Была уже вторая половина мая, а Вронской съ Анной не переѣзжали ни на дачу, ни въ деревню, а продолжали жить въ Москвѣ, хотя въ Москвѣ имъ дѣлать было нечего. Они не переѣзжали потому, что въ продолженіи всего послѣдняго мѣсяца у нихъ не было ни однаго мирнаго дня. Для того чтобы предпринять что-нибудь въ семейной жизни, необходимы или совершенный раздоръ между супругами, тогда воля-власть однаго рѣшаетъ за другаго и другой подчиняется, или любовное согласіе, подъ вліяніемъ котораго предпринимается общее дѣло. Когда же отношенія супруговъ неопредѣленны, нѣтъ ни того, ни другаго – дѣло ждетъ, пока разрѣшится положеніе, и все остается въ statu quo.[1719] Многіе семьи по годамъ остаются на старыхъ мѣстахъ, постылыхъ обоимъ супругамъ, только потому, что нѣтъ ни полнаго раздора, ни согласія. Такъ было и съ Вронскими.
И Алексѣю Кириллычу и Аннѣ Московская жизнь въ жарѣ и пыли, когда солнце свѣтило по весеннему и всѣ деревья и кусты были въ листьяхъ и цвѣтахъ, была невыносима, и они прежде рѣшали уѣхать въ Воздвиженское тотчасъ послѣ Святой; но они продолжали жить въ Москвѣ потому, что уже больше мѣсяца между ними было раздраженіе, которое оба сдерживали, зная, какъ они необходимы другъ другу, какъ они любятъ другъ друга. Но раздраженіе было, и не видно было конца ему, такъ какъ раздраженіе было внутреннее, не зависящее отъ какой нибудь внѣшней причины. Началось это раздраженіе давно прежде, но выразилось съ того вечера, въ который Алексѣй Кириллычъ высказалъ свое мнѣніе о ея обществѣ, о воронахъ, слетѣвшихся на трупъ. Она съ несвойственной ей раздражительностью защищалась и напала на него именно потому, что она чувствовала, что онъ былъ правъ и что онъ попалъ прямо въ сердцѣ ея выдуманной высоты и разрушилъ ее. Но не то было ей обидно и досадно. Ей было больно то, что это зданіе новой жизни, честной, трудовой, съ новыми людьми, было ею построено не для себя, а для него, такъ она думала. Она устроила себѣ эту жизнь для того, чтобы онъ не мучался мыслью о томъ, что она тяготится своимъ уединеннымъ отъ общества положеніемъ, главное же затѣмъ, чтобы его привлечь опять къ себѣ, къ своему дому, и отвлечь его отъ той свѣтской жизни внѣ дома, въ которую онъ больше и больше втягивался.
Основа всего была ея ревность къ нему, та самая ревность, про которую она такъ хорошо говорила когда то съ Кити и которую она за собой не признавала. «Я не ревную, но мнѣ просто непріятно, что онъ находитъ удовольствіе внѣ дома. Я не ревную, – говорила она себѣ. – Je ne suis point jalouse si je l’étais jamais»,[1720] говорило ея сердце.
Она вспоминала Долли, какъ она прямо признавалась въ своей ревности ей и самому мужу. Ей, безукоризненной женщинѣ, законному мужу можно было говорить это. «Но чтожъ могу сказать я? – думала Анна. – Сказать ему – ты долженъ понимать, что для меня въ жизни остался одинъ ты; что ты имѣешь право бросить меня, какъ я бросила своего мужа; но ты пожалѣешь меня. Нѣтъ, я не могу говорить ему про свою ревность: я не могу унизиться до этаго!» говорила она себѣ. A, вмѣстѣ съ тѣмъ она уже давно ревновала всѣми силами своей души. Она ревновала его не къ какой нибудь одной женщинѣ – ревность ея: долго съѣдала ея сердце, и, не имѣя еще предмета, она ревновала его къ уменьшенію его любви. Весь онъ, со всѣми его привычками, мыслями, желаніями, со всѣмъ его душевнымъ и физическимъ складомъ, былъ для нея одно – любовь къ женщинамъ, и женщина была одна она.
Любовь эта уменьшилась или ей такъ казалось; слѣдовательно, онъ часть любви перенесъ на другихъ или на другую женщину. Вмѣстѣ съ тѣмъ его любовь къ ней была вся ея жизнь. Если ушла часть его любви, ушла и часть ея жизни. Уйдетъ вся любовь, уйдетъ и вся жизнь. Эта мысль была такъ страшна, что она отгоняла ее и отъискивала захваты въ жизни, которые бы держали ее помимо ея любви. Одно изъ такихъ средствъ ухватиться за жизнь помимо его было все ея устройство московской жизни. Вся эта жизнь съ[1721] занятіями наукой, съ умными, либеральными недовольными людьми, съ школами, съ дѣтскими садами и заботливость о дочери было только средство спастись отъ страшной угрозы ревности. Онъ пришелъ и однимъ словомъ разрушилъ, завалилъ все это зданіе, и она осталась опять одна съ своимъ ужасомъ. Заботливость о дочери завалилась вмѣстѣ со всѣмъ зданіемъ. Она никогда не могла заставить себя любить эту дочь въ сотую долю такъ, какъ она любила сына. Онъ былъ выкормленъ ею, былъ первенецъ, рожденъ въ условіяхъ семьи; эта была причиной физическихъ и нравственных страданій, она не кормила ее и даже видъ ея только больно напоминалъ ей отсутствіе Сережи. Все опять разрушилось, и она осталась одна съ своей безпредметной ревностью и другимъ чувствомъ, совершенно особеннымъ отъ ревности, но которое всегда соединялось съ нею, – чувство раскаянія за все зло, которое она сдѣлала Алексѣю Александровичу. «Погубила его и сама мучаюсь. Сама мучаюсь и его погубила».
Такъ соединялись въ ея душѣ эти два чувства. «Мою жизнь онъ разрушилъ, а самъ развѣ перемѣнилъ свой образъ жизни? – думала она. – Нѣтъ. Цѣлый день его нѣтъ дома. Каждый день почти онъ ѣздитъ на дачу къ матери. И тутъ есть женщина». Если бы не было женщины, ей бы нужно было выдумать…
Во время спора ихъ въ тотъ вечеръ онъ сказалъ одно слово, которое она безъ слезъ гнѣва не могла вспомнить и вспоминала всякую минуту; онъ сказалъ: «Я всѣмъ, кажется, пожертвовалъ и жертвую для тебя». Она видѣла въ его глазахъ, что онъ устыдился этихъ словъ, какъ только произнесъ ихъ. «Но онъ сказалъ, онъ сказалъ ихъ». Онъ сказалъ, что теперь жертвуетъ всѣмъ для нея. Она была одна дома; онъ поѣхалъ на какой то холостой пиръ на Воробьевыхъ горахъ; какая то гонка лодокъ, и дама какая то будетъ плавать. Она была одна,[1722] не велѣла зажигать лампъ и свѣчей и ходила взадъ и впередъ по гостиной, изрѣдка останавливаясь и прижимая руки къ горячимъ вискамъ. Услыхавъ стукъ подъѣхавшей коляски, она остановилась. «Это онъ. Что я могу сказать ему? – подумала она. – Онъ все можетъ сказать мнѣ». Она такъ раздражала себя, воображая его любящимъ другую женщину и тяготящимся ею, что она уже забыла его, какой онъ былъ, а воображала себѣ его, какимъ онъ былъ въ ея воображеніи.
«Онъ можетъ сказать мнѣ: я васъ не держу, вы не хотѣли расходиться съ вашимъ мужемъ, вы можете идти куда хотите. Я обезпечу васъ, если мужъ васъ не приметъ». Она придумала себѣ эту ужасную фразу и, вообразивъ себѣ ее, упала на колѣни передъ диваномъ, передъ которымъ стояла, прижалась головой къ сидѣнью и зарыдала. Когда онъ вошелъ, она успѣла встать, отереть глаза и сѣсть къ столу съ книгой. Она едва удерживала новыя слезы при мысли, какъ она жалка, что должна лгать передъ нимъ.
Онъ вошелъ въ лѣтнемъ свѣтломъ платьѣ, съ слѣдами холостого обѣда на раскраснѣвшемся лицѣ, подошелъ и поцѣловалъ въ лобъ.
– Что же ты не пріѣхала? – Ее звали тоже, и онъ совѣтовалъ пріѣхать за нимъ. – Стива былъ тамъ.
– Не хотѣлось. Чтожъ, весело было? – сказала она спокойно.
– [1723]Да, глупо. Какая то учительница Шведской Королевы плавала въ нанковомъ капотѣ. Ridicule.[1724] Но обѣдъ прекрасный. Чтожъ и огня нѣтъ?
– Я тебя ждала.
– Анна, – сказалъ онъ съ веселой улыбкой, – за что ты на меня? Если я виноватъ, прости.
Онъ взялъ ея руку, цѣлуя и лаская.
– Ничего, ничего, – поспѣшно сказала она. – Нечего прощать. Все хорошо. Иногда мнѣ скучно,[1725] но и давно пора уѣхать.
Онъ позвонилъ и велѣлъ подать чаю. И они, какъ въ первое счастливое время, любовно говорили и дѣлали планы. Но вдругъ зазвенѣла цѣпь, которая ихъ сковывала, и все испортилось. Разговаривая объ отъѣздѣ въ деревню, Анна предложила уложиться завтра и ѣхать послѣзавтра.
– Да нѣтъ, постой. Въ воскресенье мнѣ надо быть у maman, – сказалъ Вронскій, и Аннѣ показалось, что она замѣтила смущенье на его лицѣ.
Онъ всегда былъ смущенъ, когда при ней говорилъ про мать, которая не хотѣла принимать ее. Она вдругъ вспыхнула и отстранилась отъ него.
– Если такъ, то мы не уѣдемъ совсѣмъ, – сказала она.
– Да отчего же?
– А оттого, что не уѣдемъ. Если ѣхать, то ѣхать послѣзавтра. Развѣ ты не можешь поѣхать завтра?
– Да нѣтъ, она просила.....
– Я не поѣду въ воскресенье. Завтра или никогда.
– Анна, – укоризненно сказалъ Вронскій. – Зачѣмъ? Ну что это? Вѣдь это не имѣетъ смысла.
– Ты всѣмъ пожертвовалъ для меня, а не можешь…
– Да нѣтъ, никогда…
– Нѣтъ, ты сказалъ это, а не можешь исполнить моей просьбы.
– Да если бы это было резонно. А то я не знаю, что будетъ послѣ, какое требованье? Вѣдь это не имѣетъ смысла. Ну что сдѣлаютъ два дня?
– Для тебя это ничего, тебѣ очень весело. Но…
Она остановилась; ей показалось унизительнымъ говорить о томъ, какъ тяжелы были для нея эти одинокіе дни.
– Анна, я понимаю, какъ тебѣ тяжело, но вѣдь это все кончится. Я даже ѣду къ maman объ этомъ. Если она напишетъ Алексѣю Александровичу, онъ сдѣлаетъ.
– Я не хочу этаго, вскрикнула Анна. – Ты не затѣмъ ѣдешь. Отчего ты, хвастаясь своей прямотой, не говоришь правду?
– Я никогда не говорилъ неправды. И очень жаль, если ты не уважаешь человѣка, который… для котораго… своего мужа, – выговорилъ онъ.
– Уваженье выдумали для того, чтобы скрывать пустое мѣсто, гдѣ должна быть любовь. А если ты не любишь меня, то лучше и честнѣе это сказать.
Вронской вскочилъ съ мѣста съ энергическимъ отчаяннымъ жестомъ, и брови его мрачно сдвинулись.
– Нѣтъ, это становится невыносимо, – вскрикнулъ онъ и, стараясь успокоиться, выговорилъ медленно:
– Чего ты хочешь отъ меня?
– Чего я могу хотѣть? Я могу хотѣть только того, чтобы вы не покинули меня. Но я этаго не хочу, какъ вы думаете. Я хочу любви, и ея нѣтъ. Стало быть, все кончено.
Она направилась къ двери.
– Постой, пос…той, – сказалъ Вронской, не раздвигая мрачной складки бровей. – Въ чемъ дѣло? Я сказалъ, что отъѣздъ надо отложить на 3 дня, ты мнѣ сказала, что я лгу и не честный человѣкъ.
– Да, и повторяю, что человѣкъ, который попрекаетъ мнѣ, что онъ всѣмъ пожертвовалъ для меня, что это хуже, чѣмъ нечестный человѣкъ, это человѣкъ безъ сердца.
– Нѣтъ, есть границы терпѣнію, – вскрикнулъ онъ. – Ничего не понимаю, – и невольно отбросилъ руку, которую держалъ въ своей рукѣ.
Она ушла къ себѣ, раздѣлась, легла и взяла книгу. Лицо ея было холодно и злобно, также, какъ было у нея на душѣ. «Онъ тяготится мною, онъ любитъ другую женщину», говорилъ въ душѣ ея голосъ, который она хотѣла не слышать. Она лежала и читала, и изрѣдка воспоминанія о немъ всплывали у нея въ душѣ. Вдругъ она почувствовала себя въ прошедшемъ, въ домѣ Каренина, въ Петербургѣ, со всѣми подробностями минуты: также стояла свѣча, та же книга, та же кофточка съ шитымъ рукавомъ, тѣ же[1726] подавляемыя мысли и одна, ясно выражаемая мысль: «зачѣмъ я не умерла», и другая страшная мысль. «Какая мысль?» спросила она себя. Да, это была страшная мысль, даже не мысль, a желаніе – желаніе, чтобы онъ, Алексѣй Александровичъ, умеръ. Какъ часто приходила ей тогда эта мысль и какъ желанная смерть эта уясняла все. Теперь ужъ этаго не нужно. «Мнѣ не нужна смерть Алексѣя Александровича, теперь я несчастлива не отъ Алексѣя Александровича, а отъ него. Что же, ему умереть? Нѣтъ,[1727] его смерть сдѣлала бы меня еще болѣе несчастливой, если возможно. – Она положила книгу на колѣни и стала думать, снимая и надѣвая кольцо на тонкомъ бѣломъ пальцѣ. – Такъ чья же смерть нужна теперь? Ничья», – вслухъ сказала она себѣ, несмотря на то, что въ душѣ все оставался вопросъ – чья смерть?
И опять взяла книгу и стала читать и читать, понимая, что читала, несмотря на то, что въ душѣ, независимо отъ чтенія, происходила своя работа. Она читала, что невѣста его измѣнила ему и пришелъ къ ней.[1728] И тутъ вдругъ въ одно и тоже время въ душѣ Анны голосъ отвѣтилъ на вопросъ: чья смерть? И женихъ, и невѣста въ книгѣ, и окно, у котораго она стояла, – все это изчезло и замѣнилось трескомъ и потомъ тишиной и темнотой. Свѣча догорѣла, затрещала и вдругъ потухла. Анна съ открытыми глазами лежала въ темнотѣ и[1729] понимала, что ей отвѣтилъ внутренній голосъ.[1730]
«Да, и стыдъ и позоръ Алексѣя Александровича и Сережи, и мое несчастье, и его, его страданья, да, все спасается моей смертью. Мнѣ умереть, моей свѣчѣ потухнуть,[1731] да, тогда все бы было ясно. Всѣмъ бы было хорошо.[1732] Но умереть, потушить свѣчу свою. Она задрожала отъ физическаго ужаса смерти. – Нѣтъ, все, только жить, не умереть. Вѣдь я люблю его, вѣдь онъ любитъ меня. Это такъ, минутное». Слезы текли ей по щекамъ, губамъ и шеѣ.[1733] Она быстро надѣла халатъ и пошла искать его. Онъ спалъ крѣпкимъ сномъ въ кабинетѣ. Она поцѣловала его въ лобъ, не разбудивъ, – онъ только заворочался, почмокавъ губами, – и вернулась къ себѣ. «Нѣтъ, я безсмысленно раздражительна, – сказала она себѣ. – Этаго не будетъ больше. Завтра я примирюсь съ нимъ». И она заснула успокоенная и совершенно забывъ о томъ, что ее успокоило.
Вронскіе не уѣхали ни на 3-й день, ни послѣ Воскресенья. На другой день послѣ ихъ ссоры Анна не исполнила своего намѣренія. Еще она не выходила къ кофею, какъ она услыхала отъ дѣвушки, что отъ старой Графини пріѣхала барышня и вызвала Алексѣя Кириллыча на крыльцо. Анна неодѣтая перебѣжала въ гостиную и увидала изъ окна, какъ ей казалось, объясненіе всего. Вронской стоялъ у коляски, въ которой сидѣла свѣженькая, вся въ веснушкахъ миловидная дѣвушка (это была воспитанница графини) и улыбаясь говорила съ нимъ что то.
«Это она», сказала себѣ Анна, замѣтивъ то пустое мѣсто ревности, которое въ ней было къ этой воспитанницѣ, и за кофеемъ произошло столкновеніе болѣе непріятное, чѣмъ наканунѣ.
Алексѣй Кириллычъ уѣхалъ раздраженный и сдержанный съ какимъ-то, какъ ей казалось, строгимъ и рѣшительнымъ видомъ.[1734]
Вопросъ объ отъѣздѣ въ деревню остался нерѣшеннымъ. Она требовала отъѣзда нынче.
– Если нынче ты не ѣдешь, то я и совсѣмъ не хочу ѣхать, – сказала она въ раздраженіи спора, хотя, очевидно, слова эти ничего не значили кромѣ того, что пока не будетъ согласія, мы не уѣдемъ, и теперь мы не ѣдемъ.
Раскаяніе въ томъ, что она не могла удержаться, и безпокойство въ томъ, что будетъ, мучали ее все утро. Она ждала его, надѣясь объясниться и загладить вину, если была (была или же не была вина, было все равно). Нужно было загладить раздраженіе. Въ 3-мъ часу вернулась коляска шагомъ. Его не было. Она послала Аннушку узнать, гдѣ остался Алексѣй Кириллычъ. Аннушка пришла съ отвѣтомъ, что Алексѣй Кириллычъ остался на Нижегородской дорогѣ и велѣлъ пріѣзжать къ вечернему поѣзду. Анна поблѣднѣла, и руки ея затряслись, когда она получила это извѣстіе. «Такъ и есть, онъ и нынче поѣхалъ туда, къ матери, жаловаться на меня (Анна забывала, какъ это непохоже было на него). Но нѣтъ, онъ поѣхалъ къ ней».
Цѣлый день этотъ до поздняго вечера Анна просидѣла неподвижно на одномъ мѣстѣ съ неподвижными глазами. Когда онъ вернулся и сталъ спрашивать ее, что съ ней, она сказала ему, что онъ самъ знаетъ, и, наконецъ, не въ силахъ удерживаться, истерически зарыдала и между рыданіями высказала ему все, что она думала.
– Брось меня, брось. Уѣзжай. Оставь меня. Кто я? Развратная женщина. Камень на твоей шеѣ.
Видя, какъ она страдаетъ, Вронской умолялъ ее успокоиться и увѣрялъ, что нѣтъ признака основанія ее ревности, что онъ ѣздилъ къ матери только за тѣмъ, чтобы просить ее написать то письмо, которое должно было убѣдить Алексѣя Александровича дать разводъ. Что онъ только о ней думаетъ. Онъ самъ плакалъ, умоляя ее успокоиться.
И мгновенно отчаянная ревность перешла въ отчаянную, страстную нѣжность. Она обнимала его, покрывая поцѣлуями его голову, руки, шею. Она плакала отъ нѣжности и признавалась ему въ томъ, что на нее иногда находятъ минуты сумашествія. Примиреніе, казалось, совершилось полное, но на другое утро, когда Вронской, пользуясь хорошими отношеніями, установившимися между ними, началъ говорить о предметѣ, постоянно занимавшемъ его, именно о разводѣ, вдругъ опять на нее нашло раздраженіе, еще больше прежняго. Вронской сказалъ, что мать написала письмо Алексѣю Александровичу и что, вѣроятно, Алекеѣй Александровичъ согласится.
– И тогда я буду совершенно счастливъ, – сказалъ Вронской. – Всѣ эти размолвки у насъ происходятъ отъ этаго.
– Отчего? – спросила она спокойно.
– Оттого, – сказалъ Вронской, находившійся въ самомъ хорошемъ расположеніи духа и желая быть вполнѣ откровеннымъ, – оттого, что положеніе наше неопредѣленно и неясно, и мы чувствуемъ это, и другіе чувствуютъ, и это на насъ дѣйствуетъ.
– Что же неяснаго въ томъ, что мущина и женщина любятъ другъ друга? Никакіе обряды не могутъ сдѣлать этаго серьезнымъ, если это несерьезно, – сказала Анна подъ вліяніемъ уже того либерализма, которымъ она напиталась въ обществѣ Юркина и его protégé.
– Ахъ, зачѣмъ нарочно не понимать, – говорилъ Вронской, желая высказать всю правду и забывая то, что правда есть самое непріятное зрѣлище для тѣхъ, кто внѣ ея. – Вопервыхъ, дѣти, которые будутъ.
– Ахъ, ихъ и не будетъ, можетъ быть, – съ раздраженіемъ сказала Анна.
– Ну, потомъ – ты извини меня – но я увѣренъ, что большая доля твоей безсмысленной ревности происходитъ отъ того, что я незаконный твой мужъ.
– Вопервыхъ, я и не ревнива и не ревную, это разъ на меня нашло сумашествіе, и то не ревность, а оттого, что ты былъ неделикатенъ.
Уже тонъ ея голоса говорилъ, что это не она говоритъ, а злая сила, овладѣвшая ею, но Вронской не замѣтилъ.
– Ну, положимъ, – продолжалъ онъ съ упорствомъ, желая высказать свою новую, какъ ему казалось, мысль, – но дѣло въ томъ. Я переношу на себя, что если бы я жилъ съ дѣвушкой, то мнѣ могла бы приходить мысль, и не то (онъ тонко сжалъ губы) чтобы она думала выдти за другого замужъ, но чтобъ другіе, глядя на нее, думали, что она можетъ выдти замужъ.
Анна неподвижно слушала, и глаза ея блестѣли.
– Да что, ты можешь жениться! – сказала она.
– Я знаю, что ты не думаешь обо мнѣ, чтобы я думалъ объ этомъ, но тебѣ непріятно знать, что другіе это думаютъ.
Анна, казалось, нелогически, но въ сущности совершенно логически перескочила къ самому ядру разговора.
– Насчетъ этаго ты можешь быть совершенно спокоенъ, – сказала она. – Мнѣ совершенно все равно, что думаетъ твоя мать и какъ она хочетъ женить тебя.
– Но, Анна, мы не объ этомъ говоримъ.
– Нѣтъ, объ этомъ самомъ. Я знаю, и повѣрь, что для меня женщина безъ сердца, будь она старуха или не старуха, твоя мать или чужая, не интересна, и я знать не хочу.
Тонъ презрѣнія, съ которымъ она говорила о его матери, оскорблялъ его.
– Что съ тобой? Съ какой стати? И потомъ говорить о комъ же? О моей матери?
– Женщина, которая не угадала сердцемъ, въ чемъ лежитъ счастье и честь ея сына, у той женщины нѣтъ сердца.
– Анна, ты какъ будто нарочно оскорбляешь меня въ самыя больныя мѣста, но я все перенесу, но…
– Ну, довольно, довольно. Я вѣдь вижу, что ты меня не любишь.
Она встала и хотѣла выдти, но онъ побѣжалъ и остановилъ ее. Онъ взялъ на себя не сердиться. Онъ со вчерашняго дня рѣшилъ, что она жалка и что ему надо все переносить.
Теперь борьба была трудная, но ему не удалось успокоить ее. Послышался звонокъ, стукъ ногъ, и человѣкъ пришелъ доложить, что пріѣхалъ Грабе изъ Петербурга. Вронской ждалъ его и просилъ остановиться у него. Грабе вошелъ, и при немъ Анна и Вронской не договорили своего, а, притворяясь при немъ, разговаривали и распрашивали его.
Такъ прошелъ весь день. Вронской вернулся поздно ночью и не вошелъ къ ней. Она не спала всю эту ночь, ожидая его. На другое утро опять было объясненіе. Онъ вошелъ одинъ разъ въ ея уборную, и онъ всю жизнь потомъ, какъ самое ужасное воспоминаніе, помнилъ одну минуту. Она сидѣла за туалетомъ одна и чесалась.
– Зачѣмъ ты? – спросила она сдержаннымъ голосомъ, быстро выговаривая слова. Она оглянулась. У него было строгое, холодное лицо.
– Я взять атестатъ на Гамбету, я продалъ его, – сказалъ онъ, самъ не зная, какъ онъ сказалъ эти слова. Какъ будто кто то внутри его сказалъ эти слова такимъ тономъ, который выражалъ яснѣе словъ: «Объясняться мнѣ некогда, и ни къ чему не поведетъ. Прощайте».
– А! – сказала она или не сказала это «А».
Онъ оглянулся.
– Что, Анна? – сказалъ онъ съ участіемъ.
– Я ничего.
Онъ повернулся и пошелъ, но, выходя, онъ оглянулся и увидалъ ея бѣлую прелестную шею и черные волосы, курчавившіеся на затылкѣ, и въ зеркалѣ, – онъ не зналъ, видѣлъ ли онъ или показалось ему, – ея лицо блѣдное, виноватое, съ дрожащими губами. Онъ не повернулся и вышелъ, ноги его несли вонъ изъ комнаты. Грабе съ Воейковымъ ждали въ кабинетѣ. Онъ и забылъ тотчасъ про это выраженіе. Цѣлый этотъ день онъ провелъ внѣ дома и, пріѣхавъ поздно, не вошелъ къ ней.
Воскресенье 28 Мая Вронской съ утра уѣхалъ къ матери. Если бы она не ссорилась съ нимъ, если бы согласилась, то они бы ѣхали теперь въ Воздвиженское, и все бы это кончилось. Они бы были одни. «Зачѣмъ я не согласилась, зачѣмъ я говорила все то, что я говорила», думала Анна. Но вмѣстѣ съ тѣмъ она чувствовала, что въ ту минуту не могла не говорить. И мало того, она даже не жалѣла, что не уѣхала въ Воздвиженское. Разсуждая, она видѣла, что въ Воздвиженскомъ они бы были одни и все бы кончилось, но она не вѣрила въ Воздвиженское, не могла себѣ представить Воздвиженское. Ей казалось, что прежде всего должно было развязаться, рѣшиться что то такое, что было теперь между ними. Послѣднія ночи она провела одна и не спала, всякую минуту ожидая его. Но онъ не приходилъ. Что она передумала въ эти ночи! Всѣ самыя жестокія слова, которыя могъ сказать жестокій, грубый человѣкъ, онъ сказалъ ей въ ея воображеніи, и она не прощала ихъ ему, какъ будто онъ дѣйствительно сказалъ ихъ.
На 3-ю ночь, съ 27 на 28 Мая, она заснула тѣмъ тяжелымъ, мертвымъ сномъ, который данъ человѣку какъ спасенье противъ несчастія, тѣмъ сномъ, которымъ спятъ послѣ свершившагося несчастія, отъ котораго надо отдохнуть. Она проснулась утромъ неосвѣженная сномъ. Страшный кошмаръ, нѣсколько разъ повторявшійся ей въ сновидѣніяхъ еще до связи съ Вронскимъ, представлялся ей опять. Старичокъ мужичокъ съ взлохмаченной бородой что то дѣлалъ, нагнувшись надъ желѣзомъ, приговаривая по-французски: «il faut le battre le fer, le broyer, le pétrir…»[1735] и она опять чувствовала съ ужасомъ во снѣ, что мужичокъ этотъ не обращаетъ на нее вниманія, но дѣлаетъ это какое то страшное дѣло въ желѣзѣ надъ ней, что то страшное дѣлаетъ надъ ней. И она просыпалась въ холодномъ потѣ.
Она встала, чувствуя себя взволнованной и спѣшащей. Аннушка замѣтила, что барыня нынче была красивѣе и веселѣе, чѣмъ давно.
[1736]Анна вышла въ уборную, взяла ванну, одѣлась, быстро,[1737] причесала свои особенно вившіеся и трещавшіе подъ гребнемъ, отросшіе уже до плечъ волоса. Она все дѣлала быстро и поспѣшно.[1738]
– Что NN, – спросила Анна у Аннушки про Грабе.
– Кажется, встаютъ.
– Скажи, что я прошу его вмѣстѣ пить кофе.
«Да, что еще дѣлать? – спросила она себя. – Да, несносно жить въ городѣ, пора въ деревню. Ну чтожъ, онъ не хотѣлъ ѣхать въ пятницу, когда же онъ теперь хочетъ ѣхать?»
Она сѣла за письменный столъ.
– Постой, Аннушка, – сказала она дѣвушкѣ, хотѣвшей уходить. Ей страшно было оставаться одной. – Сейчасъ записку снесешь.
Она сѣла и написала: «Я рѣшила ѣхать какъ можно скорѣе въ деревню, пріѣзжайте, пожалуйста, пораньше, къ обѣду ужъ непремѣнно, чтобы успѣть уложиться и завтра выѣхать. Надѣюсь, что теперь не будетъ препятствій». Она запечатала и послала кучера съ этой запиской къ Алексѣю Кириллычу на дачу къ матери. Въ то время какъ она писала ему, она чувствовала, что демонъ ревности приступалъ къ ней, но она не позволила себѣ остановиться на своихъ мысляхъ.
– Что Лили? – (такъ звали дочь).
– Онѣ въ полисадникѣ съ мамзелью.
– Позови ихъ, пожалуйста.
Когда Аннушка вышла, Анна осталась неподвижною съ устремленными на[1739] бронзовую собаку-пресспапье глазами. «Нѣтъ, не надо, не надо», сказала она себѣ. Быстро встала на своихъ упругихъ ногахъ и скинула кофточку, чтобы надѣвать платье. «Да, да чесалась я или нѣтъ?» спросила она себя. И не могла вспомнить.[1740] Она ощупала голову рукою. «Да, я причесана, но когда, рѣшительно не помню». Она даже не вѣрила своей рукѣ и подошла къ трюмо, чтобы увидать, причесана ли она въ самомъ дѣлѣ, когда? Она не могла вспомнить, когда она чесалась. Она удивилась, увидавъ себя въ зеркалѣ съ обнаженной шеей и плечами и блестящими глазами,[1741] испуганно смотрѣвшими сами въ себя. «Кто это? Да это я. Однако я красива![1742] Да, это тѣ плечи, тѣ руки». Она почувствовала на себѣ его поцѣлуи, она подняла руки, она двинула плечомъ. Она подняла руку къ губамъ,[1743] прижалась губами къ своей рукѣ и почувствовала рыданія, подступавшія къ горлу. «Нѣтъ, это нельзя». Она быстро повернулась, надѣла платье и, застегивая на послѣдній крючокъ, вышла навстрѣчу къ шедшей Англичанкѣ съ ребенкомъ.
«Чтожъ, это не онъ! Это не то! Гдѣ его голубые глаза, милая, робкая и нѣжная улыбка?» – была первая мысль Анны, когда она увидала свою пухлую, румяную дѣвочку съ черными агатовыми глазами и черными волосами. Она ждала видѣть Сережу. Она поцѣловала дѣвочку, отвѣчала Англичанкѣ, что она совсѣмъ здорова и что завтра уѣзжаютъ въ деревню, и вышла въ столовую почти въ одно и тоже время съ Грабе, котораго высокая фигура въ разстегнутомъ кителѣ съ бѣлымъ жилетомъ появилась въ двери.
– Вотъ это такъ, Анна Аркадьевна, – сказалъ онъ своимъ тихимъ, спокойнымъ голосомъ, относя это такъ къ легкой, энергической походкѣ, которой она вошла въ комнату, къ виду ея синихъ бантиковъ на черномъ платьѣ и въ особенности блестящимъ веселымъ на его взглядъ глазамъ, съ которыми она крѣпко, по своей привычкѣ, своей маленькой рукой пожала и потрясла большую костлявую и сухую руку.
– Все цвѣтетъ ужъ давно, я все ждалъ, когда вы распуститесь, какъ прошлаго года въ Воздвиженскомъ. Вотъ вижу, и вы нынче за ночь распустились.
– Однако я вижу, что вы не въ однихъ лошадяхъ и пикетѣ толкъ знаете, – отвѣчала она улыбаясь.
– Поживешь, всему научишься.
– Но что ваше дѣло? – спросила она.
Дѣло это былъ большой карточный долгъ Москвича, проигравшаго Грабе все свое состояніе, и долгъ, который Грабе пріѣхалъ въ Москву вытаскивать.
– Да clopin-clopant,[1744] – отвѣчалъ Грабе. – Получу ли, не получу, завтра надо ѣхать.
– И мы завтра ѣдемъ, – сказала она, – я послала записку Алексѣю.
За кофе, разговаривая о томъ и другомъ, Анна предложила Грабе ѣхать на цвѣточную выставку, куда она давно сбиралась.
– А потомъ поѣзжайте куда вамъ нужно, а къ обѣду пріѣзжайте. Алексѣй будетъ. Я ему такъ писала. А не будетъ, то постараюсь, чтобы вамъ не было со мной скучно.
– Я постараюсь, но мнѣ далеко ѣхать; если я не буду, вы меня извините, – отвѣчалъ Грабе, приглядываясь недовѣрчиво къ странной происшедшей въ ней перемѣнѣ.
«Что же это, она со мной кокетничаетъ, – подумалъ онъ. – Нѣтъ, матушка, – подумалъ, – укатали Бурку крутыя горки». Грабе никогда никому такъ не завидовалъ, какъ Вронскому, и признался ему въ томъ, что если бы не онъ, то онъ бы влюбился въ Анну. И Вронскій разсказалъ это когда то Аннѣ. Женщины никогда не забываютъ этаго, и теперь совершенно неожиданно для самой себя Анна вспомнила это и всѣ силы своей души положила на то, чтобы заставить высказаться Грабе. Щегольской экипажъ Вронскаго былъ поданъ, и Анна въ щегольскомъ туалетѣ съ Грабе поѣхала на выставку.[1745]
Начавшійся за кофеемъ разговоръ продолжался въ коляскѣ.[1746]
– Неужели же вамъ не жалко этаго мальчика, – спросила Анна про Г-на, котораго объигралъ Грабе.
– Никогда не спрашивалъ себя, Анна Аркадьевна, жалко или не жалко. Все равно какъ на войнѣ не спрашиваешь, жалко или не жалко. Вѣдь мое все состояніе тутъ, – онъ показалъ на боковой карманъ, – и теперь я богатый человѣкъ, а нынче поѣду играть и, можетъ быть, выду нищимъ. Вѣдь кто со мной сядетъ, знаетъ, что у меня все состояніе на картѣ, и онъ хочетъ оставить меня безъ рубашки. Ну, и мы боремся, и въ этомъ-то удовольствіе.
– Удовольствіе!
– Не удовольствіе, а интересъ жизни. Надо во что нибудь играть. Въ лошадки, въ пикетъ.
– Но вѣдь это дурно.
– Я люблю дурное, – сказалъ онъ весело.
– Но я часто думаю о васъ, – сказала Анна. – Неужели вы никогда не любили?
Грабе засмѣялся.
– О, Господи, сколько разъ, но, понимаете, одному можно сѣсть въ карты, но такъ, чтобы всегда встать, когда придетъ время rendez-vous.[1747] A мнѣ можно любовью заниматься, но такъ, чтобы вечеромъ не опоздать къ партіи. Такъ и устраиваю.
– Нѣтъ, полноте. Вѣдь я знаю, что у васъ есть сердце. Любили ли вы такъ, чтобы все забыть?
Грабе нахмурился.
– Ну съ, Анна Аркадьевна, если было дѣло, то давно прошло и похоронено, и поднимать нечего.
– Разскажите мнѣ.
– Да, право, нечего разсказывать. Похоронено.
– А часто бываетъ, говорятъ, что хоронятъ живыхъ мертвецовъ, – сказала она, и такая тонкая и ласковая улыбка заиграла на концахъ ея губъ, и такой странный, вызывающiй блескъ былъ въ искоса смотрѣвшемъ на него глазѣ, что онъ смутился. Какъ онъ не опытенъ былъ, по его словамъ, въ женской любви, онъ видѣлъ, что она кокетничаетъ съ нимъ, что она хочетъ вызвать его. Но для Грабе, любившаго порокъ и развратъ, нарочно дѣлавшаго все то, что ему называли порочнымъ и гадкимъ, не было даже и тѣни сомнѣнія въ томъ, какъ ему поступить съ женой или все равно что съ женой товарища. Если бы ему сказали ............. и убить потомъ, то онъ бы непремѣнно постарался испробовать это удовольствіе; но взойти въ связь съ женой товарища, несмотря на то, что онъ самъ признавался себѣ, что былъ влюбленъ въ нее, для него было невозможно, какъ невозможно взлетѣть на воздухъ, и потому онъ только поморщился, и его лицо приняло то самое выраженіе, которое оно имѣло, когда партнеръ хотѣлъ присчитать на него, – непріятное и страшно холодное, твердое и насмѣшливое. Онъ ее поправилъ также, какъ если бы она хотѣла записать на него лишнее.[1748] Но ему жалко было ее, какъ ему бы жалко было неопытнаго и честнаго игрока, который нечаянно приписалъ лишнее, но надо было поправить.
– Если бы я сталъ разсказывать, то ужъ не вамъ – сказалъ онъ.
– Отчего?
И она обернулась къ нему, блеснувъ на него глазами, и улыбнулась; но въ туже минуту она увидала его лицо, и ей такъ стало стыдно за себя, что она все въ мірѣ отдала бы за то, чтобы воротить назадъ всѣ эти слова и улыбки; она знала впередъ все, что онъ скажетъ; но нельзя было остановить его, потому что, останавливаясь, она бы показала, что признаетъ свою ошибку. Можетъ быть, еще пройдетъ незамѣченнымъ. Но онъ не оставилъ этаго незамѣченнымъ; съ лицомъ, съ которымъ онъ смарывалъ лишнее, на него записанное, онъ сказалъ спокойнымъ, тонкимъ голосомъ, не глядя на нее: