Прошло два месяца.
Степан Сидорович за это время почти ежедневно бывал в кондитерской Мазараки и по утрам, и по вечерам.
Наконец, они с Калисфенией Фемистокловной столковались. Последняя наглядно убедилась, что ее поклонник действительно капиталист.
Для этого она очень наивно, чуть не сама, напросилась к нему в гости на кофе.
Сидорыч был на седьмом небе.
Он как ребенок радовался этому посещению. С утра привел в праздничный вид свою комнату – он нанимал ее от жильцов в доме недалеко от кондитерской, около Сенной – и ждал с бьющимся сердцем наступления назначенного часа.
То и дело приотворял он дверь своей комнаты, прислушиваясь не только к раздававшимся в квартире звонкам, – в квартире кроме него было еще несколько жильцов, – но даже ко всякому шуму на лестнице – его комната была крайняя.
Наконец она явилась.
Он бросился снимать с нее верхнее платье, усадил в покойное кресло у накрытого для кофею стола, уставленного всевозможными лакомствами.
Прислуга подала самовар и кофейник.
Калисфения Фемистокловна меланхолически осматривала помещение ее поклонника.
– Вот моя убогая келейка… – проговорил он.
– Комната очень миленькая… главное, все так чисто, аккуратно… В мужчинах это редкость, – заметила Калисфения Фемистокловна.
Сидорыч даже покраснел от удовольствия.
– Я чистоту люблю… чистота это первое дело… – скромно опустил он глаза.
– А вы уверены в ваших хозяевах? Замки в дверях, кажется, не особенно надежды… Да и прислуга… – шепотом заговорила она, наклонившись почти совсем близко к Степану Сидоровичу и обдавая его запахом сильных духов.
– Хозяева люди хорошие… и прислуга тоже, да и замок у двери, это так на вид он кажется ненадежным, хороший замок… – отвечал он тоже шепотом.
– Я к тому, мой друг, – она первый раз назвала его так нежно, – что хранить дома капитал опасно… Мы с вами так сошлись, что я думаю, что имею право спросить… подать дружеский совет…
Она сделала вид, что раскаивается в начатом разговоре, что не знает, удобно ли продолжать его.
Все это вместе со словами «мой друг» окончательно разнежило Степана Сидоровича, – он решил на искренность отвечать искренностью.
– Что вы, Калисфения Фемистокловна, я так вам благодарен за участие… Я ведь и сам понимаю, что, живя в комнате от жильцов, нельзя надеяться на особую безопасность, но я принял меры… Если доберутся до моего сундука, он стоит вон там, под кроватью, то все равно ничего не найдут…
– Вот как… – сделала она печальное лицо.
– Хоть там денежки и лежат, да не для них, а для нас с вами… – засмеялся тихим смехом Степан Сидорович.
– Как же это? Это интересно…
– А если вам интересно, то после кофею я вам этот секрет покажу… От вас не утаю… может, надумаетесь, так ничего скрывать уже не придется.
Степан Сидорович посмотрел на нее масляными глазами.
Она милостиво улыбнулась, бросила на него нежный взгляд и вдруг потупилась, как бы сконфузившись.
Выпив вторую чашку кофе, Калисфения Фемистокловна, по тогдашнему обычаю, опрокинула чашку.
– Еще чашечку! – заискивающе попросил Сидорыч.
– Нет, больше не хочу, благодарю вас…
– Одну…
– Нет, нет!
– Просить можно, неволить грех… – сказал Сидорыч, допив свою.
Он приказал прислуге убирать со стола самовар, кофейник и чайную посуду.
– Сластями побалуйтесь.
Калисфения Фемистокловна начала лакомиться.
Когда прислуга вышла с подносом из комнаты, Степан Сидорович встал, задвинул дверь на задвижку и, подойдя к кровати, выдвинул из-под нее свою заветную укладку.
– Пожалуйте смотреть… занятная работа, один благоприятель смастерил…
Открыв сундук, он показал Калисфении Фемистокловне хранившееся в нем разное белье и другие мелкие вещи.
– Видите, кроме тряпок, ничего нет, – говорил он, аккуратно вынимая содержимое и укладывая на кровать.
Сундук скоро опустел.
– Пусто? – спросил Степан Сидоров.
– Пусто, – отвечала гостья.
– Где же денежки?
– Не знаю.
В это время Степан Сидорович нажал пальцем дощечку. Раздался легкий треск, верхнее дно укладки приподнялось, и обнаружились уложенные рядком объемистые пачки крупных ассигнаций.
Читатель знает, какие это были деньги.
– Ах! – сдержанно воскликнула Калисфения Фемистокловна и почти любовно посмотрела на обладателя искусно сделанной укладки.
Опытным взглядом она окинула пачки и поняла, что ее будущий жених не преувеличил цифры своего капитала.
– Неправда ли, хитрая штука? – сказал Сидорыч, снова нажимая какую-то дощечку.
Дно снова пришло в свое первоначальное положение.
– На что хитрее! – согласилась Калисфения Фемистокловна.
Содержимое сундука тем же порядком было в него уложено, он был заперт и снова вдвинут под кровать.
Степан Сидорыч отпер дверь. Они снова уселись к столу.
– Когда же вы наконец решите мою судьбу? – заговорил Степан Сидорович.
– Удивительно, какой вы нетерпеливый человек… – улыбнулась Калисфения Фемистокловна. – Вам все сейчас вынь да положь…
– Это вы напрасно, уж сколько времени я жду… два месяца…
– Два месяца, – захохотала она. – Это, по-вашему, много… Люди по годам ждут… Или я не стою, чтобы меня подождать.
Она взглянула на него исподлобья.
– Кто говорит, не стоите… Только вот не знаешь, дождешься ли.
– Ну что уж с вами делать, видно, надо перестать томить… дождетесь, дождетесь.
Он схватил ее руку и припал к ней пересохшими губами. Она не только не отнимала ее, но напротив, наклонилась к нему и обожгла ему щеку поцелуем. Он упал к ее ногам.
– Встаньте, встаньте, прислуга может войти, да и мне пора, засиделась.
– Куда же вы так скоро? – печально произнес он, поднимаясь с пола.
– Куда? Домой… приходите теперь вы ко мне… так и будем пока ходить друг к другу.
– И долго?
– Не долго…
Он помог ей одеться, сам отпер и запер за нею дверь, еще раз крепко расцеловав ее обе руки.
С этого дня Калисфения Фемистокловна действительно перестала томить своего поклонника.
День ото дня она делалась к нему все ласковее и ласковее, несколько раз даже позволила себя поцеловать и один раз сама ответила на поцелуй.
– Нашу сестру, бабу-дуру, долго ли оплести, – заметила она как бы в оправдание порыва своего увлечения, – лаской из нашей сестры веревки вить можно.
Степан Сидорович ходил положительно гоголем, не чувствуя под собою от радости ног.
Он даже как будто сделался выше ростом.
Наконец, в один прекрасный день Калисфения Фемистокловна окончательно согласилась быть женою Степана Сидоровича и даже сама стала торопить свадьбой.
Это случилось вскоре после того, как он показал ей свое купеческое свидетельство.
Счастливый жених бросился со всех ног хлопотать.
Прежде всего он полетел к князю, прося его и княгиню быть у него посажёнными отцом и матерью.
– На ком же ты женишься? – спросил князь.
– На Калисфении Фемистокловне Мазараки.
– На «гречанке»? – воскликнул Андрей Павлович, сделав удивленное лицо.
Он знал под этим прозвищем содержательницу кондитерской.
– Точно так-с, ваше сиятельство…
– Да ты, братец, сошел с ума?..
– Никак нет-с… У меня кое-какие деньжонки есть, в общее дело пустим… да кроме того полюбили мы очень друг друга.
– И она тебя?..
– Так точно…
– Ну, если так… Дай вам Бог счастья, кучу детей и куль червонцев… – пошутил князь. – Изволь, я благословлю.
Степан, по старой привычке, бросился в ноги Андрею Павловичу.
– Встань, ведь ты купец! – поднял его князь.
– Вашей милостью, ваше сиятельство, вашей милостью.
Княгиня тоже согласилась.
Последнее благословение немного было не по душе Степану Сидоровичу. Оно должно было пробудить в нем укоры совести, но прося князя, обойти княгиню было нельзя.
С своей стороны Калисфения Фемистокловна достала себе посажённых отца и мать тоже из высокопоставленных лиц Петербурга, а потом и шаферов для нее и для жениха, который не хотел брать из числа своего бывшего крепостного круга.
В числе приглашенных были и знакомые нам Аннушка с мужем.
Свадьба была сыграна с помпою.
Кондитерская была на этот день закрыта и вечером все помещение было предоставлено в распоряжение гостей, веселившихся до утра.
На другой день, как всегда бывает после праздника, наступили будни.
Жизнь кондитерской вошла в свою обычную колею.
Только для Степана Сидорова праздник продолжался.
Прошло уже около месяца, а он продолжал ходить в каком-то праздничном тумане. Планы о вступлении в дело ведения кондитерской, строенные им во время продолжительного сватовства за Калисфению Фемистокловну, рушились.
Он и не думал приниматься за дело.
Не потому, чтобы его кто-нибудь не допускал до дела, нет, он сам забыл о каком-либо деле, он ходил как в полусне, без мысли, без забот, весь отдавшись одной поглотившей его страсти, страсти к жене.
Он оказался «в греческом плену», как зло шутили над ним остряки – завсегдатаи кондитерской.
В ответ на эту шутку Степан Сидоров отвечал глупо-счастливой улыбкой.
Дни неслись. Утонченные ласки кончились, но прежнего положения относительно своей супруги вернуть было нельзя.
Степан Сидорович, впрочем, и не пытался.
Он был доволен даже в роли подручного своей жены.
В этой роли он и остался.
Через год после свадьбы у них родился сын, который назван в честь крестного отца, которым был Андрей Павлович Святозаров, Андреем.
Это обстоятельство несколько скрасило жизнь Степана Сидоровича, в ребенке он находил утешение в минуты сознания своих разрушившихся надежд и планов.
Младшая Калисфения уже давно стала ходить, но почему-то дичилась и не любила отчима, который был с ней ласков и, как мог, баловал ее.
Мать зато не чаяла в ней души, и девочка отвечала ей пылкой привязанностью.
К чести Калисфении Фемистокловны надо заметить, что она, как умная женщина, никогда не выставляла напоказ ту жалкую роль, которую играет относительно ее ее второй муж.
Напротив, при посетителях и слугах, она играла роль покорной жены, и, где было нужно, всегда вставляла фразы вроде следующих:
«Не знаю, надо посоветоваться с мужем… Я бы ничего, но как муж…»
Это щекотало забитое самолюбие Степана Сидоровича и тем несколько примиряло с его положением.
Так шли годы, не внося в жизнь наших героев никаких изменений.
Младшей Калисфении шел пятнадцатый год.
Она унаследовала красоту своей матери еще более привлекательную, ввиду менее резких штрихов, наложенных на нее природою.
Полуразвившаяся фигура девочки обещала великолепно сложенную женщину. Полный огня взгляд черных глаз сулил неземные наслаждения.
Жениха еще, конечно, не было, – Степан Сидорович, говоря это князю Григорию Александровичу Потемкину, просто сболтнул.
В это же время и увидел ее последний, заехав раз на перепутье в кондитерскую Мазараки.
Этот визит был сделан им вследствие толков о красоте дочери «гречанки».
Светлейший взглянул и мысленно решил судьбу этой прелестной девочки.
Он считал, что сделает для нее благодеяние.
И он был прав.
При нравах той эпохи, судьба младшей Калисфении не только могла быть, но непременно была бы еще печальнее.
Выбор светлейшего должен был быть для нее более чем лестным. Ей, наверное, позавидовали бы не только дамы, но и девушки даже высших сфер тогдашнего общества, где добродетель не считалась особенным ценным качеством.
Любовниц сильных тогдашнего мира ожидало и счастливое супружество, покойная жизнь и не менее покойная старость.
Так рассуждали тогда все.
Так рассуждал и Григорий Александрович.
Самодурство, причудничество и женолюбие были отрицательными качествами Григория Александровича Потемкина.
Сживаясь с гениальным умом, пылкою восторженною натурою и подчас совершенно рыцарским великодушным характером, качества эти имели причины, лежавшие вне «великого человека».
Мы отчасти из разговора Григория Александровича с его матерью познакомились с его справедливым взглядом на окружавшее его общество, среди которого он царил много лет, не как временщик благодаря капризу своего могущественного властелина, а по создаваемым им своим трудам и заслугам.
Он понимал, что у трона великой государыни он стоит целой головой выше всех других сановников, мало того, что эти сановники пресмыкаются у его ног только потому, что он взыскан милостями императрицы; и при малейшем неудовольствии с ее стороны готовы первыми бросить в него грязью.
Князь платил им за это безобразными выходками самодурства и надменностью, переходящею всякие границы.
Они раболепной толпой теснились в его приемных, а князь зачастую совсем не принимал их и не выходил к ним, а если и появлялся перед ними, то босой, в халате, одетом прямо на голое тело.
С низшими же, слугами и солдатами, он был самым простым задушевным барином, даже не позволявшим титуловать себя, и простой народ и солдаты платили за это восторженным обожанием Григорию Лександровичу, как они звали его в глаза и за глаза.
Самодурство и надменность, понятно, не проходили бесследно и для светлейшего – он наживал массу врагов, которые старались клеветать на него и забрасывать его грязью, особенно после его смерти.
Много такой клеветы перешло, как это всегда бывает с великими людьми, и в историю.
Не скупились на злословие относительно его, конечно, втихомолку, его современники и при жизни князя.
Иногда это злословие достигало ушей самого князя.
Он отплачивал за него довольно оригинально.
Генерал Меллесино имел неосторожность, говоря в одном обществе о Потемкине, выразиться, что счастье вытянуло его за нос, благо он у него велик.
Слухи об этом дошли до Григория Александровича, и Меллесино был тотчас же вызван к нему.
В тревожной неизвестности прождал генерал часа четыре в приемной князя, пока не был позван.
Григорий Александрович принял его одетый в одну сорочку, с босыми ногами, и взяв за руку, подвел к зеркалу, перед которым лежала бритва.
– Померяемся носами, ваше превосходительство, и чей окажется меньше, тот и упадет под бритвою на пол. Да что и мерить? Посмотри, какая у тебя гладенькая пуговица, просто тьфу.
Потемкин плюнул ему прямо в нос.
– Ступай, – сказал он затем генералу, – да прошу впредь вздору не болтать, а покрепче держаться за меня, иначе может быть худо.
Другой чиновник, выйдя из певчих и получив чин действительного статского советника, недовольный обхождением с ним Григория Александровича, заметил:
– Разве не знает князь, что я такой же генерал.
Это передали князю, который при первой же встрече сказал ему:
– Что ты врешь! Какой ты генерал, ты генерал-бас.
Григорий Александрович терпеть не мог, когда люди, приближенные им к себе, зазнавались, он давал им за это обыкновенно очень памятные уроки.
Князь, по обычаю вельмож того времени, держал открытый стол. В числе незваных гостей, почти ежедневно являвшихся обедать к светлейшему, был один отставной генерал.
Он всегда прежде других садился за стол и первый брал карты, когда князь изъявлял желание играть.
Генерал был очень недалек, и потому Григорий Александрович терпел его и забавлялся его разговорами и суждениями.
Тот по глупости вообразил, что Потемкин питает к нему особенное расположение и дружбу, начал гордиться и хвастать этим, обещал многим покровительство и стал вмешиваться в дела князя.
Григорию Александровичу это надоело, он решил проучить нахала и показать всем, какую роль играет он при нем.
Однажды генерал пришел к князю обедать раньше всех, так что в столовой не было никого, кроме двух любимых адъютантов светлейшего.
– Как жаль! – сказал Потемкин. – Поедем купаться.
Генерал обрадовался приглашению.
Поехали вчетвером в Летний сад.
Генерал носил на передней части головы накладку.
– Где же мы станем раздеваться? – спросил он князя.
– Зачем раздеваться! – отвечал князь и вошел в бассейн в халате.
– Я так не могу! – заупрямился было генерал, но его шутя втащили в воду в мундире и купали до тех пор, пока не смыли с головы накладку.
После купанья генерал просился ехать домой, чтобы переодеться.
Григорий Александрович его не пустил, привез его к себе мокрого с блестящей головой обедать, играть в карты, танцевать и быть таким образом целый вечер всеобщим посмешищем.
Генерал перестал хвастаться своею близостью к светлейшему.
Другой статский сановник считал себя тоже одним из близких и коротких людей в доме Потемкина, потому что последний входил иногда с ним в разговоры и любил, чтобы тот присутствовал на вечерах.
Самолюбие внушило ему мысль сделаться первым лицом при князе.
Обращаясь с последним час от часу фамильярнее, он однажды сказал ему:
– Ваша светлость не хорошо делаете, что не ограничите число имеющих счастье препровождать с вами время, потому что между ними есть много пустых людей.
– Твоя правда, – отвечал Григорий Александрович, – я воспользуюсь твоим советом.
Вечером Потемкин расстался с ним, по обыкновению, очень ласково и любезно.
На другой день он приехал к князю и хотел войти к нему в кабинет, но перед ним вырос лакей.
– Не велено принимать!
– Как не велено, ты, верно, братец, ошибаешься во мне или в моем имени.
– Никак нет-с, ваше превосходительство, я довольно вас знаю и ваше имя стоит первым в реестре лиц, которых его светлость, по вашему же совету, не приказал к себе допускать.
С этого времени князь на самом деле никогда уже не принимал зазнавшегося непрошенного советчика.
Не любил также светлейший князь и открытой лести, и раболепного прислужничества. К нему нельзя было, что называется, прислужиться, при нем надо было служить.
Состоять ординарцем при светлейшем князе считалось особою честью, потому что трудная обязанность – продежурить сутки в приемной перед его кабинетом, не имея возможности даже иногда прислониться – выкупалось нередко большими подарками и повышениями.
Один богатый молодой офицер, одержимый недугом честолюбия, купил за большие деньги у своих товарищей право бессменно провести трое беспокойных суток в приемной князя, часто страдавшего бессонницей и катавшегося иногда в такое время на простой почтовой телеге то в Ораниенбаум, то в Петергоф, то за тридцать пять верст по шлиссельбургской дороге в Островки, где и поныне возвышаются зубчатые развалины его замка.
К несчастью молодого честолюбца, сон, как нарочно, овладел князем, и под конец вторых суток добровольный ординарец истомился и изнемог, затянутый в свой парадный камзол.
Только перед утром третьего дня судьба улыбнулась ему.
Князь потребовал лошадей и поскакал в Петергоф, посадив его на тряский облучок повозки.
У счастливца, как говорится, едва держалась душа в теле, когда он прибыл на место назначения, но зато в перспективе ему виделись ордена и повышения.
– Скажи, пожалуйста, за какой проступок назначили тебя торчать у меня столько времени перед кабинетом? – спросил у своего спутника Григорий Александрович, очень хорошо понимавший трудности дежурства.
– Чтобы иметь счастие лишний час видеть вашу светлость, я купил эту высокую честь! – ответил подобострастно молодой человек.
– Гм! – значительно откашлянулся князь и затем добавил: – А, ну-ко, стань боком.
Ординарец через силу сделал ловкий полуоборот.
– Повернись теперь прямо на меня.
И это приказание было отлично исполнено.
– Посмотри теперь прямо на меня.
Молодой человек, подкрепленный надеждою, при таком тщательном, непонятном ему осмотре, исполнил и это с совершенством.
– Какой же ты должен быть здоровяк! – произнес Потемкин и пошел отдыхать.
Счастье не улыбнулось честолюбивому ординарцу.
Он не получил ничего.
Оригинально проучал Григорий Александрович и недобросовестных игроков.
Светлейший очень любил играть в карты, преимущественно на драгоценные каменья.
Как-то один из вельмож проиграл ему довольно значительную сумму и уплатил ее бриллиантами, которые стоимостью были гораздо меньше проигрыша.
Князь узнал об этом лишь на другой день, когда велел ювелиру оценить каменья.
Не сказав ни слова, и не показывая вида неудовольствия при встрече, он задумал наказать недобросовестного игрока и предложил ему принять участие в загородной прогулке.
Тот согласился.
Григорий Александрович позвал кучера, который должен был везти этого вельможу, и приказал ему устроить так, чтобы коляска при первом сильном толчке сорвалась с передка и упала, а кучер с передком ехал бы дальше, не оглядывась и не слушая криков.
День был выбран холодный и дождливый.
Григорий Александрович, обыкновенно ездивший в карете, поехал на этот раз верхом, а все приглашенные на прогулку, по желанию князя, отправились в открытых экипажах.
Отъехали довольно далеко от Петербурга в безлюдное, пустынное место, где негде было укрыться от дождя.
Небо между тем кругом заволакивалось густыми тучами.
На дороге пришлось проезжать громадную лужу.
Когда коляска, в которой сидел вельможа, въехала в воду, князь крикнул кучеру: «Пошел!» – и сам, поворотив круто коня, поскакал назад, а за ним все сопровождающие его.
Кучер, согласно полученному приказанию, хлестнул лошадей и дернул коляску так сильно, что она, сорвавшись с передка, села посреди самой лужи.
Вельможа начал кричать и браниться, но кучер, не слушая ничего, уехал на передке.
Как нарочно, в эту самую минуту полил проливной дождь.
Вымоченный насквозь вельможа должен был поневоле тащиться назад в Петербург пешком несколько верст, по колено в воде и грязи.
Насколько не любил князь недобросовестность, настолько же он не сердился на правду.
Один калмык, вышедший в люди в последние годы царствования Елизаветы Петровны, имел привычку говорить всем «ты» и приговаривать «я тебе лучше скажу».
Григорий Александрович любил играть с ним в карты, так как калмык вел спокойно большую игру.
Однажды, понтируя с каким-то знатным молдаванином против калмыка, князь играл несчастливо и, рассердившись, вдруг с запальчивостью сказал банкомету:
– Надобно быть сущим калмыком, чтобы метать так счастливо.
– А я тебе лучше скажу, – возразил калмык, – что калмык играет, как князь Потемкин, а князь Потемкин, как сущий калмык, потому что сердится.
– Вот насилу-то сказал ты «лучше», – подхватил захохотав Потемкин и продолжал игру уже хладнокровно.
Таковы были самодурство и причуды светлейшего князя Потемкина, почву, повторяем, для которых, и почву благодарную, давало само общество, льстящее, низкопоклонничающее и пресмыкающееся у ног умного и видевшего его насквозь властелина.