плёвое. Разве мы в мечтаниях это не делали тысячи раз?»
– Так давайте делом заниматься,– прервал Саня течение моих мыслей, он встрепенулся и, наклонившись, стал быстро рвать траву.
Я не знал, что мне делать. Вот так уйти – было неловко, потом разговор меня заинтересовал, и мне хотелось его продолжить. Потом я выяснил, что Саня совсем не дурак, как считают некоторые, а просто человек с особенным мировосприятием. Говорили, что он не общается с людьми,– а вот говорит и ничего? Потом, что говорил Саня, я уже где-то читал или слышал краем уха. Знания эти были не обстоятельные, а так – вперемежку со многими другими, подчас прямо противоположными по смыслу, что постоянно на нас сваливают газеты и телевидение. И получается, что человек информирован о многом, но толком ничего не знает, его голова стала некоторым подобием мусорной свалки. А, мы знаем – на свалках, с постоянным присутствием там тлетворного запаха, можно найти и бриллиант, но только в загаженном виде.