– Вот еще! – Света упрямо вертит головой, словно отмахивается от его слов, пряди черной каруселью разлетаются по бокам. – А мне эта твоя героиня как раз не нравится! Какая там «женственность»! Кукла, и все! Среднее между нашей Зинаидой и Юлькой.
– Не права, Светик, – мягко убеждает он. – Она же душа дома, семьи… Ну, там еще семьи нет, но будет семья. Там так и задумано. За кадром… А он…
– Какая там душа! – Света уже гневается. – Ну и вкусы у тебя! Может, и мне так прикажешь – сидеть дома, наводить лоск.
– Ты меня не поняла, Света. У меня и мать и бабушка так жили. Имели профессию, лицо, но свой досуг посвящали дому.
– Вот это «досуг»! Твоя мать всю себя отдала…
– Ты же ничего не знаешь…
– Может, мне паранджу надеть?! В наше-то время?
– Но ведь если дети…
– А я, например, не собираюсь заводить детей…
– Но если любишь…
– Не люблю!..
Начинается перепалка… Ой, как ломит голову, болит в основании затылка. Больной стонет, просыпается. Сестра бережно приподнимает его обернутую чалмою бинтов голову, поправляет подушку.
– Тише, тише, больной. Сейчас будет хорошо. Вот, примите…
Дает порошок, подносит ко рту Виктора ложку с водой, нежно укладывает его получше. Успокаивает.
А однажды он проснулся еще затемно. Ничего не болело. Стал вспоминать… Да, длительная, однако, получилась командировка. Командировка в Газли! Она перевернула всю его жизнь. А впрочем, по времени… Поехал он еще в марте. Как всегда, шеф был очень ласков, рассказывал анекдоты из жизни работяг и все такое прочее… Значит, дело ясное, пахнет жареным. Вот он и поехал. Конечно, ни шеф, ни кто другой и вообразить не могли, что стрясется… В общем, недели две он лез из кожи, бился, налаживал оборудование, монтаж – и все напрасно, как оказалось! – только собрался назад, как – жахнуло! Началось это самое. «Это уже в апреле, в начале апреля. Если память тебе, Витя, не изменяет, 8 апреля во столько-то ноль-ноль по московскому времени, короче, под утро, когда ты в Газли спал в гостинице и даже Свету во сне не видел. С первого толчка ничего, однако, ни с гостиницей, ни с тобой не случилось, и – пошла твоя одиссея! Вместе с другими удалось тогда сделать многое, и, может быть, главное. После первого же толчка мощная компрессорная станция в Газли была остановлена. Это удача, большая удача! Потом ты вылетел на свой непосредственный объект… Потом… этот мальчишка… Господи, мальчишка-то жив или нет? Что с вертолетом, как бы узнать? Взлетел он вообще или так и не успел? А Кравцов?..» Вошла сестра мерить температуру.
– Сестрица, сегодня какое?
– Тсс!.. Не так громко, больной! Спят… Сегодня двадцатое.
– Спят! Все равно вы их будите. Спящим, что ли, градусник суете? – разозлился вдруг Виктор. – Выписывайте, я здоров.
– Я не выписываю. Обход будет, вот и скажите врачу… Рано вас еще выписывать.
– Ничего не рано. У меня же только голова, ушиб. Все прошло.
– Еще и контузия, шок. Врач решит, больной. Лежите тихо…
Ничего не попишешь, оставалось лежать тихо и ждать обхода. В конце концов, он всего две недели в больнице. Не так уж много. Особых повреждений нет. Пора в строй. Вот только обрит он теперь, как каторжник, да весь кумпол будет в зеленке или каких-нибудь наклейках. Как покажется таким дома? Жуть!
Хоть и со скандалом, но через три дня Виктор выписался. Купил в универмаге полотняную кепку и из Ташкента тут же вылетел в Газли, явился в штаб связи – в пяти километрах от разрушенного поселка; там в новеньком щитосборном домике ему указали, где, на какой «улице» сейчас действует его министерство. «Улицы» назывались, как гласили надписи на щитах: «Москва», «Новосибирск», «Ленинград», «Кемерово» – из этих городов прибыли в Газли стройотряды. В оперативном пункте Векшина ждала депеша – срочно вернуться в отдел для обеспечения связи и нужных мер. Шеф и все высшее руководство – на пострадавших объектах в Бухаре, Ташаузе, Чарджоу… Виктору предстояло вылететь в Москву… На поле, обогнув одну из палаток, он столкнулся с дядькой в защитной штурмовке, в шлеме, лицо знакомое… Радист!
– Седой! Жив! – радист тиснул в объятиях Виктора, глянул весело на его съехавшую кепку. – Обрили? А я в Ташкент лечу, хотел в госпиталь к тебе забежать. Значит, ты в порядке? Ну, молодец!
– В порядке. – Виктор отчего-то смутился. – А как там… все…
– Улетели… Потом и тебя прихватили, – радист заговорил тише. – Двоих, правда, там оставили…
– Кого?
– Миша погиб, помощник… Он, понимаешь, упал прямо на Кравцова. Кравцов невредим, сейчас в Бухаре, работает, А Миша… в общем…
– А второй кто?
– Сторож. Вгорячах забыли. Потом оказалось, он проспал землетрясение. Вот номер! – радист расхохотался. – Трещины прошли мимо, он дрых себе и не слышал.
– Ну, так не бывает же! – не поверил Виктор. – Трясло все-таки.
– И в вагоне трясет, а ты ведь спишь. Человек устал, чего особенного! Спал и не слышал. Потом еще и не верил нам, когда говорили про толчок… Вот такие пироги. Чего на свете не бывает! – заключил радист. – Спешишь? А то с тебя причитается…
– Да, домой лечу…
– Ну, давай, а то надо бы… – прищелкнул у горла пальцами радист. – Тебя, говорят, к награде представили.
Виктор не поверил – во второй раз: – Чего это ты…
– Ты же отличился, человека спас… Ладно, Седой, не скромничай, а выпьем в другой раз, – радист приобнял на прощание Виктора. – Я шучу. Сам спешу. Еще увидимся, пока!
Радист исчез за углом палатки.
…В самолете Виктор стеснялся снять свою полотняную кепку, чтобы утереть со лба пот, – голова была в пятнах зеленки, правда, ежик уже чуточку отрос, под комполка двадцатых годов. «Нет, скорее я на пожилого узбека теперь похож, – решил Виктор, глянув на себя в зеркало в туалете, – обритый, и морда вся дублено-коричневая от зноя… Светка меня не узнает»,
* * *
Прямо из аэровокзала он позвонил в отдел, Свете.
– Какую Свету? – резнуло незнакомым голоском. – А… помню, да она тут больше не работает.
– Как не работает? – он возмутился, «Может, не туда попал», – мелькнуло в мыслях,
– Погодите… Сейчас узнаю…
«Очевидно, новая сотрудница или из другого отдела, подменяет Зинаиду», – догадался Виктор.
Он стоял в плаще нараспашку возле телефона около выхода, сжимал вспотевшей ладонью трубку.
Что же со Светкой-то? Давно он ничего не знал о ней. И сам ведь ей не звонил, ничего о себе не сообщал, с того самого дня… Сначала – больница, а потом закрутился… А теперь и ее на месте нет. Что за черт!
В трубке ответили:
– Позвоните попозже… Говорят, уехала.
– То есть как уехала? Куда?.. Стойте, это Векшин говорит… С кем я разговариваю?! Да постойте же…
Но сотрудница, видимо, не желала продолжать:
– Товарищ, я тут человек временный… Или больна. Сейчас узнать не могу, позвоните позже, – отчеканила и – щелк! – звякнула трубкой.
Все! Как холодом обдало Виктора. С досадой, в предчувствии какой-то беды, пришлось ехать домой. «А может, сразу в министерство махнуть?.. Нет. Все же сначала домой надо, переодеться, дух перевести, оттуда – позвоню снова», – решил Виктор.
Дома матери не было. О рейсе он заранее не сообщил, вот мама и ушла куда-то, может быть, в магазин… Снова позвонил в отдел – безуспешно, никого нет на месте. Оставив матери записку, вышел, поймал такси, через четверть часа уже входил в помещение отдела.
Сотрудница за столом, пожилая, сухонькая, с блеклым лицом и в вязаной кофточке, вроде даже оробела, когда он вошел, резко представился и снова спросил о Свете, и вообще – что тут происходит, почему нет никого на месте?
– Вы же знаете, все руководство выехало туда, в те края… А я из патентной группы, я тут лишь до обеда, попросили посидеть. Скоро придут сотрудники…
– А сейчас где?
– Вызваны за документацией какой-то, и на связи… А эта девушка, я выяснила, больна.
– Больна?
– Да, уже с месяц… Да обождите, вот придет Юля, она вам окажет.
Юлю ждать Виктор не стал, пошел сам ее искать, по всем этажам. Ни на своем месте на третьем этаже, ни в другом крыле здания в канцелярии – куда он позвонил, – ни в одном из буфетов Юльки не было. Вот когда всерьез он разозлился на отсутствие рабочей дисциплины. «Нет, хватит, этому надо класть конец! – решил в сердцах Виктор. – Бегает небось по промтоварным, за какой-нибудь импортной губной помадой или колготками…»
Позвонил домой – мама уже пришла, была, оказывается, в поликлинике, высидев длиннющую очередь к врачу; и какой-то незнакомый, новый ее голос – вялый, слабенький – не понравился Виктору. Нет, о Свете она ничего не знает, звонков не было. «Скоро приеду, мам», – успокоил он ее, и снова вышел на улицу. Бесцельно, в полной, еще даже неосознанной растерянности… Что делать теперь, где Светку искать? Ждать спокойненько, когда соберутся люди в отделе и все выяснится, – он не мог. Прежде бы он, наверно, терпеливо обождал, занялся бы другими делами… но теперь, после всего, что было в Газли, он не мог быть спокойным. Никогда раньше он и представить себе не мог, что Света так ему нужна! Душу переворачивала тревога. Тревога за нее и чувство вины перед ней…
Вдруг заметил, что едет уже в такси к студенческому общежитию, куда не раз вечерами провожал Свету. И лишь у дверей общежития понял бесцельность такого визита: днем все на занятиях, у кого спросишь? Комната Светы и вправду оказалась запертой.
Долго сидел в соседнем скверике на скамейке. Окинул свою ташкентскую кепку, подставил апрельскому припеку шишковатую голову с отрастающим ежиком волос; расстегнул воротник, впервые чувствуя, что под рубахой, слева, неровно колотится и как-то зудит, побаливает, что ли, этот самый комочек, сердце.
Потом вернулся в министерство.
Не заходя в отдел, снизу – от вахтера – взял и позвонил… Просто так, узнать, кто сейчас на месте…
– Алло!.. Да!.. – ответила Света. Ее голос, это уж без ошибки.
– Ты, Света?!.. Господи, а я-то уж думал…
– Виктор! Ты где?..
– Да я внизу. Сейчас буду. Нет, к чертям! – рявкнул вдруг он. – К черту! Уж сегодня я в отдел не пойду. Даже и подниматься не подумаю, мне отдых положен в день приезда. Все бросай, лети сюда! И пойдем…
– Я же на работе. Только пришла час назад.... Срочно вызвана, тут все дела стоят.
– Я как начальник разрешаю наплевать на дела. Сегодня можно…
– Витя, а как ты?.. Ну что с тобой, как?! – голос Светкин дрожал от тревоги, от волнения. – Говорили, ты был в опасности. Ты здоров?
– Ну конечно! Как видишь!.. Свет, это смешно,– усмехнулся Виктор, – Объясняемся по телефону, а сами рядом, в одном здании… Ну, выходи, Светик! Жду, заяц! Или я сам сейчас…
– Нет, через два часа я приду в наше кафе… А ты с дороги, ты пока отдохни…
– Я отдохну. Хороший мой!.. Значит, ты поправилась?..
– Как видишь.
– Совсем, совсем?
– Вечером все расскажу… Ах, как рада я!
– И я тоже!..
– Все, все! До встречи!
Девчонка сидела в кафе. Одна, и ей было неловко и завидно, когда глядела на входившие пары, на застольные компании. А впрочем – вон и еще одиночки. Не одна она такая. Вон, в углу, у окна, сидит и парень один-одинешенек. Наверное, тоскует, бедняга… А симпатичный… И не парень даже, а молодой мужчина строгого вида – вроде спортивного тренера, нет, поинтеллигентнее, может – кинооператор? Лицо медноскулое, темное, короткая стрижка (отсюда, правда, не разобрать – стрижка это или обрит?), индеец прямо. Индейский вождь. И гладит прямо на нее, хорошенькую, юную. «На меня смотрит, заметил, – подумала девушка. – И чего это он так смотрит?.. – Даже чуть смутилась, отвела глаза: – Может, у меня с прической что не в порядке или ресницы потекли?» Достала из сумочки пудреницу, глянула в зеркальную крышку. Быстро, незаметно чуть припудрила носик и стала пить чай с маковой плюшкой. Потом еще раз глянула в тот угол и огорчилась.. Нет, индеец-кинооператор не на нее глядел. Он глядел сквозь нее, теперь девушка поняла это. Видел, конечно, и ее, и весь этот зал, но видел – не видя, уйдя в свои думы. Ясное дело, он ждал кого-то. Или уже расстался и сидел, переживал. «А красивый. И лицо умное. Только грустный какой-то…» Тут на миг его заслонил официант: поставил на столик бутылку вина и снова отошел.
Кафе понемногу наполнялось народом. Свободных мест уже почти не было. К девушке за столик кто-то сел, потоптавшись несмело, но кто – разглядеть она не успела: отвлекло необычное. В том углу с тем самым мужчиной вдруг произошла перемена. Глаза вспыхнули радостью, он встал, весь сияя улыбкой, двинулся было… А к нему шла удивительная красавица – и половина зала уже смотрела на нее – такая высокая, статная, за плечи отброшена черная волна волос, полногубая; алое с черным – красило и сразу выделяло ее лицо. Такая, как девчонке показалось, какие глядят лишь с обложек подарочных изданий восточного эпоса, с иллюстраций книг, что теперь нигде не купишь, а видишь лишь на книжных выставках.
Они сели и стали глядеть друг на друга, взялись за руки – ладонь к ладони, а девчонка таращила глаза на них. Не могла оторваться – такой необычной, она чувствовала это, была их встреча и даже молчание. Они сидели молча. Но все кафе уже гудело. И даже девчонкин сосед неловко повертелся, попыхтел и сказал ей: «А меня зовут Слава…»
Мест пустых, да и одиночек, уже не было в кафе, забыла и девчонка про одиночество, этот вечер и для нее стал отныне самым особенным. Больше она не глядела туда. Правда, когда через полчаса или час она глянула в тот угол, заметила: все так же молчат и смотрят… Он лишь легонько кивнет ей – как кивают в метро с эскалатора вдруг увиденному другу на встречном эскалаторе, когда голосов не слышно – она улыбнется в ответ… Ну вот просто сидят и молчат, но весь многолюдный зал кафе уже строится и существует вокруг их столика в углу, и он уже стал – казалось девчонке – центром, солнечным светилом в мире этого кафе.
На эстраду вышли поодиночке, вразбивку, музыканты, расчехлили свои сложные орудия и стационарные агрегаты и, сев и помедлив с непроницаемо презрительными лицами, грохнули разок-другой. Мелодия, однако, полилась поначалу тихая и задушевная…
Они все так же сидели, глядя друг на друга, бутылка вина была лишь чуть начата. О чем-то, наверное, главном, великом и совершенно ослепительном, молча разговаривали прекрасными от радости лицами.
«Ласточка – любимая игрушка ветра».
Жюль Ренар
Негр на эстраде бросил барабанные палочки и пропел: «Эвры монын…» Скорее – страстно прохрипел, прошептал свое «эвры-ы», чем пропел. И черное зеркало полированно блистало сбоку, в золоченой витой раме, и люстры переливались хрусталями… А их столик напротив зеркала. Они сидят лицом к лицу, друг против друга. Она тянет коктейль через соломину. Лариса.
Она хочет что-то сказать ему, что-то важное. Лариса! Она молчит. О чем молчит она? О чем-то важном… Но никто не знает и никогда не узнает – о чем она молчит.
Негр проскрипел пылко и загадочно «эвры моны-ын» и снова схватил барабанные палочки.
Школа. «Ты опять читаешь на уроке посторонние книги? Иди к доске»… Парта, изрисованная рожами, изрезанная перочинным ножиком.
Черт, какой ветрище! Да это прямо вихрь, смерч… Вихрь швыряет самолет, блестящий маленький самолетик. Он похож на ласточку, только – серебристую, его кружит, швыряет вверх, вниз. Он летит в солнце. И уже не видно его… Прямо в упор на солнце – вот это пике!.. Стойте, стойте, не пускайте его! Там мама! Ма-ама!
Школа. «Опять ты читаешь Хемингуэя на уроке? Дай-ка сюда книгу»…
Школа. «А-а-а!.. Держи Оську! Держи его, бей!..» Что это? Догоняют, дают подножку. «Бей заику!»
Самолет разваливается на куски. Железный дождь свергается с неба. Шмяк! – в сторону отлетает пропеллер…
А это Верка из их подъезда. С какой-то девчонкой перешептывается. «И никакой это не Оська, его по-настоящему ОскАр зовут. Нет, серьезно. Оскар Мухин. Он незаконный, от приезжего какого-то. Мать-то у него стюардесса».
«Але, але, аэропорт? Скажите, рейс 3052…» – бабушкин желтый палец дрожит в телефонном диске.
Догоняют. Затылком чувствует он частое, злое, чужое дыхание. Сейчас навалятся… Так и есть. Сбили с ног, снегом залепило рот, ноздри. Трудно дышать. «Ну, одноклассники!..» Душно.
Что это? Как стало вдруг тихо – тишина-то какая… Легко, как в реке. Или он уже умер?
«Аэропорт отвечает. Вы слышите? Слышите? Рейс 3052, к сожалению, не прибудет…» Кожица на дрожащем пальце у бабушки – сморщенная, как косо натянутый чулок.
А это Верка – соседка – все еще болтает с подружкой: «Мать-то у него стюардесса была, нет, серьезно, в самолете разбилась…»
Темень какая! Почему так темно? Ведь ночь кончилась… Они стоят вдвоем. Блестят, как река, ее волосы рыжие. Тонкая, необыкновенная… Волосы ее волнами лежат на плечах. Ясные зеленые глаза. Лариса!
Мухин шумно вздохнул и очнулся. Ну и кошмары, с чего это – с духоты, что ли? Смутно виднелась в сумерках дверка веранды. Зря затворился – совсем душно стало. Обалдеть можно! Вот и заснул на закате, забредил… Башка даже разболелась. «Скорее, скорее вскочить и – купаться!»
Он потянулся и улегся на спину… А все-таки она опять приснилась. Лариса.
Когда он увидел ее впервые? Матери тогда уже не было. Он учился в четвертом. А не в пятом ли? Нет, в четвертом. Тогда он не заикался еще, в одиннадцать лет. Никто, во всяком случае, не замечал. Впрочем, и теперь это почти не заметно, он преодолел это в себе. Страшные годы – позади, те годы и то одиночество, после мамы. Тогда и появилась Лариса…
В школе его не любили, слишком тихим и замкнутым был. Его дразнили – молчал, дергали, обзывали – молчал, потом вдруг зверел и набрасывался. Тогда с удивлением и страхом отступали от него, обозвав психом. И снова нарочно злили, чтобы посмотреть, как он психанет. Он стеснялся своего роста: был выше других и при этом вялым, тонкошеим. Стеснялся заикания – это уж в шестом и седьмом – и часто нарочно молчал у доски, молчал упрямо, назло себе, и, хорошо зная урок, получал двойку. Стеснялся имени и проклинал за это мать-стюардессу: «Это надо же так придумать, киношница, дура веселая! – к «Мухину» присобачить «Оскар»! Живи теперь на свете… Лариса, наверно, тоже в душе смеется, недаром же она кличет его с первого дня по-своему: «Оскар! Оскар!», с ударением на «о», а не ОскАр, как все. Так собакам, наверно, кричат: «Оскар – ко мне! Оскар – тубо». И в школе его дразнили вначале:. «Муха! Аскарида!» А он зверел и набрасывался…
Какой он тогда был? У бабушки есть альбом с фотографиями. Худющий, длинный. Спутанная белесая челка, сонные какие-то глаза. «Глазенапы», – весело говорила мама, и мамина тоненькая ладошка, пахнущая то духами, то карамелькой, нежно ворошила его соломенные патлы. Но это – так давно, даже не в школьное время, не в детстве, а где-то словно за порогом детства, и так это было недолго, недолго!.. – вот даже маминого лица он не может вспомнить: какое оно было при этом? – когда она ворошила его патлы и смеялась над «глазенапами»? Бабушка говорит, что она совсем юная была, ну, вот – как Лариса. Как – всего лет через пять после этого – Лариса, новая жилица в их доме.
«Так когда же это было? Когда?» Он рывком закинул руки за голову, шумно передохнул… «Хватит придуриваться, Мухин, ты же отлично помнишь, когда. Разве день тот – забудется?»
В тот день он сбежал с физкультуры. Мальчишки исчеркали мелом сзади всю его куртку. Дело обычное, и он сам черкал на чужих пиджаках, но на этот раз почему-то разобиделся. И когда все побежали в зал на физкультуру – скрылся в уборной. Там он кое-как оттер куртку мокрой ладонью и пошел домой с третьего урока… Возле их подъезда сгружали мебель. В притир к дверям стоял грузовик с откинутым бортом. Разным барахлом, этажерочками, кипами книг, тюками заставлены были подъезд и площадка у лифта. Старушенция со второго этажа объясняла кому-то, что это въезжают молодожены… К лифту было не протиснуться – все загромоздила мебель новоселов. Оська пробрался между шкафом и стульями, шагнул на лестницу. Там стоял и курил новый жилец. Наверное, муж. Широкий и громоздкий, в кожаном пальто – второй шкаф, но поменьше. Он занял собой все пространство, от стены и до перил лестницы. Оська поднялся еще на две ступеньки и оказался вплотную к новоселу. Тот не посторонился, взглянул на Оську, но его не заметил и стряхнул с сигареты пепел. Да ведь он же не заметил его, попросту не заметил! Оська хотел было попросить его подвинуться, но промолчал – чувствовал, сейчас начнет заикаться. «У-у, черт, шкаф проклятый, пнуть бы его сейчас нотой. Да он, пожалуй, и этого не заметит, только даром ногу отшибешь» (так было с ним однажды в детстве, когда Оська ударил ногой по стене). И он вдруг сам себе дураком показался и совсем-совсем маленьким, как мошка. Оська повернулся и сбежал по ступенькам вниз – там было уже свободнее, стулья отодвинуты, и там уже стоял лифт. Дверцы кабины до отказа распахнуты, в нее задвигали шкаф. Двое рабочих в серых стеганках подняли шкаф, втиснулись в лифт и осторожно опустили шкаф на пол у стенки. Потом один вернулся и прихватил еще какую-то тумбочку.
– Хватит, – оказал другой, – больше не потянет…
– Ставьте, ставьте! – зазвенел сзади женский голос.
Оська обернулся: девушка, рыжеволосая, в коротком платье, стояла и командовала рабочими. Платьице ее было вроде школьной формы, только яркого синего цвета. Да и сама она была яркая: губы красные огненно, а длинные ресницы – синие, и синие веки. А волосы стянуты в рыжий пышный хвост на макушке. Стояла она в центре всего этого развала – стульев, коробок, тюков и книжных связок, – стояла прямая и решительная (капитан на мостике во время бури) и распоряжалась всей этой суматохой и курсированием мебели.
– Еще этажерочку туда, она легкая, – хозяйка указывала пальчиком куда-то в угол.
Сверху, с лестницы, позвали:
– Лариса!
– Да-да? – она оглянулась.
Потом, что-то вспомнив, процокала каблучками через всю площадку – в угол, где стоял сервант. Обхватила его руками и отодвинула от стены.
– Поезжайте! – крикнула она, двигая сервант.
Шумно захлопнулась дверца лифта, кабина пошла вверх. А Оська все стоял и смотрел на Ларису.
Лифт дошел до верха, было слышно, как там сгружают мебель.
…Он смотрел на нее: на рыжий ливень ее волос, на слабые девчоночьи плечики, которые дрожали от напряжения, когда она отодвигала от стены сервант… Яркая, чудесная, но Оська вовсе не удивился, увидев ее: он ее уже видел в цветном французском фильме.
– Отойди, мальчик, не стой на дороге… Ну-ка, помоги, мальчик!
Зачарованно он смотрел в ее лицо, на колючие синие ресницы, на завиток волос между бровей. Может быть, артистка? Потом узнал: она училась в технологическом институте.
И снова спустился лифт, и люди в стеганках втащили туда сервант, а за ним и торшер, и другие вещи. Площадка опустела. Теперь уж ничто не загораживало Ларису, и Оська увидел ее всю: тонкую, в коротеньком платье, в туфлях с большими каблуками. И ноги, длинные, сильные ноги, чужие для этой хрупкой фигурки. Оська смотрел на нее, наверное, как-то странно, потому что она вдруг поджала губы и улыбнулась. Она всегда так улыбалась ему – но это он заметил уже после.
А потом они встречались каждый раз в лифте. Оба спешили – Оська в школу, она в институт. Всегда она была в коротких платьицах, юбочках, ко всему короткому у нее было пристрастие, словно оправдывалась за раннее замужество своими сильными, слишком зрелыми, женскими ногами. А вообще похожа она была на девчонку, только сильно накрашенную, и Оське хотелось дернуть ее за волосы. А она поджимала губы и улыбалась, одному ему так улыбалась, и Оське это нравилось. Почему она так улыбалась? Наверно, уж очень Оська странно смотрел на нее… А о чем она тогда думала?..
Он перевернулся на живот и обхватил – руками враскид – раскладушку. Дождь снаружи глухо стегал по крыльцу. Дождь…
Они поселились на восьмом, на том же этаже, где жил и Оська. Бабушка заходила к ним попросту, по-соседски, и звала их «Толя» и «Ларочка». Как долго спускался лифт по утрам! Мука и блаженство. Почему она отворачивалась, когда Оскар задевал ее портфелем? А он потом нарочно задевал и на ноги наступал в лифте нарочно. Оскар был тогда уже выше ее ростом. Тогда, в седьмом классе. А в девятом – выше и ее Толи на целую голову. Как-то она оказала, что у него звучное имя, что имя интересное, и в Америке даже есть «премия этого имени», ее дают киношникам. И улыбнулась чуть снисходительно… Сказала, что ничего не имела бы против, если бы так звали даже ее сына. Но двух ее драчливых мальчишек звали Сашок и Сережка. Это уже потом, когда Оскар Мухин вернулся из армии. Кстати, там, в армии, он начал писать стихи – и все о ней, – восемь общих тетрадей исписал! Впрочем, в стихах ни разу не было имени «Лариса». А была какая-то она, прекрасная и необыкновенная. У нее жаркие волосы, синие ресницы и зимние глаза. Голос такой нежный и четкий, голос – как колокольцы, и радуга, и шаровая молния. И ладони – зовущие и нежные.
Стихи были плохие. После армии он увидел, что ладони-то у нее самые нормальные, только очень маленькие. Но вообще-то в стихах что-то было. Что-то верно схваченное. Лариса.
Нет, чего там! Стихи как стихи, все нормально, зря бросил писать, можно было бы и в Литинститут их подать. И прошел бы! А что он, рыжий?..
Оскар спустил руки и нашарил под раскладушкой сигареты и зажигалку… Ага, зажигалочка, та самая! Которую он у Толи стащил… Глядя на зажигалку, Мухин вдруг почему-то вспомнил Ларисиного «Толика» – и его манеру закуривать, и как он по утрам выходит из квартиры своей упругой походкой тяжелоатлета, как бросает небрежное: «Лариса, запри» – и, не дожидаясь лифта, сбегает по лестнице, идет через двор, на углу останавливается у газетного киоска. Всегда останавливается. Толик рутинер: у него раз навсегда установившиеся привычки. Солидный молодой человек. Из тех, наверное, у которых к тридцати под льняными волосами уже просвечивает лысинка, из тех, которых соседские тетушки называют по имени-отчеству уже в двадцать восемь. Вспоминая это, Мухин поймал себя на том, что думает о Толике с отголосками старой, острой ненависти. И он с досадой швырнул зажигалку под кровать…
В самом деле, за что она полюбила этого идола, дубоватого, лысоватого, с неподвижным квадратным лицом?
И вспомнилось такое. Однажды, одним прекрасным воскресным утром, чистил Оська на лестнице ботинки. Из соседней квартиры, за Ларисиной дверью вдруг послышались громкие голоса. Голос высокий, звонкий трепетал непрерывным колокольчиком. Бухал изредка глухо и вяло голос другой, голос ее мужа. И Оська забыл про свои ботинки, он стоял, сжимая щетку в потной руке, и растерянно слушал перепалку за дверью, и представилось Оське… Вот в слезах, кусая свои дрожащие от обиды губы, ходит она по квартире в коротком своем китайском халатике – халатик распахивается на коленках, когда она резко поворачивается, дойдя до стены, – ходит, как юная пантера в железной клетке зоопарка. Ее пушистые волосы на плечах пахнут шампунем и духами. А грубый голос над ней бухает и бухает, будто бич укротителя… Так думалось Оське… Дверь вдруг распахнулась, и вышел угрюмый Толик. Оська едва успел нагнуться над ботинками, ожесточенно стал их надраивать. «Вот тебе, вот тебе!» – приговаривал он, чиркая щеткой по тупорылому ботинку. Тяжелые шаги Толика затихали внизу на лестнице. «Дура!» – в сердцах сказал Толик… Она, конечно, не слышала этой «дуры», но Оська слышал. Потом выскочила Лариса. Щебетнул ключик в английском замке. Звонко и легко застучали каблучки к лифту. И лифт вдруг послушно пошел вверх. Из кабины вышел Толик – вернулся за женой, – он неуклюже потоптался, и супруги уехали. Будто ничего не произошло. Оська заметил: она, как всегда, яркая, безмятежная, Толик мрачнее, чем обычно («дуб, шкаф»), лоб в складках («вот образина»)… С тех пор Оська все чаще стал замечать, что его сосед мрачен и озабочен; «переутомляется» – вздыхала бабушка, «талантливый инженер» – уважительно говорили соседи снизу. А техник-смотритель, проверявший батареи, сказал бабушке, что Николаев (фамилия Толи) даже премию за что-то получил. «Лебезят», – думал Оська, «демагогия», – мысленно вворачивал он недавно вычитанное словечко. А самому представлялось, как «талантливый Николаев» каждый день тиранит Ларису, а она все скорбно и спокойно сносит. «Ясно, не хочет сор из избы выносить. Вот какая она! Лариса…» По ночам Оська мечтал, как он спасет ее от жестокого мужа, и как она, счастливая, заплачет светлыми слезами, и как потом она поцелует Осю… Воображение Оськино разыгрывалось, ему мерещились захватывающие приключения. Ларисин муж, мрачный злодей с квадратным гнусным лицом, озираясь, спасается бегством от статного, как молодой ковбой, Оскара. Они мчатся по скалам, борются один на один на яхте в океане, яхта переворачивается: схватка в море, Оскар на спине дельфина; и снова погоня, перестрелка; пулеметная очередь все чаще и звонче… звон будильника тут пробуждает Оську, и бабушкин голос отрезвляет его: «Пора в школу».
В школе он становился все рассеяннее, когда его спрашивали – не слышал; «Мухин, в облаках витаешь?», «Мухин, к доске», – он с опозданием вскакивал под хохот класса. С классом все углублялся разлад. Все чаще стали его дразнить и поколачивать.
И вот однажды получилось так – не он погнался за спасающимся Толиком, а Толик спас его от побоев.
Вечером – после факультатива по русскому – возвращался он из школы. Наскочили Серый (Сережка Сипягин) с компанией. По первому же удару в спину Оська понял – двинул сам Серый: у верзилы Сипягина кулачищи – во!.. Серый, почему-то, издавна ненавидел Оську.
– Ну, плод любви несчастной, как жисть?
Серый встал ему на носки ботинок и схватил рукой за воротник. Сзади молча подступали дружки. Серый злорадствовал. «Сейчас будут бить по-настоящему», – понял Оська. И в тот же момент… Серого не стало: он шлепнулся на асфальт, дружки расступились. Оська увидел, что он опасен.
– А ну, катитесь! – медленный знакомый бас рявкнул на стаю Серого, которая тут же растворилась в темноте.
Толикова ладонь ободряюще хлопнула Оську по плечу. И Толик деловито зашагал дальше, к дому.
«Эх!» – в эту ночь Оська не спал: ворочался, перебирал каждую подробность драки. Думал о Толике, «Ларисином злодее», и было ему как-то неловко и странно о нем думать. Не хотелось быть ему благодарным. Но если по-честному – ведь это Толик его выручил. И пошел себе дальше, как ни в чем не бывало… Вот тебе и «шкаф», «дуб». А ведь он смелый, Толик! Ведь один Серый, если разобраться, выше на голову и наверняка сильней Толика, а вся банда растаяла от одного его спокойного окрика. Ай да инженер Николаев!
Может, объясниться, поговорить с ним в открытую? И все-таки поблагодарить? Что, мол, раньше он, Оська, не понимал его, представлял не таким, а он… вон какой… (так, смущенно и сбивчиво, думал Оська в эту ночь об Анатолии). И они будут друзьями?.. У Оськи не было друзей.