Миллионная улица была почти сплошь запружена экипажами, тут были и высокие щегольские кареты, новомодные берлины и коляски, старые громоздкие рыдваны, словом, экипажи всех видов и цветов: черные, синие, голубые, палевые и фиолетовые.
К подъезду Зимнего дворца, ведущего в апартаменты, отведенные светлейшему князю Григорию Александровичу Потемкину, то и дело подъезжают новые.
Лакеи и гайдуки мечутся во все стороны, подсаживая и высаживая господ, лихо распахивают и захлопывают дверцы и с треском раздвигают высокие, в шесть ступеней, подножки, по которым приезжающие и уезжающие шагают, покачиваясь из стороны в сторону.
У Потемкина – прием.
Весь Петербург в приемные дни ездил на поклон к светлейшему.
Прошло около двух лет со дня его приезда в Петербург от стен Силистрии, а между тем за это короткое время с ним совершилась почти волшебная метаморфоза.
В 1774 году он был уже генерал-аншефом и вице-президентом военной коллегии.
В последней должности он оказал большие услуги России в смысле упрощения обмундирования войска. Обрезав солдатам косы, которые они носили до того времени, он избавил их от лишней работы над своим туалетом и от головных болезней, распространенных в войсках.
Он ввел в армии куртки, шаровары и полусапожки, и сделал движение солдата легче и свободнее; введенные им солдатские шинели были гораздо удобнее прежних; введены были более легкие ружья, и численность войска была умножена.
Кроме того, сделавшись приближенным к государыне, он прежде всего обратил внимание на скорейшее усмирение Пугачевского бунта.
С присущими ему энергией и распорядительностью он принял тотчас же решительные меры и много способствовал подавлению мятежа, грозившего большой опасностью государству.
Затем при его содействии был заключен Румянцевым-Задунайским выгодный мир с турками при Кучук-Кайнарджи.
По заключении этого мира императрица издала следующий высочайший именной указ:
«Генерал-поручик Потемкин, непосредственно способствовавший своими советами заключению выгодного мира, производится в генерал-аншефы и всемилостивейше жалуется графом Российской империи; уважение же его храбрости и всех верных и отличных заслуг, оказанных им в продолжение сей последней войны, всемилостивейше награждаем мы его, Потемкина, золотою саблею, украшенною бриллиантами и нашим портретом и повелеваем носить их, яко знак особого нашего благоволения».
Еще ранее ему были пожалованы ордена русские: Святой Анны и Святого апостола Андрея и иностранные: прусского Черного Орла, Датского Слона и Шведского Серафима, и польские: Святого Станислава и Белого Орла.
Австрийский император Иосиф II прислал ему, по просьбе императрицы Екатерины, диплом на княжеское достоинство Римской империи.
Потемкин стал «светлейшим князем».
Интересна маленькая подробность.
Незадолго перед тем Иосиф II отказал наградить этим титулом двух своих министров, за которых ходатайствовала императрица – его мать.
Одновременно с этими сыпавшимися на него положительно дождем милостями государыни, и милостями, кстати сказать, вполне заслуженными, Григорий Александрович был назначен Новороссийским генерал-губернатором.
Сознавая свои заслуги, он понимал, что раболепствующая перед ним толпа не имела о них даже отдаленного понятия и низкопоклонничала не перед ним лично, а перед силой блеска и богатства, которых он являлся носителем. Он для них был лишь «вельможей в случае», и они совсем не интересовались, какими способами добился он этого случая.
За это их глубоко презирал Григорий Александрович и этим объясняется та надменность, с которой он держал себя относительно равных себе, и та задушевная простота, которая проявлялась в нем по отношению к низшим.
Потомки недалеко ушли от его современников и большинство их отмечало лишь пятна, бывшие на этом солнце, не замечая, что эти пятна – только черные тени от окружающего его общества.
Вернемся, впрочем, в приемную светлейшего.
В огромной зале царит относительная тишина, усиливающаяся жужжанием сдержанного шепота.
Громадная толпа ожидает приема. Тут и высокочиновные, и мелкие люди. Все сравнялись перед непостижимым величием хозяина.
Все взгляды то и дело устремляются на затворенные наглухо высокие двери, за которыми находится кабинет светлейшего, всесильного и властного распорядителя миллионов, от каприза, от настроения духа которого зависит людское горе и людское счастье.
Из кабинета выходит адъютант и вызывает по фамилии приглашаемых в кабинет.
При каждом появлении этого рокового вестника даже жужжание прекращается и наступает могильная тишь.
Вызванный скрывается за заветными дверями и снова во всех углах раздается сдержанный шепот.
– Много, много может князь… все… – шепчет толстый генерал худому как спичка человеку в дворянском мундире, с треуголкой в руках.
– То есть как все? – робко задает вопрос последний.
– Все… говорю… все… Царица для него сделает, а он порой царице скажет… коли прикажешь, государыня, твоя воля, исполню, а по совести делать бы то не надо и шабаш, вот он какой, светлейший…
Дворянин сокрушенно вздыхает.
– Третий месяц каждую неделю являюсь, не могу добиться лицезреть его светлость… – слышится в другом углу сетование сановного старичка.
– Вызваны?
– Нет, по сепаратному, личному делу…
– Это еще что… Потеха тут прошлый раз была как раз в прием… Вызвал его светлость тут одного своего старого приятеля, вызвал по особенному, не терпящему отлагательства делу… Тот прискакал, ног под собой не чувствуя от радости, и тоже, как и вы, несколько месяцев являлся в приемные дни к светлейшему – не допускает к себе, точно забыл… Решил это он запиской ему о неотложном деле напоминать и упросил адъютанта передать…
– Ну и что же?
– Тот предупреждал, что худо будет, не любит его светлость, чтобы ему напоминали… но передал…
– Принял?..
– Принял, здесь в приемной… Сам вышел.
– Вот как!
– Вызвали, это, вперед его приятеля… Князь оглядел его и говорит: «Дело, дело, помню… помню… Совсем было забыл, виноват… Вот, братец, в чем состоит дело: у меня есть редкий прыгун; так как ты очень высок ростом, то я спорил с ним, что он через тебя не перепрыгнет. Теперь спор решится». Князь сказал что-то на ухо адъютанту, тот исчез, а через минуту откуда ни возьмись этот самый прыгун и как птица перелетел через приятеля его светлости. «Ну, я проиграл!» – сказал князь, обнял приятеля, да и ушел к себе в кабинет. Прием приказал кончить…
– Однако, это… – пожал плечами сановник-старичок.
– Что однако, что это… Приятель-то его светлости какое на другой день место получил, что десятку прыгунов можно дозволить через себя перескочить.
Говоривший наклонился к уху старичка.
– А-а… – многозначительно протянул последний. – Неужели?..
– Да, вот вам и неужели… Для этого он его и вызвал из именья, способности его знал, а прыгун это так, каприз, не напоминай, сам вспомню… вот он каков светлейший-то…
– Нет, кажется, что с вами решили покончить, Антон Васильевич! – слышалось в третьей группе.
Говоривший был еще сравнительно молодой генерал с широкой грудью, увешанной орденами.
– Ох-хо-хо… – вздохнул рослый казак.
– Тут, по приезде, я уже являлся к его светлости с объяснительными бумагами. Проект представил, значит, переделки в Сечи, кого удалить, кого переместить, так тайком, потихонечку…
– Ну что же князь?..
– Швырнул бумаги мои в угол и сказал:
«Право, не можно вам оставаться. Вы крепко расшалились и ни в каком виде не можете уже приносить пользы. Вот ваши добрые и худые дела». Показал он мне тут толстую тетрадь, в которой написаны все хорошие и худые дела Запорожья и размещены одни против других.
– Каких же больше? – усмехнулся генерал.
– Все записано верно, никаких обстоятельств из обоих действий не скрыто и не ослаблено, только «хытра пысака що зробыв». Худые дела Сечи написал строка от строки пальца на два и словами величиной с воробьев, а что доброго сделала Сечь – часто и мелко, точно песком усыпал. От того наши худые дела занимают больше места, нежели добрые… Только одна надежда, что не выдаст Грицко Нечеса.
– Это кто-ж такой?
– А сам светлейший… Он у нас под таким прозвищем уже более двух лет вписан в сечевые казаки…
– Вот как… Грицко Нечеса… По Сеньке и шапка… – съязвил уже совершенно сдавленным шепотом генерал.
– Полковой старшина Антон Васильевич Головатый!.. – выкрикнул явившийся из двери кабинета адъютант светлейшего.
Казак встрепенулся и, несколько оправившись, развалистою походкою направился к кабинету.
Григорий Александрович ходил взад и вперед по обширному кабинету, то приближался к громадному письменному столу, заваленному книгами и бумагами, у которого стоял чиновник, то удалялся от него.
Увидя Головатого, вошедшего в сопровождении адъютанта, почтительно остановившегося у двери, он круто повернул и пошел к нему навстречу.
– Все кончено… – сказал он. – Текелли доносит, что исполнил поручение. Пропала ваша Сечь.
Головатый пошатнулся. Вся кровь бросилась ему в лицо и, не помня себя, он запальчиво произнес:
– Пропали же и вы, ваша светлость!
– Что ты врешь? – крикнул Потемкин и гневным взглядом окинул забывшегося казака.
Тот разом побледнел под этим взглядом; он ясно прочел на лице светлейшего его маршрут в Сибирь.
Антон Васильевич струсил не на шутку.
Надо было скорее смягчить гнев властного вельможи, и, несмотря на поразившее его известие об окончательном уничтожении родной Запорожской Сечи, Головатый нашелся и отвечал:
– Вы же, батьку, вписаны у нас казаком; так коли Сечь уничтожена, так и ваше казачество кончилось.
– То-то, ври, да не завирайся! – более мягким тоном сказал князь.
Затем уже хладнокровно он объяснил Головатому, что он и другие прибывшие с ним депутаты будут переименованы в армейские чины и отпущены из Петербурга…
– Ты будешь поручиком… – уже совсем ласково сказал светлейший.
Головатый низко поклонился, хотя две слезы скатились по его смуглым щекам.
Это были слезы над могилою Запорожской Сечи.
Головатый вышел из кабинета.
Вскоре за ним появился адъютант и объявил, что приема больше не будет.
– Это со мной уже пятнадцатый раз… – вслух сказал сановный старичок.
Толпа хлынула к выходу. Говор сделался менее сдержанный, а на лестнице стоял уже настоящий гул от смешавшихся голосов.
Вдруг та же толпа почтительно расступилась на обе стороны лестницы и снова притихла как по волшебству.
По лестнице поднималась маленькая старушка, одетая в черное платье из тяжелой шелковой материи.
Это была мать светлейшего князя Потемкина, знакомая нам Дарья Васильевна.
Счастье делает людей неузнаваемыми. То же случилось и с Дарьей Васильевной Потемкиной.
Кто бы мог в шедшей среди расступившихся почтительно сановных лиц по лестнице дворца почтенной, разряженной в дорогое платье старухе узнать бедную смоленскую помещицу, жившую в полуразвалившемся доме, где свободно по комнатам шлепали лягушки – Дарью Васильевну, ныне кавалерственную статс-даму Ее Императорского Величества.
Откуда взялась эта важная поступь, эта милостивая улыбка, играющая на ее губах?
Она даже как будто выросла, не говоря уже о том, что пополнела.
Все это сделало единственное в мире волшебство – счастье.
Дарья Васильевна за несколько месяцев до нашего рассказа прибыла в Петербург и поселилась в Аничковом дворце, незадолго перед тем купленном императрицею Екатериною у графа Разумовского и подаренном Потемкину.
Сам князь в нем не жил, но давал иногда в садовом павильоне дворца великолепные праздники.
С Дарьей Васильевной прибыли в Петербург и четыре ее внучки: Александра, Варвара, Екатерина, и Надежда Васильевны Энгельгардт. Младшей из них было пятнадцать лет, а старшей шел восемнадцатый.
Светлейший дядя не жалел ничего для воспитания своих племянниц, и лучшие учителя и учительницы Петербурга были приглашены к ним преподавателями.
Нечего говорить уже о том, что приезжие мать и племянницы светлейшего были окружены почти царскою роскошью, и высшее общество столицы носило их на руках.
Все четыре сестры Энгельгардт были очень красивые девушки и этим отчасти объясняется более чем родственная любовь к ним Григория Александровича – поклонника женской красоты.
Адъютант князя, бывший еще в зале, первый увидал вошедшую Дарью Васильевну и бросился с докладом в кабинет светлейшего.
Григорий Александрович тотчас вышел и встретил свою мать на середине залы.
Почтительно поцеловав ее руку, он повел ее в кабинет и кивнул головой адъютанту, давая знать, что он более не нуждается в его услугах.
Тот отвесил почтительный поклон и вышел из кабинета.
– Были, видели?.. – спросил Григорий Александрович дрогнувшим голосом.
– Сейчас от княгини… С час посидела у ней… Ничего, мальчик поправляется, и она стала много веселее…
– Не наступил, значит, час кары Божией… – с расстановкой, торжественным тоном произнес Потемкин.
– Что это ты, Гриц, говоришь, за что ее Богу наказывать… И так она без меры страдалица… Тяжело мне бывать у ней…
– С чего это, матушка?..
– Как с чего… Вот и нынче заговорила со мной о своей девочке… «Кабы, – говорит она, – жива была, играла бы теперь с Васей, – красные бы были дети…» А мне каково слушать да знать, да сказать не сметь…
– Действительно… это трудно… для женщин… главное сказать не сметь… – засмеялся Потемкин.
– Тебе все смешки, да смешки; а мне да княгине слезки…
Григорий Александрович сделался вдруг чрезвычайно серьезен.
– А меньше было бы ей слез и горя, коли бы она знала, что сын ее жив, терпит низкую долю – неизвестно где и у кого… А это бы случилось, кабы я не вмешался и не написал вам тогда…
– Оно, пожалуй, Гриц, ты и прав… Но когда же ты возвратишь ей ее ребенка? Или он так и останется Петровским?..
– Может быть, так и останется… Я теперь об нем могу малость лучше позаботиться, чем его батюшка, князь Святозаров… Кстати, видели вы его?
– Как же, видела… Просил передать тебе поклон… Веселый такой… радостный, у жены раза три при мне руку поцеловал… а она его в лоб…
– Значит… счастливы… – с горькой усмешкой заметил Григорий Александрович.
– По видимостям, счастливы, только я, Гриц, здесь теперь у вас попригляделась – не узнаешь ведь придворных-то лиц; он это улыбается, когда на душе кошки скребутся; плачет, когда ему, может, скакать хочется… только Святозаровы, кажется, этому роду не подходят – простые, прямые люди, он, кажись, добряк, мухи не обидит.
– А убить человека может?..
– Что ты, Гриц, разве это было?
– Нет, я так, к слову…
– И за что ты его так не любишь, Гриц?
– Я? С чего вы это взяли…
– Не бываешь у них, а они такие ласковые да предупредительные…
– Кто ко мне да к вам не ласков да не предупредителен… все-таки…
– Что все-таки? – горячо перебил ее князь.
– Не верю я, маменька, в эту людскую ласковость, все они низкопоклонничают, так как я высоко стою, меня не достанешь… А могли бы ухватиться хоть за ногу, стащили бы сейчас вниз и растоптали бы с наслаждением, потому-то и презираю я их всех, потому-то вышучиваю с ними шутки, какие только моей душе хочется… Тут один тоже из них обыграл меня на днях, воспользовался моей рассеянностью и сфальшивил. Что мне с ним делать? Не судиться идти!.. И говорю я ему: «Ну, братец, с тобой я буду играть только в плевки; приходи завтра…» Прибегает чуть свет… «Плюй на двадцать тысяч, сказал я ему…» Он собрал все свои силы и плюнул, вон в тот самый дальний угол попал… «Выиграл, братец, я дальше твоего носа плевать не могу!» – заметил я ему и плюнул в рожу…
– Что ты, Гриц! – даже привстала Дарья Васильевна.
– В самую рожу… Что же бы вы думали? Взял деньги, обтерся… и по сей час ко мне ходит… Вот каковы они, люди…
– Не все же таковы.
– Все, – мрачно сказал Потемкин. – Значит, – вдруг переменил он разговор, – наследник выздоравливает, и княжеская чета счастлива и довольна…
– Кажись, что так, а там кто их знает…
– Конечно, они счастливы и довольны, что им! – махнул рукой Григорий Александрович.
В голосе его прозвучали слезы.
Это не ускользнуло от чуткого слуха матери.
– Что с тобой, Гриц… Не пойму я тебя… Кажется, счастливее тебя человека нет, а ты…
– Что я?
– Как будто не доволен ничем… Ведь уже, кажется, большего и желать нельзя…
– Вот то-то, что вам кажется, что и счастливее меня нет, что и желать мне большего нельзя… а между тем…
Григорий Александрович вдруг поник головой и крупные слезы покатились по его щекам…
– Гриц, что с тобой? Ты плачешь… – вскочила в тревоге Дарья Васильевна.
Князь уже успел оправиться, тряхнул головой и отвечал почти спокойным голосом:
– Нет, так, пустяки, это пройдет, я устал… этот прием…
– Ах, Гриц, Гриц… чует мое материнское сердце, что с тобой что-то неладное деется, а отчего и ума не приложу… Сдается мне, скучно тебе одному… Жениться тебе надо…
– Жениться… мне? – удивленно уставился на Дарью Васильевну Потемкин.
– Да, тебе… Теперь за тебя какую ни на есть заморскую принцессу выдадут… молодую, красивую…
– Нет, я никогда не женюсь…
– Почему же? – робко спросила старуха, снова уже сидевшая в кресле.
– А потому, что нет и не будет мне по душе женщины, которая бы мне не надоела… Все надоедают, я это уже испытал…
– Это все оттого, что не в законе! – попробовала возразить Потемкина.
– А закон нарушать еще хуже, а я нарушу… Уж такова природа моя, мне два раза любить не дано… Свята к женщине только первая любовь, а вторая то же, что десятая, это уж не любовь, а страсть… похоть…
– Я что-то не пойму этого, Гриц…
– И не надо, только сватать меня оставьте… Невеста моя еще не родилась, да и не родится… Так вы и знайте.
В тоне голоса князя прозвучали ноты раздражения, наводившие ужас на всех и пугавшие даже его мать.
Она молчала и только печально качала головой.
– Что девчонки? – спросил после некоторой паузы Григорий Александрович.
Этим именем называл он своих племянниц.
– Веселятся, да как сыр в масле катаются благодаря твоим милостям; что им делается, тело нагуливают…
– И пусть нагуливают, тело первое дело… Я к вечеру в вам заеду, привезу малоазийские сласти, рахат-лукум прозывается.
– Уж ты их очень балуешь.
– Не для них, для себя выписал, адъютант уже с неделю как в Москву послан, сегодня обратно будет. Там, говорят, в Зарядьи, близ Ильинки, купец продает перворазборный…
– Причудник… – улыбнулась мать, видя, что сын снова спокоен и весел. – Я поеду…
– С Богом, матушка… Так, значит, там все благополучно. Спасибо, что исполнили, съездили…
– Я для тебя на все…
Григорий Александрович припал к руке своей матери и проводил ее из кабинета до передней, а затем снова вернулся в кабинет.
Не успел он войти, как следом за ним вошел один из его адъютантов.
– Ну что? – нетерпеливо спросил князь.
– Все исполнено…
– Он здесь?..
– Так точно, ваша светлость…
– Введите его сюда… и не пускать ни души…
Адъютант вышел.
Через несколько минут дверь кабинета отворилась, и на ее пороге появился знакомый нам камердинер князя Андрея Павловича Святозарова, Степан Сидоров.
С окладистой русой бородой и усами, одетый в длиннополый камзол, он был неузнаваем.
– Кто ты такой?
– Петербургский купец, Степан Сидоров, ваша светлость…
– Это твоя кондитерская на Садовой?
– Никак нет-с, ваша светлость, моей жены…
– Это все одно, муж да жена – одна сатана… Я вот что хотел спросить тебя, кто у тебя там девочка, так лет пятнадцати-шестнадцати, за прилавком стоит?
– Это моя падчерица Калисфения…
– Калисфения… – повторил светлейший, – хорошее имя… Только не рука ей сидеть за прилавком… Хороша очень…
– Такова воля матери, ваша светлость…
– Чья воля!.. – вскрикнул Григорий Александрович. – Я говорю МОЮ ВОЛЮ…
Степан Сидоров испуганно попятился к двери.
– Отвести ее в Аничков дворец, я ее жалую камер-юнгферою к моим племянницам фрейлинам Ее Величества…
Степан побледнел.
– Это невозможно, ваша светлость…
– Что-о-о… – загремел Григорий Александрович.
– Она турецкая подданная, и ее мать не согласится отпустить от себя, она будет жаловаться… – через силу, видимо, побеждая робость, проговорил Степан.
– Жаловаться… на меня кому жаловаться! – крикнул вне себя от гнева князь… – Да будь она хоть чертова подданная и имей целых три матери, она будет моею… то есть она будет камер-юнгферой моим племянницам, слышал?
Степан молчал.
– Ее мать, – продолжал кричать Григорий Александрович, – твоя жена, так ты, как муж, прикажи…
– Увольте, ваша светлость, не могу, – простонал Степан, опускаясь на колени… Пожалейте девочку… у нее жених…
– Жених! – взвизгнул Потемкин. – Тем более, скорей ей надо поступить во дворец… Слушай, чтобы к вечеру она была там…
– Смилуйтесь, ваша светлость, – продолжал умолять его Степан.
– Смилуйтесь! Я и так ей милость оказываю, а он смилуйтесь… Да что зря болтать с тобой… сказано, значит, так надо… Иначе я с тобой расправлюсь по-свойски…
Григорий Александрович подошел совсем близко к стоявшему на коленях Сидорычу и, наклонившись, сказал явственным шепотом:
– Я покажу тебе, как подменивать детей… Слышишь…
Услыхав это, Степан Сидорыч упал ниц и остался некоторое время недвижим.
Он был поражен этими словами как громом.
Григорий Александрович между тем, не обращая на него никакого внимания, начал шагать по кабинету.
Прошло несколько минут.
«Не сдох ли он со страху?» – мелькнуло в голове светлейшего.
«Отдохнет!» – сам отвечал он на свои мысли.
Степан действительно отдохнул и поднялся с полу с еще более бледным, искаженным от страха лицом.
– Чтобы нынче вечером… – сказал князь.
– Слушаю-с, ваша светлость… – дрожащим голосом отвечал Степан.
– Ступай вон!
Сидорыч не заставил повторять себе этого приказания и ни жив ни мертв вышел из кабинета.