bannerbannerbanner
полная версияСтранные истории

Пётр Петрович Африкантов
Странные истории

Всё в руках Божьих

(рассказ)

День ветреный. Погода промозглая. Мелкий колючий дождичек окропляет склоненные ветки черёмухи и жимолости, растущие прямо около кладбищенской ограды. Отдельные порывы ветра срывают мокрые листья и развешивают их, точно на просушку, по железным оградкам могилок и налепляют их на кресты и памятники, чтобы, подсушив, унести их неизвестно куда, а, в общем, всё это лирика, никуда и никто их отсюда не унесёт, а останутся они лежать здесь, между могильных холмиков, пока заботливая рука приезжих родственников усопших не соберёт их в кучи и не сожжёт, отмахиваясь от едкого дыма. Всё будет именно так, и никак иначе.

Только вот напасть. На небе с утра туч никаких не было, да и ничто не показывало на дождь, а тут, откуда что взялось. Я уже битый час хожу под дождём меж мокрых оград, отыскивая могилку моей крестницы. За какие-то 2-3 года, здесь так всё изменилось, что не узнать. Вроде бы где-то была здесь, рядом, а не нахожу. Посаженные при погребении деревца поднялись, начисто изменив ландшафт, да и насельников сего заведения стало гораздо больше. Городское кладбище уже перестаёт вмещать усопших. Впрочем, мне от этого не легче, прежние ориентиры стёрты, ориентироваться не по чему, и я стал бродить наобум, может быть и нападу, всё дальше и дальше расширяя круг поисков.

Дождь по- прежнему моросит. Он то переходит в редкий крап, то как бы утихомиривается, но через минуты две, три снова начинает шуметь по листьям молодых деревьев, навевая скучные однообразные мысли.

– Нет, не найти мне сегодня, – подумал я, видя как то ли туман, то ли серая осенняя хмарь опускается на землю вместе с дождём, покрывая рваной дерюгой кресты, дорожки, памятники и свежевырытые могильные ямы.

–А раз не найти,– продолжал я рассуждать,– то нечего здесь шляться и домачивать последние сухие нитки верхней одежды.

Забрёл я уже далековато. Надо было выбираться. Я вышел на попавшуюся узкую дорожку и заспешил, как мне казалось, к выходу. Дорожка всё более забирала вправо, а я, задумавшись о бренных днях нашей жизни, всё шагал и шагал, пока не понял, что обманулся и что надо менять направление движения.

Куда идти точно, я не знал, на кладбище было безлюдно и спросить было не у кого. Немного пройдя в обратном направлении, я вдруг заметил в стороне две фигуры, одну высокую, чёрную и другую поменьше, сероватую.

– Пойду спрошу, – решил я,– чего испытывать судьбу, наверное это могильщики,– и направился в их сторону. Когда же подошёл ближе, увидел, что это не кладбищенские рабочие, а посетители. Точнее, высоким был священник, а рядом с ним стояла среднего роста пожилая женщина в светло-коричневой кофте. Священник был пожилой в длинной, чёрной рясе. Небольшая, аккуратная, чёрная с проседью бородка клинышком лежала поверх рясы, и по ней то и дело скатывались и падали серебристые дождинки. По всей видимости, они тоже не рассчитывали на дождь и были одеты не по погоде.

Священник совершенно не обратил на меня никакого внимания. Как мне показалось, не обращал он внимания и на непогоду, продолжая негромко читать молитвенное правило, которое знал наизусть, изредка осеняя себя крестным знамением. Иногда он, неторопливо помахивая кадилом, обходил оградку, при этом в нос ударял густой запах ладана.

Лицо священника мне поначалу показалось совершенно не примечательным и даже скучным.

«Вот тоже, работёнка», – подумал я, без всякой задней мысли и переключил своё внимание на женщину. Она была уже в годах и, видимо, очень волновалась: взгляд её карих, проницательных глаз был неспокойный. На груди, плечах, и рукавах кофта от дождя потемнела, туфли тоже выглядели неважно. Когда дождь усиливался, она ещё больше волновалась и виновато смотрела то на батюшку, то теперь уже и на меня. В руках она держала маленькую горящую свечку и прикрывала её ладонями.

Я заметил, что у женщины, были очень тонкие черты лица.

«Наверное, она была в молодости очень привлекательной»,– подумал я. Женщина вела себя немного странно. По всей видимости, в ней шёл, какой- то сложный духовный процесс. Его выдавали: то искромётные, то угнетённые взгляды, то виноватая сутулость, то готовность стоять здесь хоть всю жизнь. В это время она заметно волновалась, в лице её чувствовалось сильное напряжение и скорбные морщинки резче проявлялись около губ.

Я встал рядом. Что- либо спрашивать было неловко, и я решил подождать. Уставшие ноги давали о себе знать и тащиться, абы куда, не хотелось. Намокшая одежда давила на плечи, а за ворот с фуражки скатывались неприятные, колючие капли.

«Наверное, служба продлится недолго»,– подумал я и стал наблюдать за происходящим. Немного постояв, я уже как-то обвыкся и стал более внимательно осматривать и женщину, и батюшку, и надгробие. Священник продолжал читать, помахивая кадилом, женщина, шевеля губами, продолжала спасать от ветра огонёк горящей свечи, что была у неё в руках.

Я решил ей помочь и пододвинулся, чтобы хотя бы с одной стороны загородить свечку от ветра. Моё шевеление с её стороны не осталось незамеченным и я поймал её благодарный взгляд. Я чувствовал неловкость. Картина службы была столь трогательна, что не хотелось своим присутствием, а тем более шевелением вносить в неё никаких изменений. Эта живая картина была исключительно цельн0й, одновременно и скорбной, и торжественной. Словно была написана небывалой силы по таланту и художественному восприятию мастером, и внести в неё, с моей стороны звук или движение – означало, всё испортить.

Чтобы, как-то скоротать время я стал вслушиваться в слова, произносимые батюшкой, но кроме слов «Слава тебе, Боже» я ничего не мог разобрать, да попросту и не знал, что и как читается, да и читал он, как я понял, не для моих ушей, иначе все слова произносились бы чётко и ясно. Молитвенное правило читалось, потому, что должно было читаться и в этом чувствовался высший смысл этого действа.

Ясно, что шло моление об усопшем, а усопшие у Бога все живы, как гласит христианская религия, но от остального я был далёк. И я стал думать о том, что вот я – человек с высшим образованием, не знаю того, что знает любая малограмотная старушка, а я стою пень пнём, даже не пытаясь вслушаться и понять то, что знали мои предки, больше размышляя на досуге о путях развития цивилизации, нежели о значении столь простых поведенческих действий моих предков, которые просто шли пешком в соседнее село в церковь.

Ведь не от нечего же делать они туда шли? Значит, это им требовалось, в этом они видели высший смысл своей жизни, а не в живности, которой был полон двор. Шли в дождь, в снег и в слякоть, чаще всего в лаптях, а сапоги одевали только перед входом в храм.

Нахлынувшее на меня воспоминание, больно ударило по самолюбию.

«О чём читает этот священник, чего от него ждёт женщина и что их заставляет находиться здесь средь могилок в непогоду?» – задавал я себе мысленно вопросы. У женщины уже давно наверняка промокли туфли, да и батюшка был не в лучшем положении. Мои православные корни и моё подсознание говорили:– стой и слушай. В этом был какой-то высший смысл, которого только слегка коснулся мой ум и тут же замер в оцепенении перед непостижимым.

Нет, я никогда не считал себя атеистом, я знал, что есть Бог, что он всё создал и всем управляет, верил Библии, но вот чего во мне не было, так это трепета, и втайне я понимал, что не люблю себя за всё это и, в какой-то степени, завидовал идущим во имя Господне на лишения, и даже на смерть. Но в себе я этой силы не чувствовал, а вот что чувствовал, так это угрызение совести, которая и погнала меня в непогодь на кладбище.

Совести я боялся. Я не мог терпеть, когда она меня за что-то укоряла. И укоряла иногда так, что даже щемило сердце, а в душе был явный дискомфорт и я старался этого не допустить.

Вот и сейчас я чувствовал этот дискомфорт. Уставшие ноги и тело просили отдыха, неприятный холодок пробирался под мышки, а совесть заставляла стоять здесь, с этими людьми, как будто я был должен это делать.

«Возьми и уйди,– поднимался во мне голос,– кто тебя здесь держит и кто тебя здесь знает? Стоял – и ушёл; был – и нет».

Но эти мысли ещё более раздражали. И ещё я понимал, что если уйду, то этот поступок будет меня долго мучить и лучше уж постоять, от греха подальше, а точнее от совестного дискомфорта впоследствии.

Успокоив себя таким образом, я стал рассматривать могилку, около которой мы стояли. Она была обычной, как многие другие вокруг: стандартное надгробие, такая же оградка, памятник, деревянный крест. Такое сочетание креста и памятника, встречается довольно часто. Крест, как правило, стоит без каких либо излишеств: надписей, фотографий, листочков, цветочков и прочее. А вот памятники! Про памятники, такого не скажешь.

Памятники ставят разные, и что на них неизменно присутствует, так это фотографии. Вот и здесь на памятнике, тоже была прикреплена фотография. На ней был изображён юноша с роскошными волосами и спокойным взглядом доверчивых глаз. Мне показалось, что он улыбается.

«Странно,– подумал я,– посмотрю – не улыбается, вгляжусь получше – снова улыбается». И тут меня осенила догадка – его улыбка была спрятана в уголках губ, вот почему, просто окидывая глазами портрет, я находил его спокойным и даже немного сосредоточенным. Но стоило мне вглядеться в черты лица, как я тут же находил, запрятанную в уголках губ, улыбку.

– Галлюцинации что- ли? – подумал я, и перевёл свой взгляд на надпись.

– Ешутин Андрей,– было написано ниже золотыми буквами.

«Наверное, сын», – решил я и тут вспомнил о женщине. Внешне они были почти не похожи. Черты лица мало говорили о родстве. А вот взгляд! Во взгляде что- то проскальзывало общее, но что?

Посмотрев на женщину, почти уже старушку, я заметил в её глазах волнение. Она быстро бросала взгляд то на священника, то на могилку, то на меня. Я, повнимательнее, посмотрел на могильный холмик и понял причину её волнения – на могилке стояла довольно большая свечка и горела. Её пламя буквально билось, не в силах удержаться за фитилёк. Ветер же налетал то справа, то слева и язычок пламени метался из стороны в сторону.

 

Иногда пламя на некоторое время выравнивалось, но оставалось неспокойным – падающая морось заставляла его коптить и потрескивать. Но как только порыв ветра усиливался, то оно разом пригибалось, даже ниже фитилька, стараясь спрятать головку в выплавившуюся восковую ложбинку в центре свечки.

Иногда огоньку такой маневр удавался, ветер пролетал, и пламя снова выходило из своего укрытия. Иногда же порывы ветра были столь сильны, что пламя, не надеясь спастись в ложбинке, выскальзывало из неё и, изогнувшись, как бы пряталось за саму свечку с подветренной стороны. Каждый раз воздушные струи пролетали, не нанося вреда пламени, хотя оно не раз было на грани затухания. Казалось, ветер караулит язычок пламени, что- бы во что бы то ни стало его затушить, а пламя увёртывается от холодных ветряных стрел.

В общем, это была далеко не игра, особенно для крохотного огонька и могучего, сгибающего вершины деревьев, ветра. Здесь огонёк свечи боролся за свою жизнь. Ветер же просто подкарауливал жертву. Вот и опять он налетел неожиданно, зло, и нетерпеливо. Пламя же за доли секунды успело уклониться от смертельного удара и, пригнувшись, спрятаться за свечку. И каждый раз, после такого действа, в глазах женщины появлялся испуг, который тут же сменялся радостью, когда огонёк выбирался из своего укрытия

Я засмотрелся на этот поединок промозглого ветра и маленького язычка пламени и был просто в восторге от действий последнего. Но восторг мой длился недолго. Ветер, покружившись где-то над деревьями и сверху рассмотрев, где прячется его жертва, как коршун ринулся сверху вниз.

Женщина испуганно схватила меня за рукав, но, нырнувший за свечку огонёк, больше не вышел из своего укрытия и лишь рыженький его хвостик, отлетел куда-то в бок и исчез. Лёгкий голубоватый дымок, оторвавшись от фитилька, взмыл вверх и растаял в воздухе, одновременно до меня со стороны женщины донёсся низкий звук похожий то ли на стон, то ли на глубокий выдох.

Я посмотрел на женщину и увидел в ней сильную перемену. Она как-то согнулась, втянула голову в плечи, и стояла, покачиваясь. Лица её почти не было видно. Я понял, что она плачет. Плечи её при этом не вздрагивали. Её плач был неслышимым и невидимым. Так может плакать только душа, ей не нужно никаких внешних выражений. Крупные слёзы просто катились по морщинистым щекам, перетекая из морщинки в морщинку. Это были не простые слёзы обиженного человека, это было выражение до конца не изжитого человеком горя. И как нужно было ранить человека, что даже такой факт, как потухшая от ветра свечка на могилке, может причинить её сердцу такую боль?

О чём она сейчас думала? Да, наверное, о том, что вот так несправедливо у неё был отнят в самом расцвете сил сын, самое дорогое, что было у неё на свете, а теперь над его могилкой не горит даже копеечная свеча. Что всё против неё: и не только смерть сына, но даже и эта непогода, а так всё хотелось сделать по-человечески – с батюшкой, с горящей свечкой и курящимся ладаном.

Священник продолжал читать, не обращая внимания на происходящее. На него, казалось, не действуют, ни ветер, ни дождь и, выпади неожиданно снег, он всё также бы невозмутимо ходил и помахивал кадилом. Я переминался с ноги на ногу, но продолжал стоять. Мысли об уходе уже не лезли мне в голову. Стою и стою, значит так надо, не на все же вопросы может быть ответ. Сейчас ответа нет, а потом, глядишь, с течением времени, появится. И вдруг я поймал себя на том, что сам, чуть шевеля губами, повторяю за батюшкой слова молитвы.

«Ну, не стоять же просто так, как чучело»,– подумал я, стараясь оправдать свои действия. Только перед кем? Было непонятно. Перед своей совестью – она не укоряла меня, перед батюшкой – да он, занятый своим делом, по-видимому и не заметил, что я здесь стою. Перед кем же? И тут мне в голову пришла смешная мысль, я вспомнил преподавателя, которому сдавал зачёт по научному коммунизму.

«Уж не сказываются ли во мне осколки того воспитания»,– подумал я и, улыбнувшись, стал повторять дальше, как бы говоря самому себе:

– К дьяволу все условности, Не хочу я знать того преподавателя, который вряд ли сам верил в то, что говорил. Я подпеваю и мне хорошо, я повторяю те самые слова, которые произносили тысячу и две тысячи лет мои предки и им тоже было хорошо, и вот теперь они слышат меня и радуются за меня. И мне было тоже плевать, что идёт дождь и ветер пронзает до костей, мне было хорошо и всё тут. Я знал, что нас вместе было очень много – умерших и живых – и все мы составляем огромный хор, и слова этого хора слышит сам Бог. «Нас мно-го!, нас мно-го!..» – ликовала душа. «И что такое ветер? Попросим Господа и не будет ветра, попросим – и будут гореть тысячи свечей, верующим всё возможно. А сейчас пусть дует, пусть срывает листья и задувает свечи, пусть…, пусть…, пусть….!» – и мне хотелось кричать, и тело уже не чувствовало озноба.

Как- бы в ответ на мои мысли, дождь и ветер ещё больше усилились, они стали настырнее, а на кладбище внезапно навалилась мгла, стало темнее и неуютнее, хотя про какой уют можно было говорить. Я, как бы назло ветру, опустил воротник куртки и посмотрел на женщину – я не узнал её. С ней во время моей неожиданной эйфории что-то произошло. Это был уже другой человек. Это была не убитая горем старушка. Она, как то помолодела, карие глаза сияли, лицо было светло. Она смотрела то на могилку, то на батюшку, то на меня. По лицу её катились слёзы. Это были слёзы счастья. Они залили ей все щёки.

О! Это были далеко не те слёзы горя, сползающие по морщинам лица. И видно было, что ей хотелось сказать что- то важное, но она боялась оборвать чтение молитвенного правила. В уголках губ её прорезалась улыбка, и я вдруг увидел её феноменальное сходство с сыном, что был на портрете. Это было уже одно лицо, один взгляд.

Я не понимал – почему произошло это преображение. Почему огромная скорбь на её лице и во всей фигуре, сменилась величайшей радостью, которая полностью уничтожила следы опустошённости и безысходности.

Я посмотрел на могилку и чуть не вскрикнул от изумления – погасшая свечка горела. Пламя её немного колыхалось от ветра, однако горело ровно, уверенно и безбоязненно. Оно уже не пряталось от налетающего ветра и не пригибалось. Казалось, что ветер только с силой разбегался на неё, но, не добежав долей миллиметров, останавливался или отворачивал в сторону.

Мы с женщиной не сводили глаз с горящей свечи, радовались и не скрывали своей радости. Я почувствовал, как мои глаза набухли от слёз. Мы понимали – это было чудо, сотворённое Создателем в нашем присутствии, и мы не только свидетели, но и участники этого события, потому что мы все молились и все переживали. По всем законам физики, свечка не должна была загореться, она давно потухла и, ничто не способствовало её возгоранию. А если б даже она и загорелась, то не горела бы вот так спокойно и ровно при том же ветре?

«Вы видели! Видели?», – спрашивали лучистые глаза женщины. Эти глаза, казалось, готовы были сами зажечь тысячи свечей. И тут, встретив мой понимающий, благодарный взгляд, она крепко сжала мою руку и уже не выпускала её из своей руки. Я ответил ей лёгким пожатием и кивком. Батюшка окончил читать и женщина, повернувшись к нему, воскликнула:

– Отец Михаил!.. Вы видели, видели?

Она говорила быстро, сглатывая окончания слов, от охватившего её волнения. – Она же загорелась, вы видели, загорелась! Потухла и загорелась!?

– Это Божий промысел, Вера Николаевна, – не скрывая волнения, но чётко и немного медленно, проговорил старый священник. – Да, да, сподобились увидеть.

– А я-то думала, что у моего сыночка даже свечка на могилке не погорит,– не умолкала женщина, теперь уже для меня она была Вера Николаевна. Она продолжала говорить возбуждённо, от избытка чувств и постоянно повторяла: «Слава Богу, Слава Богу!»

– Для вас это чудо явлено Божьей милостью, – сказал священник и, помолчав, добавил,– в общем и для меня тоже, хотя я за своё священство видел такое не раз. Спаси Господи,– сказал он и размашисто перекрестился,– даруй блага усопшему Андрею во царствии твоём,– и ещё раз перекрестившись, договорил: – Смиренный он был, видно, человек и правдолюбец, угодник Божий, у таких на могилках свечки сами загораются,– и, немного помолчав, добавил: – С Господом он, им весь ваш род спасётся, и я на старости лет сподобился зреть десницу Всевышнего. А теперь давайте постоим, пока свеча не сгорит.

Мы стояли, смотрели на маленькую горящую свечку и каждый думал о своём.

Свеча становилась всё меньше и меньше и вот, истратив последний запас воска, затухла, Священник перекрестился и, уже больше ничего не говоря, пошёл по дороге.

Мы пошли следом. Я думал о происшедшем.

– Да как же потом-то не затухла, – не унималась женщина, – непогодь-то усилилась, а сейчас вот и ветер прекратился…

– Потому и усилился, чтобы явить силу Божью,– ответил священник, а то как – бы мы своим ограниченным умом поняли…

Так втроём мы прошли примерно половину пути.

– А вы что, покойного знали?– спросил меня священник.

– Да я так, случайно, дорогу хотел спросить, племянницу искал, не нашёл.

– Случайностей в жизни не бывает, – заметил батюшка,– «в карман не клал, а из кармана вынул»,– ответил он присказкой.

Некоторое время шли молча.

– Раз племянница, значит молодая,– заметил батюшка Михаил,– и не нашёл, значит. Так, так… Звать – то её как?

– Елена. Елена, – добавил я чуть громче,– да разве всех упомнишь!,– махнул я рукой.

– А ты рукой не маши, – сурово сказал отец Михаил,– человек забыл, а Бог всех помнит.

Дальше все шли молча, почти до самого выхода. Однако, не дойдя до ворот, батюшка остановился и, указав на ряд могилок, сказал:

– Вот здесь будет, недалече.

Я остановился, Мы распрощались, кивнув друг другу на прощанье, а мои спутники пошли дальше. Буквально через несколько шагов я наткнулся на нужную могилку и ещё больше удивился, увидев с обеих сторон от могилки следы своих башмаков.

Я присел на скамейку, напротив памятника. В голове прозвучали слова батюшки: «Бог всех помнит». И тут посмотрел в сторону кладбищенской церкви. Снова шёл дождь и за частой сеткой дождя ещё различались высокая фигура священника Михаила и маленькая – Веры Николаевны.

Саратов, 2007.

      Низзя

(рассказ)

Анна Андреевна закончила набирать текст на компьютере, закрыла программу,– на экране монитора появилась её любимая заставка с изображением героя фильма Павла Лунгина «Остров». Раньше ей нравились всегда заставки с пейзажами. У ней был целый набор таких заставок, но ни одна из них не держалась на экране монитора больше недели. Эта же, с аскетическим морским побережьем крайнего севера, монастырём на острове не менялась уже не один месяц. Ей до боли были понятны действия этих женщин в лодках, с такими разными судьбами, но такими похожими на неё, с её судьбой, с её жизнью.

Иногда она видела себя в одной из этих лодок и надолго задумывалась. Впрочем, так было и сейчас. Особенно её приковывал взгляд прозорливого монаха на экране,– отца Анатолия. Он смотрел как бы на тебя и выше тебя в ту даль, которая открыта только ему, и казалось, он смотрел в твоё будущее, пытаясь в далёком рассмотреть твою душу и сердце.

«Вот, поди ж ты артист, а взгляд монашеский, прозорливый, – думала она.– Нет, не может обыкновенный человек вот так смотреть. Для того, чтобы так смотреть – надо пережить; без страданий здесь не обошлось. А от страданий душа мягчеет, да так, что становиться способна чувствовать боль чужих ему людей, отсюда и взгляд и понимание». Потом она где-то на сайте читала, что артист этот, Пётр Мамонов – москвич, но живёт в деревне, в полном уединении. «Нет, этот артист от Бога, а не сам по себе, – заключила она,– не может Господь позволить играть такую роль кому-либо».

А ещё Анна Андреевна любила разговаривать с отцом Анатолием. Придёт пораньше на кафедру, включит компьютер и говорит ему про все свои болячки и смущения, А он так внимательно и с пониманием смотрит и слушает, что так бы сидела и говорила и говорила ему всё.

На свете было два человека кому бы она могла всё рассказать: это старшая дочь Лена и отец Анатолий. Раньше, когда у неё не было этой заставки, она разговаривала и изливала душу только дочери. Но, к дочери надо было ехать, что не всегда было возможно, а отец Анатолий здесь, всегда рядом и когда на кафедре никого нет, и нет срочной работы, то можно было и расслабиться. Одна только была загвоздка, что дочь и отец Анатолий были не равноценны в беседах: изображению отца Анатолия можно было выговориться, почувствовать, что тебя понимают и сострадают тебе, но нельзя было получить оценку твоих действий, перед дочерью она могла и выговориться и получить или предупреждение или оценку действий и поступков.

 

– Не хочешь ты мне ничего сказать,– говорила она, глядя в монитор на отца Анатолия,– нехорошо это, знаешь и молчишь, вот поеду сегодня к Лене и пожалуюсь на тебя, будешь знать, как отмалчиваться. Она не как ты молчун, она мне всё скажет. Вот так то, голуба душа.

Анна Андреевна нахмурила брови и, глядя на отца Анатолия, сказала:

– Ну и что, что на улице холодно и ветер, а на кладбище промозгло, а я всё равно поеду, она меня любит и ждёт,– проговорила Анна Андреевна с укором,– а пока я езжу, ты посиди в этом ящике и подумай над своим не очень деликатным поведением. И, нельзя же вот так, ни с того ни с сего, обижать пожилую женщину и вдобавок ещё пенсионерку… – и она, закончив говорить, выключила компьютер, потянулась в кресле, пытаясь расшевелить, занемевшие от долгого сидения члены, и поморщилась.

Да, ей было уже за шестьдесят и надо было уже думать об отдыхе. Она бы и ушла на отдых, но давняя привычка ощущать себя кому-то нужной, чего-то делать и при помощи этого забываться и забывать о собственных проблемах оставляли её на работе в своей постоянной должности – заведующей кабинетом. Работа действовала лучше пилюль, Анна Андреевна это знала и этим пользовалась. Она, даже, с каким-то немного страхом думала о пенсии, хотя её ровесниц в институте уже не было. А, впрочем, в мыслях она уже давно с этим возможным уходом смирилась.

«Всё это не стоит выеденного яйца,– думала она,– месяцем раньше, месяцем позже, какая разница, всё равно уход неминуем. А ездить к дочери я могу и из дома.– успокаивала она себя,– Тем более, что здоровье ухудшалось». Вот и теперь руки и ноги лениво слушались свою хозяйку. Тело просило покоя, оно неприятно тупой слабой болью отзывалось во всех её движениях. Анна Андреевна знала, что так бывает всегда, но потом немного разомнёшься и вроде терпимо, просто не надо расслабляться.

О своих проблемах со здоровьем на кафедре знала только она и старалась не подавать вида, что есть проблемы. Она всё ещё была не дурна собой, а седину скрывал тонкий окрас волос. Нет, она и раньше никогда не злоупотребляла красителями, предпочитая свой естественный цвет, вернее, пытаясь подобрать под него красители. Чаще ей это удавалось, но однажды, то-ли она что напутала, то-ли изготовитель, но цвет волос изменился, превратившись из каштановых в каштановые с сиреневатым отливом. На кафедре женщины говорили, что этот цвет ей больше к лицу, но слово «НИЗЗЯ» резануло душу и Анна Андреевна в тысячный раз покорилась этому слову.

Это слово произносила её дочь Лена, когда была ещё ребёнком. Анна Андреевна и сейчас часто вспоминает её совсем маленькой, полненькую с курчавой головкой. Малышка, как и мать, очень рано начала говорить, и когда ей что не нравилось она мотала головкой и говорила громко и очень по- детски серьёзно «НИЗЗЯ». И если взрослые не подчинялись, она уже почти скороговоркой говорила,– низзя…, низзя…, низззя!,– и на голубых её глазках начинали блестеть слезинки.

Вот и в прошлый раз, слово «НИЗЗЯ» резануло сердце, и она рассталась с сиреневатым отливом, перекрасившись в обычный цвет. Сегодня она опять ехала к дочери, чтобы знать, как она среагирует, на новые обстоятельства её жизни. А обстоятельства были такими, что ей пришлось отказать, по причине от неё независящей, в просьбе одному доброму человеку, которому она никогда не отказывала, и это её немного мучило. Это был ассистент с соседней кафедры Миша, молодой и очень открытый человек. Все звали его Мишей, но при студентах переходили на Михаила Фёдоровича. Анна Андреевна же и при студентах называла его просто Мишей, потому что её возраст негласно разрешал ей это.

Этот отказ не то, что не давал ей покоя, совесть её не мучила, не будет же она объяснять Мише всех тонкостей их кафедральной жизни. Но, как отнесётся к этому Лена? Может быть, надо было поискать другой путь решения вопроса? Ведь неизвестно как у них там, она подумала о дочери, к её действиям отнесутся. Одно дело – здесь, на кафедре, а другое дело там. И это «там» волновало её больше всего. И об этом могла сказать только её дочь и больше никто, может быть даже никто в целом мире. И ей было радостно, что у неё есть такая дочь. Да, да есть и никак иначе. Но этого из своего окружения, даже мужу, она не могла сказать, потому что её не так бы поняли, если бы поняли вообще?..

Она выключила компьютер и хотела было уже встать, как дверь на кафедру немного отворилась и послышался вкрадчивый голос Миши:

– Анна Андре-е-в-на! Тук – тук. Вас можно потревожить?– В приоткрытую дверь просунулась очкастая голова ассистента. А вслед за головой, появился и он сам. Мишины глаза приятно улыбались. Нет, они улыбались не потому, что ему было что-то надо, они у него всегда улыбались при виде Анны Андреевны. Но сегодня они у него ещё и блестели как-то по-особому, более выразительно, что ли?

– Анна Андреевна, – говорил Миша, продвигаясь к её столу,– спасительница вы наша и палочка – выручалочка; не дайте пропасть ни за что, ни про что. Не можете ли вы напечатать вот этот противный листок, который мне только что вручила небезызвестная вам Оксана Юрьевна. Мне это позарез надо, а дали его мне только сейчас и то на одну минутку.

Анне Андреевне очень не хотелось вновь включать компьютер, но видя смущённый Мишин вид, она протянула руку и взяла у него листочек, машинально включила компьютер, вошла в «Ворд» и стала быстро перепечатывать текст. Анна Андреевна делала это быстро, как принято говорить – профессионально. И только, когда закончила печатать, поняла. Точнее не поняла, а в мозгу у ней промелькнуло другое дочуркино словечко – «ЗЗЯ». Это слово она употребляла, когда малышке что-то в действиях взрослых, относительно её, нравилось. И они удостаивались от неё особого внимания, разрешения и похвалы одновременно, заключённых в одном только слове «ЗЗЯ».

– ЗЗЯ, – сказала себе Анна Андреевна потихоньку, протягивая Мише отпечатанный лист.

– Что вы, я не расслышал, сказали?– спросил Миша.

– Да это я так…., готово, говорю, – сказала она, немного смутившись, что пришлось немного соврать человеку, которого она как-то по- матерински любила и немного ему покровительствовала. Мирские отношения, сформировали свой стиль поведения. Это был особый, защитный стиль, который не отталкивал человека, но и не пускал его внутрь, в свою сердечную клеть.

– Каждому своё место,– подумала она,– не получилось, значит, не получилось. Таков промысел Божий и нечего об этом думать.

А дело было в том, что Анна Андреевна, когда- то втайне мечтала, чтобы Миша стал мужем Лены. Они очень подходили друг другу по характеру. Но об этом она только мечтала. Лена была с детства неизлечимо больна и о замужестве говорить и мечтать не приходилось. Тяжёлая болезнь, как казалось Анне Андреевне, сформировала характер дочери. Нет, она не стала несносно капризной, а наоборот,– зная что её в конце концов ожидает, а это в конце-концов могло наступить каждую минуту, она стала наоборот очень выдержанной, не по годам серьёзной и терпеливой. И не раз видя, что мать находится на гране срыва, от свалившегося на неё несчастья, успокаивала её и даже улыбалась, используя для этого просто нечеловеческие силы.

Болезнь источала её, капля за каплей, вытягивая из неё силы, но чем больше это происходило, тем приветливее и покладистее, добрее становился её ребёнок. Это было трудно понять, но тогда Анна Андреевна этого и не понимала, что с ней происходило. Она просто жалела её, на сколько хватало её жалости, и всё. Жалость была больше тупая и бессознательная. Это была горькая жалость к обречённому, замешанная на человеческом бессилии. Анна Андреевна часто не понимала, чему улыбается её дочь, после приступа, за которым мог последовать конец.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru