bannerbannerbanner
полная версияБелая ласточка

Ольга Александровна Коренева
Белая ласточка

Полная версия

Нина обернулась.

– Ну, если ты пес, то пошли гулять. Где поводок?

Войтек брыкнул пяткой воздух и вскочил на ноги с тахты.

– Ма-ам! Готов там чай? – крикнул он в сторону кухни. -

Мы гулять хотим.

И, обняв Нину, закружил ее по комнате.

«Что-то давно уж Нинку не видать… Может, пойти позвонить ей из автомата на лестнице? Совсем забыла меня…»

Жанна соскучилась, да и вообще ей порядком надоело томиться в палате.

«Вот кому весело! – размышляла Жанна чуть свет, после «температуры», когда не спится уже, а вставать еще не скоро. – Войтек ее толстый приехал, и вообще у нее тыща друзей и дел. Чувыкина же! В классе, бывало, как произнесут это «Чувыкина», всем смешно и интересно. Ясно, опять Нинка что-то затевает. Вроде коллективного воспитания тигренка, взятого из зооуголка, или шефства над баней номер семнадцать, что на набережной по соседству. Нинка же! С ней не пропадешь. Вот у кого жизнь бьет ключом, и все по голове, как она сама говорит, и всегда у нее дел по горло. Даже некогда навестить больную подругу…»

Скучно Жанне. Зато вместо Нинки стал навещать ее тот самый санитар либо лаборант, веселый дядечка, что принес тогда таблетку. Заглянет в палату, будто по какому делу, и вроде невзначай присядет около Жанны. Сунет что-то в тумбочку – редкие снотворные, а то и шоколадку – и давай лясы точить, и все с намеками на свои чувства. Жанна злилась: «Дурень старый, хоть тоже считает себя молодым. Разве сравнить его, например, с Витей, таким легким и нежным».

Да, нежным… Только целовал-то он нежно не ее, а другую девушку, в капюшоне…

Жанна с мукой вспоминала все-все с самого начала, с той самой древне-борисовской эпохи. А на лаборанта и внимания не обращала. Только злилась, когда он опять заглядывал в палату, хамила ему, рывком отворачивалась к стене, чуть завидит его розовую рожу в дверях. Соседки дотумкали, от них не скроешь, встречали теперь его смешками да шуточками: «Опять к нам Ромео топает», «Лошадка-то с норовом попалась, поди объезди такую», «Да где ему, на ковбоя не тянет». Палата отвечала смехом.

Он стал заглядывать к Жанне все реже. В коридоре лишь, на бегу, поздоровается, кивнет и мимо, мимо. А потом случилось это… Ночью как-то вышла Жанна в коридор. Оглянулась: никого… и проскользнула в служебный туалет, куда больным ходить запрещено. Зато там всегда чисто, свежо, да еще зеркало в рост, а большие зеркала – Жанкина слабость. Тут-то он и подстерег ее – дежурство его, что ли, было? – когда Жанна совсем одна причесывалась перед зеркалом. Обхватил, задышал жарко, часто, прямо ей в лицо, фу, мерзость! Притиснул к темному углу меж окном и раковиной… Так притиснул, что и пикнуть не смогла. Да что там пикнуть – вздохнуть невозможно. Распахнул ее халат. Лапы алчно хватали ее полуголую грудь; навалился всей тушей… Губами больно залеплял ей рот… Она отбивалась, как могла, откидывала в стороны лицо, но сил не было.

Обмякла, потемнело в глазах. Судорожно вдруг свело горло.

Рвало ее долго. Лаборант испуганно лепетал: «Ладно, ладно!.. Что с тобой?.. Ну хватит. Ну перестань…»

Добралась до палаты, повалилась в постель. Никто ничего не заметил. Но в душе что-то рухнуло, подалось под напором мутной гадости. «Скоты все они. Самцы поганые… Ну и гадость! Так вот что такое все их «чувства», вся их «любовь»!..» Даже плакать не хотелось. Было только скучно и пусто.

Через день Жанна сама позвонила Нинке, но не застала ее дома. Время было утреннее, перед обходом, она все стояла на сквозняковой неуютной лестнице и звонила – не домой, а только Нинке, – хорошо хоть монетами запаслась. Куталась в халатик, а рядом тоже дозванивались и судачили между собой немолодые женщины, одна из них курила; Жанна попросила у нее сигаретину. Курила, куталась в халат, так и не дозвонилась… И вечером тоже. Была суббота. А в субботу разве застанешь Нинку дома!

На воскресенье Нина с утра наметила: в двенадцать с Войтеком на Самарский, показать ему Дуровский зооуголок. С четырех – к Жанне. Давно у нее не была. «Можно и Войтека притащить с собой, он потешный, всем понравится… По дороге купим фрукты… Нет, – решила Нина, – куплю сейчас, а то потом и не достанешь». Наскоро оделась и полетела переулком, по навьюженному с утра снежку, к магазину «Овощи – фрукты», с ходу раскатываясь, как всегда, по черно-лаковым ледяным дорожкам, заметаемым быстрой поземкой. И тут же хлопнула себя варежкой по лбу: «Борисов! Как же я забыла? Ведь надо же с Борисовым, в конце концов, поговорить, хоть на улице, хоть где, а это можно лишь в воскресенье, когда он свободен, то есть сегодня. И дом, кстати, недалеко…»

Планы менялись. Из магазина – повезло, яблоки и апельсины, всего достала! – позвонила Войтеку:

– В два жди около диетстоловой. Помнишь! Ну там, где еще рядом «Кулинария» и Омовая кухня…

– Омовая?! – Войтек захохотал, сразу включаясь в их всегдашнюю, еще с детства, игру словами…

– Ты что, закон Ома не проходил, что ли?..

– А при чем тут кухня?..

– А приходи, узнаешь… – Нинка торопилась, кричала в ледяную, тусклую от изморози трубку. – У меня все! Только не опаздывай, у нас дел с тобой по самую завязку.

Нинка побежала дальше, весело раскатилась вдоль ледяной дорожки и мысленно досказала Войтеку: «А потому «Омовая», что на вывеске «Д» заглавное отскочило. Вот посмеемся, когда там встретимся! А сейчас – к дому Борисова, авось повезет…»

Нине было беспричинно радостно с утра, и росла уверенность, что уж сегодня-то все ей удастся, все будет отлично у нее! Раз день так здорово начался…

Борисову же было как никогда скверно в этот день. С утра ему нудно и неотвязно почему-то вспоминалось его непростое детство. И спалось плохо: только к рассвету уснул. Встал в одиннадцатом, никогда так поздно не вставал. Ломило голову, вялость, ничего не хотелось делать.

Включил радио, открыл фортку. Дунуло колкой крутой вьюгой, бодростью… Но бодрости все равно не прибавилось, вмиг промерзнув, он снова затворил фортку.

Дом напротив казался рассеченным наискось: нижняя часть – мутно-синяя, а вся верхняя – ясная, солнечная. И ковыляла старушечка, там внизу, по газону в пороше; сеяла мелкие, как мышиные надкусы, следы. Ну в точности такая же, как и в тридцатых, и в начале века, и сто лет назад…

Он стоял у окна и водил по щеке электробритвой, тонко жужжащей, точно застрявшая меж рамами осенняя муха. Сколько в детстве, когда-то давно, их валялось, засохших мух под окнами, как знаком такой звук!.. Тягостно стало Борисову, снова охватило беспокойство, то же самое, что и в детстве, боязнь всего нового, страх выходить на улицу, где неизбежны всякие встречи и разговоры. Он слегка заикался, и разговоров с соседями, случайных бесед он боялся тогда и избегал. И мать недобро вспомнилась: еще моложавая, в черной длинной юбке и с сигаретой в наманикюренных пальцах; к ней приходят какие-то дядьки, а он сует ноги в валенки и с ненавистью к ним всем, с диким напряжением в горле бредет – по ее приказу – в булочную за хлебом… Мальчишки подстерегали его и били… Потом стало полегче. Книги, наука, реванш он брал в битвах и победах разных эпох, подставляя себя на место героев… Как давно все это было! Он мотнул головой, отмахнулся, как от мух, от мучительных воспоминаний… Зачем себя растравлять? Мало ли что было когда-то! У каждого свое детство, свои обиды и беды. Зато сейчас его все уважают в институте. И как раз за это, за такой характер, не только за знания – выдержка, сдержанность с людьми, даже этакая элегантная сухость, за нею, может быть, таится скрытая сила, кто знает? Может быть, он вообще сильный человек (так размышлялось спросонок Борисову), но сам этого не знает, а в этой отрешенности от обычных дрязг и суеты – его верность науке. Ведь он так далек от всего такого – от всех этих интриг и подсиживаний на кафедре. Его считают настоящим ученым. И никто не знает, что он просто боится… Боится всех, как и в детстве.

До полпервого провозился с уборкой. Потом заглянул в холодильник: пусто – и пошел в гастроном.

Глаза ломило – снег был такой яркой белизны! Вьюжка стихла; родниковой чистоты воздух беззвучно звенел. Все кругом чуть-чуть дрожало в морозном воздухе. А Борисову было совсем не радостно, было знобко и даже чуть страшновато; не хотелось даже заходить ни в гастроном, ни в столовую.

В гастрономе, в колбасном отделе, шумела взбудораженная очередь.

– А чегой-то вы мужчине без очереди отпустили? – Да, да, вот только что…

– Ка-акому мужчине. Да если б я всем мужчинам без очереди отпускала, у меня бы…

Борисов поморщился и вышел на улицу.

Последнее время ему все казалось, что кто-то за ним следит. Нервы, что ли, пошаливают… Вот всегда так: стоит не выспаться – и лезет в голову всякая чушь.

Чья-то тень на снегу застыла как вкопанная прямо перед ним. Рядом остановилась девушка. Воскликнула «Ай!» и зашагала справа от Борисова. Идет, глядит на него круглым глазом, влажный от снега клок волос завешивает другой глаз; пальто на ней – покосился Борисов – вроде солдатской шинели. Вся какая-то дубоватая и глядит одним глазом нерешительно. Разумеется, Борисов ее узнал: та самая, что не так давно вломилась в его квартиру и он с таким трудом ее выставил.

– А я сегодня с десяти все торчала у вашего дома. Ничего даже не ела…

– Сочувствую, но ничем помочь не могу.

Он понял, что бояться ее нечего: безобидная чудачка. Во всяком случае, не из его студенток, таких дурочек там не встретишь.

– Вот отошла и все-таки встретила вас!

Он опять поглядел на нее. Странная. Взялась за козырек ушанки и надернула шапку низко на лоб. Смотрит упрямо под ноги, да еще улыбается. Теперь видны из-под ушанки ее длинный нос и толстые губы.

– Давно хочу поговорить с вами, ну вот просто так, по-человечески… О подруге своей, о Жанке… В тот раз ведь разговор не получился.

– Господи… – вздохнул Борисов.

– Понимаете, Жанна, она не такая, как все… Она, понимаете, живет в своем, придуманном мире… – Девушка загнула ухо своей шапки, стала его покусывать. – Она стихи…

 

– Да какое мне дело до вашей Жанны? – Борисов ускорил шаги.

– Она стихи пишет… играет на рояле… у них дома… такой старинный, знаете, рояль… клавесин такой… – Нина запыхалась, голос ее срывался. Еле поспевала за Борисовым.

«Что она, и впрямь дура, что ли?» – недоумевал Борисов.

Сбавив шаг, стал приглядываться к Нинке.

– Я спешу, вы понимаете. Мне в столовую надо. В сто-ло-вую, – повторил четко и раздельно, как человеку, плохо понимающему по-русски.

– А знаете, мне тоже туда, – обрадовалась Нина. – Хорошо, что напомнили. С утра ни маковой росинки, все мотаюсь, мотаюсь, дел по горло. – Она ладонью провела под горлом. – Вы, наверное, думаете: вот ненормальная, да?

– Угадали, – сказал Борисов. – Ну что ж, мы пришли.

Он остановился у входа в столовую, Нина встала тоже. Борисов помедлил и вошел. Нина не отставала. Пальто поспешно сдала вслед за Борисовым. Села вместе с ним за боковой столик. Борисов почти покорился, сидел не глядя, как аршин проглотил, гордо и неприязненно, небрежно слушал, не слушая… Лишь барабанил пальцами по кафелю столика, на котором красовалась только трубочка бумажных салфеток в граненом стакане. «Где же официантка? Обедающих мало, а ее все нет. Скорее, мне некогда», – говорил весь его вид.

В зале было тихо и душновато. Морозная свежесть схлынула быстрее с его лица, чем с юных Нинкиных щек, стало оно старым, сероватым, как оберточная бумага. Старое лицо в залысинах, волосинки – все врозь и как-то жалко липли к влажному лбу. Гордый вид Борисова как-то поблек, сидел просто усталый староватый человек… Уж красавцем его Нинка не назвала бы сейчас, как тогда, при первой встрече. Скорее она сама сияла красотой: еще румяная с морозу, вся в каплях на своих жестких как лошадиная челка рыжих патлах, и на ресницах, и под носом; и даже, казалось, сами зрачки ее глаз – две сияющие капли.

Гордость, надменность Борисова сами собой улетучились. Сидел напротив девушки, понуро слушал ее болтовню – а Нинка обрадовалась, что Борисов слушает, торопилась взахлеб все-про все ему выложить. Слушал уже почти с интересом и физически сам себя стыдился, стыдливо чувствовал, какой он вялый, дряхлый, серый рядом с такой свежестью и юной силой, излучаемой Ниной.

Подошла официантка, и он встрепенулся от неожиданности: «Ах да, да, бульон, пожалуйста, а на второе…» Он уже забыл о своем нетерпении. Да и уходить не хотелось отсюда; сидел бы так, вытянув сладко, расслабленно ноги под столом, свои длинные ноги в холодных ботинках, чуя, как тало, тепло отходят в них смерзшиеся пальцы… Сидел бы и слушал славную чудачку. О чем она? Без труда понял он ее дела и, главное, как-то сразу, легко поверил ей – о том, что они с Жанной школьные подруги, об этой Жанне… Больница, Войтек; как плохо, когда у парня две родины, куда ему податься, ведь толком не знает ни того, ни другого языка («да, да, я это хорошо представляю!» – Борисов сочувственно кивал); куда смотрели его родители, черт побери, о себе лишь думают, не о сыне… и еще многое другое. Нинка, увлекшись, не глядя проглотила свой суп, близко придвинулась к Борисову…

Столовая наполнялась людьми, и вокруг столика, где сидела перед давно уже пустыми тарелками странная пара – донкихотской худобы интеллигентный дядя и сияющая своей гривой и глазами носатая девчонка – уже сплошь были обедающие. Кое-кто уже поглядывал на них, но эти двое не замечали никого.

Нинку окликнул Войтек. Он загромождал собой вход в зал. В пухлой куртке, в собачьем малахае, где дотаивали снежные хлопья, он стоял столбом, мерно помахивая Нинке издали ладонью. Дружелюбно, важно, как с трапа самолета прибывший важный гость. Нинка кивнула, махнула в ответ: мол, занята, жди, скоро выйду… Черт, она и забыла совсем о встрече с Войтеком. Сказала Борисову: «Вот он, Войтек… тот самый…» Мелькнула мысль, не попросить ли Борисова тут же, по-свойски, помочь Войтеку поступить в институт. Ну хоть ориентировать на что-то, направить… Но поняла, что так, сразу – неудобно, это она успеет потом. А пока надо бы самой кое о чем спросить Борисова. Хотя бы прощупать, как он там, в своей берлоге… один… Что с ним, почему такой несчастный? «Лови момент, Нинка, он вроде поддается», – подстегивала сама себя.

Когда они вышли наружу, Войтека уже не было. Нигде не было, увы. Только «Омовая кухня» назойливо лезла Нинке в глаза, суетно залепляемая косыми тяжелыми хлопьями, – снова начиналась вьюга. Борисов уже распрощался, ушел. Нине лишь запомнилось, как в метелице удалялась его высокая неподвижная спина… и видела, знала Нина – вот просто бессознательно знала, как бывает в телепатии, – что ему очень хочется обернуться, и раз, и другой, но достоинство не позволяет. А Войтека и след простыл. «Вот тебе и «Омовая кухня», вот и посмеялись! Не дождался, значит. Неужели сбежал, обиделся?! Чтоб Войтек да обиделся на нее? Такого еще не бывало. Чтоб он взревновал ее?! Черт, да он же к Борисову ее заревновал. Ее, Нинку, – к Борисову! Ну, дела. Ну и потеха!.. Что скажет Жанка!.. Вот сегодня обхохочется…» И тут Нинка спохватилась. «Ой, а времечко-то? Четвертый час! Не опоздать бы к Жанне!»

Сестра-хозяйка в дежурке приняла у нее сложенное постельное белье, полотенце, халат. «Вот и все», – подумала Жанна.

– До свиданья, – сказала она деловитой сестре со

скучным лицом. – Прощайте!

– Прощай. Смотри, больше не попадайся.

Что значило это «не попадайся», Жанна не поняла.

Торопливо переоделась, внизу уже, наверное, ждут родные. В своей одежде Жанна почувствовала такую легкость и радость, будто вырвалась из тюрьмы на свободу. Побежала по коридору к лестнице…

– Жанна! Постой, постой минутку…

Навстречу шел кто-то, невысокий, краснолицый..,

«А, это тот, не то санитар, не то лаборант. У, скотина…»

Жанна на ходу молча лягнула его под коленку. Лаборант охнул, согнулся и стал ругаться вполголоса. Жанна тоже ругнулась в ответ. А у входа ее ждали мама, бабушка и конечно же Нинка. «Зачем – все, зачем так много?» Жанна с досадой отвернулась. Она вдруг показалась себе немолодой, опытной бабой, которую все еще принимают за девочку.

Сиденье такси приятно пружинило. Как славно запрокинуть голову и в водительском зеркальце рассматривать свое красивое лицо! Напоследок женщины в палате ее накрасили и причесали, потом она вместе с ними накурилась и чуточку выпила. В кармане шубки болталась пачка импортных сигарет: прощальный дар. Жанна мягко покачивалась в такт движению, и ей было легко, бездумно, хорошо. И казалось – все просто, все ерунда, все ей теперь трын-трава! Плевала она на больницу (едва вышла за порог, Жанна о ней забыла навсегда), на все больницы в мире! Впереди – жизнь! А она-то теперь знает, как жить. На все ей наплевать. И даже маму с бабушкой и Нинку, ничего не понимающую в ней, теперешней Жанне, верную ей наивную Нинку, Жанна всерьез не берет. Вот они рядом, а вроде – далеко, далеко от нее, вроде бы их и нет вовсе.

А Нинка, обняв Жанну за плечи, горячо болтала ей в самое ухо:

– Знаешь, мне кажется, он сам, сам по-настоящему несчастен. Да, Жанка, пойми же – очень, очень несчастен! У него очень на душе паршиво… «О чем это она? А, о Борисове. Тьфу ты…»

– Смотри не влюбись, – обронила Жанна вслух. – Ты же любишь всяких несчастненьких.

– А ты?

– А я любила его для себя.

– Знаешь, я все-таки возьмусь за него. Возьмусь, пожалуй. Надо помочь. Он ведь, знаешь… он, по-моему, не такой уж любитель истории. А просто уходит в нее… Как улитка в раковину свою…

– Нин, ты причесываешься когда-нибудь? – перебила ее Жанна.

Нина засмеялась.

– Изредка. И то так: плюну на ладошку и приглажу.

Она провела ладонью по жестким вихрам.

– Эх ты, Чувыкина! Эх, Чувыкина, – сказала Жанна.

В понедельник она пришла в институт. До звонка курила возле зеркала в туалете. Курила, как те женщины в больнице, слегка закинув голову, чуть-чуть отведя руку с сигаретой, чтоб напоказ длинные пальцы с коричневым маникюром. И приспустив подведенные, в русалочьей бирюзе, веки… Встряла в пустяковую болтовню с какими-то старшекурсницами. Вдруг захотелось ей зажить легко и весело, без всяких таких встрясок или страстей, зажить чуть шально и празднично, как бывает в кафе, когда чуть выпьешь, и музыка; натянуть на себя такие же, как у этих длинных девиц, плотно облегающие бедра и зад самые фирменные джинсы и узкий батничек телесного цвета: ты в одежде и вроде бы – безо всего, все изгибы тела налицо. «С моей-то фигурой это блеск! У меня же фигура не то что у этих табуреток», – косо глянула на двух раскрашенных, как сувенирные матрешки, модных девиц.

Долго рассматривала себя в зеркало, такую непохожую на себя прежнюю, – похудевшую и похорошевшую, в гриме и с прической. И ни о чем не хотелось думать. Лишь курить. И любоваться собой в большом, самом большом, чтобы во весь рост, зеркале. И больше ничего!.. Хватит с нее исторических романов. Не маленькая.

Потом неспешно направилась к аудитории. Она так накурилась, что слегка пошатывало. И было ей спокойно, уютно, как в детстве, когда мама везла ее, тепло укутанную, на санках. Глаза у нее от глубоких затяжек стали мутно-зеленые, с поволокой. Как Лорелея с картинки, смотрела на студентов, озабоченно снующих с кипами книг и конспектов, на девчонок, что весело трепались о чем-то, сидя на подоконнике, и на Борисова – он шел по коридору ей навстречу… На Борисове взгляд ее задержался. Заметила про себя: «Скучное, усталое лицо, волосы пегие… Неинтересный какой-то».

Борисов поднял голову. На сей раз он глядел не куда-то в пространство, сквозь людей, а глядел прямо на нее. Обронил:

– Добрый день.

Жанна пожала плечом и равнодушно отвернулась.

Старуха вахтерша дала звонок… Жанна прошла в аудиторию. Ее место было свободно. Никто не заметил ее отсутствия.

Уселась, достала из сумочки тетрадь и ручку. На тетрадочном листе плясал длинноногий атлет, нагой, с гитарой, волосы на отлет. По привычке начала рисовать другого, такого же. Но рисунок не получился. Тогда Жанна все зачеркала и стала выводить квадратики. Потом зевнула и закрыла тетрадку.

А Борисов все ходил туда-сюда по аудитории, говорил монотонно и скучно – казалось Жанне, – как автомат; брал стакан с водой и забывал его в руке. Иногда, впрочем, отхлебывал глоток, другой. Глотал он гулко.


Рассказы



Испанец Иванов

– Бык, во! – громадина, как гора, это, нагнул башку… И фишки его, значит, стали наливаться кровью. Рога – во-о! – здоровенные, эти, мощные, острее, чем, значит, штыки… – Иванов в азарте размахивал руками.

Мы все сидели на ступеньках вокруг него.

– Сантос пику свою в песок воткнул и стоит, значит, смотрит. Чтобы когда Рауль выскочит со своей, этой, красной тряпкой…

Мы слушали затаив дыхание. Иванов умел рассказывать. Он помогал себе жестами, мимикой, он то хрипел, то пищал. Впечатление было сильное. Иванов уверял, что он по происхождению испанец, из северных испанских басков. И что отец его – некий пикадор Сантос. И хотя Витька был блондин, да к тому же еще курносый, все же некоторые из нас верили. Очень уж живописно рассказывал Витька про Мадрид, про испанские обычаи, даже говорил нам что-то по-испански.

– Бык замотал башкой и, это, вытаращился на красную мулету… А Рауль машет, чтобы быка отвлечь, и… – тут Витька повел головой и расширил глаза.

– Ой! – вскрикнула Лена Зайчикова.

Сашка Серегин раздраженно зашикал на нее.

Уже был звонок, а мы все сидели на чердачной лестнице и ловили каждое Витькино слово. Специально залезли сюда, чтобы никто не мешал.

– И тогда, значит, бык взбесился. Изо рта у него пена, розовая, это, и он ка-ак рванет на Рауля!..

Иванов выкатил глаза, и на губах его появилась пена.

– А-а-а… – пронзительно заверещала Зайчикова и закрыла лицо руками.

От этого визга нам всем стало не по себе, как будто и в самом деле мы увидели жуткого быка. А Сашка Серегин разозлился:

– Да заткнись ты, Зайчикова, елки-палки!

Хоть Сашка и считал Иванова вруном, но слушал, как и все, с интересом.

– Пыль столбом, значит, публика орет и свистит,– невозмутимо продолжал Витька. – А бык, это, рога – во-о! – толстенные, что твоя нога, о-острые, как финки. И, это, он рогами ка-ак долбанет Рауля…

Тут Иванов привстал, сделал свирепую рожу и руками изобразил рога. Мы на всякий случай шарахнулись в стороны. Мы не заметили учительницу, которая прислонилась к стене и с улыбкой смотрела на нас.

Нина Николаевна (это наша классная руководительница) привыкла находить нас в самых неожиданных местах. Маленькая, худая, с узенькими неразвитыми плечами, она издали была похожа на девочку.

 

– Ну, Иванов в своем репертуаре, – сказала Нина Николаевна, и тут мы ее увидели. – А ну, марш в класс. Все на дополнительные занятия!

Она часто устраивала нам дополнительную математику, потому что наш класс был отстающий. Нина Николаевна выходила из себя, если кто-нибудь не понимал теорему или не мог решить уравнение.

– Я научу вас мыслить, лентяи! – кричала она тогда, и лицо ее становилось малиновым. – Я сделаю из вас математиков!..

Но вообще-то Нина Николаевна была добрая. Все это знали и совсем не боялись ее… И вот мы пошли на дополнительные занятия. Как всегда, долго искали свободную комнату, а когда нашли класс, он оказался заперт. Пока Нина Николаевна ходила за ключами, Сашка Серегин напихал в дверную скважину бумажек. Потом математичка вернулась и долго тыкала ключом в скважину, усердно вращала его. Дверь не отпиралась. И у Нины Николаевны сделалось такое растерянное лицо, что нам даже жалко ее стало.

– Вы, наверно, взяли не те ключи, – протянула длинная Томка.

Серегин насупился.

– Давайте я открою.

Выковырял все свои бумажки и легко отпер дверь.

Занятия начались. Но не прошло и четверти часа, как Нину Николаевну позвали к телефону. И мы снова собрались вокруг Иванова.

Витька небрежно уселся на учительском столе, поерзал, принял живописную позу: одну ногу свесил, другую поджал под себя, откинул голову, прокашлялся.

– Так на чем мы остановились? Ах да… И бык, значит, и-их! Как врезанется в трибуну – бух! Щепки, пыль столбом, бабы визжат, зрители с первых рядов наверх сигают – р-раз!..

Тут он как будто случайно взглянул на Маринку Гордон.

Она, единственная из всех нас, со скучающим видом смотрела в окно.

Там, в голубом морозном воздухе, поворачивалась над крышами стрела башенного крана.

Маринка сидела одна. Соседка по парте, Вера, не пришла сегодня, а из девчонок никто больше не решался подсесть к Маринке. Вообще ее считали задавакой.

– А Сантос тогда р-раз, значит, как размахнется тяжеленной стальной пикой, – продолжал Витька уже без всякого энтузиазма, – пикой, это, сверкающей как молния в его руке, – прибавил он вычитанную где-то фразу, и снова тоскливо поглядел в сторону Маришки.

Тут в дверях появилась Нина Николаевна и сообщила:

– У меня сейчас срочная конференция, так что можете идти домой. Только спускайтесь тихо.

И мы с радостными воплями выкатились в вестибюль.

Нянечка долго не давала ключей от раздевалки:

– Не, не, не имею такого права. А может, вы с урока сбегли. Не, не, без учителя не пущу. Зовите своего учителя!

– Ну, теть Маш, ну что вы, ну…

– Не, не…

Кто-то побежал за Ниной Николаевной. Ее нигде не было.

– Наша Нина сгинула! – заорал Витька Иванов и полез вверх по решетке в раздевалку.

Тетя Маша и толстая уборщица Шура начали суетливо стаскивать его оттуда. Но не тут-то было. Витька лягнулся и перемахнул внутрь. Напялил свою затасканную демисезонку, нахлобучил шерстяной колпак, стоит, ухмыляется – одна бровь выше другой. Когда Иванов улыбается, у него всегда одна бровь выше. Сам-то Иванов блондин, только брови у него темные.

Девчонки зашумели:

– Вить, достань мое пальто, во-он, синее…

– Витенька, мою шубу, черную такую…

Но Иванов только скалился и театрально раскланивался. Потом подскочил Сашка:

– Слушай, испанец, подкинь мою куртку.

Витька Иванов лишь посмотрел в сторону Марины Гордон.

Она стояла к нему лицом и, казалось, так задумалась, что ничего вокруг не замечала.

– Ишь, хитрые, вас много, а я один, – важно заявил Витька, и с обезьяньей ловкостью увернулся от швабры, которой пыталась подцепить его уборщица Шура.

– Вылазь сейчас же, хулиган, вот я дирекцию позову, – кипятилась тетя Маша.

А Иванов ловко подтянулся на вешалке и снова взглянул на Маришку. Та стояла молча, только скосила свой длинный зеленый глаз на кожаное пальто. Оно висело отдельно. И Витька вдруг просветлел лицом.

– Держи, Марин, – он просунул сквозь железные прутья коричневую кожанку.

Маришка полуулыбнулась, и стала протискиваться к зеркалу.

Тут тетя Маша открыла раздевалку и схватила Витьку за шиворот, а мы хлынули за ней и стали сдергивать с вешалок свои пальто, куртки, шубы.

Снег на солнце так искрился, что сначала мы даже растерялись. А потом разом заорали и помчались со школьного двора кто куда.

Я, Томка и Натка решили было пойти в кино. Но билетов не достали и зашли к Натке послушать битлов. Ее брат был на работе. Свой магнитофон брат каждый раз прятал от Натки в разные места. Но она сразу же вытащила его из-под дивана. По запаху она его находила, что ли?

Ну вот, мы откалывали шейк, когда заверещал телефон и Маришкин самоуверенный голос произнес:

– Наташа? Еще раз здравствуй. Я слышу, у вас весело. Кто? Одноклассницы?..

И она стала говорить о погоде, о прелестях фигурного катания, об отличном состоянии льда, так, что Натка неожиданно для себя сказала:

– А давай пойдем на каток, а?

И мы, облепившие внимательными ушами трубку, почему-то сразу согласились.

– Давай, давай пойдем!

Вообще-то, идти на каток нам совсем не хотелось, Но очень уж мы были удивлены и польщены тем, что Марина снизошла до нас. Да и любопытство разбирало: зачем это мы Маринке вдруг понадобились? А позвонила она – мы после догадались – потому, что лучшая ее подруга Вера болела.

Лед действительно был в отличном состоянии. Мы визжали, толкали друг друга в сугроб. Играли в салочки – на коньках это здорово получается. Я и Натка стали изображать танго. И вдруг Натка подмигнула своими черненькими глазами и таинственно прошептала :

– А знаешь, испанец Иванов-то втюрился в Маринку.

– Да-а? Откуда ты знаешь?

– Я видела… Тс… – она прижала палец к губам и быстро оглянулась. – Только это секрет. Ага? Стою я, вот, позавчера, в кассу в гастрономе и смотрю в бакалейном отделе…

– Ну, ну?..

– Ага. Ну, вот. Вижу-у-у – Иванов и Гордон! Ну, выбила я за сахар, вот, подхожу незаметно сзади, а Иванов-то и говорит ей, вот…

– Ну?

– Ага. Ну и вот. А он-то распина-аетея перед ней и говорит, вот, что его папа теперь в испанском посольстве работает и что он, говорит, приезжал за ним на дипломатической машине, а Маринка и говорит, что какая, говорит, машина эта из себя, ну, как выглядит, интересно?..

– А он?

– А о-о-он-то… – тут Натка нагнулась и зашептала мне в самое ухо, – а он говорит, что это такой длинный, как рыба, узкий автомобиль, ага, черного цвета, вот, и с буквами «ДА» на номере. …

Уже вечерело. Было так хорошо, что не хотелось уходить. Оттого, что завтра воскресенье, а скоро Новый год, мы восторженно орали и толкались. Потом стали плясать шейк. Нам казалось, что получается очень здорово, только Маришка вдруг усмехнулась и сказала:

– Между прочим, «шейк» по-английски значит трястись. Так вот, у вас сейчас получается дословный перевод. Танцуют не так.

И она стала показывать, как танцуют. Это было красиво! Как в западных фильмах. Натка чуть не задохнулась от восторга. Мы сидели на сугробах и как завороженные следили за каждым Маришкиным движеньем. Потом Натка начала рассказывать какие-то глупые анекдотики. Маришка тоже рассказала пару анекдотов. Правда, мы их не совсем поняли. Вернее, совсем не поняли. Но не подали виду.

А на другом конце катка ребята колошматили клюшками шайбу. Там у них были ворота. Носились-то они по всему льду. Но около ворот сосредоточивались основные действия.

Вскоре к хоккеистам присоединились взрослые парни. Они, с неподвижными красными лицами и оловянными глазами, мчались, не разбирая дороги. И все, едва завидя их, шарахались в стороны.

Зажглись фонари. Лед стал пустеть… Марина здорово каталась. Еще бы, раньше занималась фигурным. Она, в своей белой вязаной шапочке и длинном свитере, казалась сегодня какой-то особенной. Лицо порозовело, а ресницы стали длинными и влажными от тающих снежинок. Длинные волосы веером относило вбок, иногда черные густые пряди совсем закрывали ей лицо. Марина показывала тройной переворот, когда сзади появились эти хоккеисты с отупевшими потными лицами. Мы завизжали и едва успели отскочить. Маришка не успела…

Она лежала лицом вниз. Когда мы хотели поднять ее, заехала по Натке коньком.

– Уйдите, – говорит.

Рейтинг@Mail.ru