<Анна была въ этотъ вечеръ въ особенно хорошемъ расположеніи духа – въ томъ mischievous[1103] шутливомъ духѣ, въ которомъ Вронской еще никогда не видалъ ее. Если у Анны былъ талантъ, то это былъ талантъ актрисы и который проявлялся въ ней только тогда, когда она была въ особенно хорошемъ, какъ нынче, расположеніи духа.>
Домъ Илена посѣщался особенно охотно потому, что Илены знали, что они никому не нужны сами по себѣ, а нужны ихъ обѣды, стѣны; но что и этаго мало: нужно потворствовать вкусамъ, и они дѣлали это. У нихъ было 3 изъ 7 merveilles.[1104] Каждая съ своимъ любовникомъ. Не было ни однаго лица, которое бы косилось на это. Было все по новому. Кругъ этотъ былъ новымъ. Анна не знала его и чувствовала, что ее радушно принимали въ это масонство. Тутъ была ей знак[омая].[1105] Она встрѣчала ее и въ своемъ свѣтѣ, но здѣсь она встрѣтила ее новою. Она лѣниво признавалась въ томъ, что ей все надоѣло и что надо же что нибудь дѣлать, только бы было весело.
– Что вы вчера всѣ дѣлали? – спросила ее.
– Валялись всѣ по диванамъ по парно. Только одна Кити оста[лась] dépareillée.[1106] Ну, мы ее утѣшали.
Анну удивило это, но пріятно. Притомъ думать ей некогда было. Къ обѣду ее повелъ Вронской. За обѣдомъ былъ разгов[оръ] общій; она только успѣла сказать ему, что ей нужно переговорить съ нимъ. Послѣ обѣда всѣ пары разошлись по саду и терасамъ. Хозяйка сама отвела Анну съ Вронскимъ на терассу за цвѣты и оставила ихъ тамъ.
Разговоръ о Корнаковѣ, о крокетѣ, пока уходила хозяйка, потомъ взглядъ любви молчаливый, говорившій: «Ну, теперь мы одни, мы можемъ все сказать». «Но это все уже сказано. И зачѣмъ въ эти эмпиреи входить?» сказалъ его ласковый, спокойный взглядъ.
– Нѣтъ, они очень милы, – сказалъ Вронской. – Я хотѣлъ быть у васъ, но ждалъ видѣться, и нигдѣ не можетъ [быть] удобнѣе, чѣмъ здѣсь.
– Зачѣмъ ты хотѣлъ меня видѣть?
– Зачѣмъ? зачѣмъ? – сказалъ онъ улыбаясь.
Она не отвѣтила ему улыбкой. Она не смотрѣ[ла] на него.
– Да, но я должна ѣхать въ Петербургѣ. Вотъ читайте. – Она подала письмо.
– Письмо ничего не значитъ, значитъ ваше рѣшенье.[1107]
Онъ сказалъ это. Она понимала, что онъ хотѣлъ, чтобы она поняла подъ этимъ; но въ его тонѣ, въ его покойной позѣ послѣ обѣда было что то оскорбившее ее своей холодностью.
– Я понимаю, – началъ онъ, испуганный ее волненіемъ, – я все понимаю и потому…
– Тутъ нечего понимать, – сказала она съ грустной улыбкой. – Мнѣ нечѣмъ гордиться, я погибшая женщина и больше ничего. И дѣлай со мной что хочешь.
– Такъ надо оставить…
– Нѣтъ, только не это. Я завтра поѣду въ Петербурга и увижу его и завтра вечеромъ приходи.
Не смотря на попытки его вернуться къ разговору, она настояла на своемъ и совершенно успокоилась, вечеръ проведенъ былъ счастливо и спокойно.
Она бы все въ мірѣ отдала теперь, чтобы быть опять въ томъ неопредѣленномъ положеніи, въ которомъ она была до скачекъ и которое она называла мучительнымъ. «Была ли когда нибудь женщина въ такомъ ужасномъ положеніи?» спрашивала она себя. Письмо было отъ Бетси. Она звала ее на большую партію крокета къ Ильменамъ: «Это все конечно для меня, – подумала Анна. – И тѣмъ лучше».
– Кофей готовъ, и Мамзель Кордонъ съ Сережей пришли, – сказала Аннушка, удивляясь на медленность, съ которой нынче одѣвалась ея барыня.
Анна быстро одѣлась, но ей надо было сдѣлать усиліе надъ собой, чтобы войти въ столовую, гдѣ обыкновенно ожидали ее кофей и сынъ съ гувернанткой. Сережа въ своей бѣленькой курточкѣ возился у стола подъ зеркаломъ съ цвѣтами, которые онъ принесъ. M-lle Cordon имѣла особенно строгій видъ, и опять кровь прилила къ лицу и къ шеѣ Анны. «Она все знаетъ, она сейчасъ скажетъ», подумала она. И дѣйствительно, M-lle Cordon объявила, что она не можетъ оставаться въ домѣ...... если Сережа будетъ также indiscipliné.[1108] Съ трудомъ понявъ, что дѣло въ томъ, что Сережа былъ не послушенъ и impertinent, il raisonne, il vient de manger,[1109] съѣлъ тайно два персика, Анна постаралась успокоить M-lle Cordon и подозвала сына. Она сдѣлала ему выговоръ, успокоила M-lle Cordon, подтвердила положенное ею наказаніе и сѣла за кофе, испытывая успокоеніе. Какъ эта самая привычка сына прежде мучила ее! Теперь же она и не думала о немъ.
«Что же, неужели я равнодушна стала къ Сережѣ?» Она взглянула на него, провѣряя свое чувство; курчавые, рыжеватые волоса, холодный, хотя и дѣтскій, но холодный взглядъ маленькихъ глазъ, толстыя, большія, костлявыя, голыя колѣни, улыбка робкая и притворная.[1110] «Нетолько равнодушна, но онъ непріятенъ мнѣ – это маленькій Алексѣй Александровичъ.[1111] Боже мой, что я буду дѣлать? Я не могу оставаться съ этими мыслями, съ этой неизвѣстностью».[1112]
– Нѣтъ, я нынче не пойду гулять, – сказала она Сережѣ (это было обычное время гулянья ея съ сыномъ, во время котораго она отпускала гувернантку), – за то, что ты дурно велъ себя. Мнѣ надо написать письма.
Она подошла къ столу, открыла бюваръ. «Но что же я напишу Вронскому, пока не имѣю отвѣта мужа? Если бы я видѣла его. Зачѣмъ я не сказала вчера?» И опять, опять краска стыда покрывала ея щеки. Она встала отъ стола и вышла на терассу и стала по привычкѣ оглядывать цвѣты.
Шумъ колесъ мимо ограды заставилъ ея оглянуться. Между дравий[?] изгородью и оградой промелькнулъ кузовъ кареты. Карета остановилась у подъѣзда. «Это отъ него, – подумала она. – Это Иванъ Викентьичъ, это карета за мной».
Она прислушалась. Какіе то голоса говорили въ передней, женскій и мужской, она не могла разобрать. Послышались шаги съ скрипомъ толстых подошвъ. Хотя она знала этотъ скрипъ сапогъ лакея Корнея, за которые она даже выговаривала ему, она не узнала ихъ. Чтобы скрыть свое волненіе, она поспѣшно обернулась къ цвѣтамъ и стала перевязывать ихъ. Это былъ Корней, она узнала его голосъ.
– Княгиня Марья Ивановна съ сыномъ, изъ Москвы, – доложилъ онъ.[1113]
«Ахъ, я забыла», подумала Анна. Это была тетка ея Княгиня Марья Ивановна и та самая, у которой она жила въ К., гдѣ вышла замужъ за Алексѣя Александровича, бывшаго тамъ губернаторомъ, и обѣщавшая пріѣхать на этихъ дняхъ въ Петербургъ для опредѣленія старшаго неудавшагося сына въ какое нибудь военное училище или въ юнкера.
Первое чувство Анны было радость. Хотя вульгарная губернская большая барыня, Княгиня Марья Ивановна была добродушное, простое существо, которому многимъ обязана была Анна и которая всегда любила ее. Съ терассы ей слышенъ былъ то басистый, то визгливый голосъ Княгини Марьи Ивановны, имѣвшей даръ говорить такъ, какъ будто говорило вдругъ много обрадованныхъ и взволнованныхъ, тогда какъ говорила она одна, и всегда по французски, хотя и дурно, и всегда не для того, чтобы выражать свои мысли и чувства, а только для того, что въ обществѣ надо говорить.
Анна, отдавшись своему чувству, радостно побѣжала почти своей легкой походкой ей на встрѣчу, но въ гостиной она вдругъ остановилась и, невольно сморщивъ лобъ отъ внутренней боли, вскрикнула и покрыла лицо руками. «Что если она была у него и она знаетъ?»
Но думать объ этомъ было некогда. Княгиня Марья Ивановна ужъ увидала ее изъ передней и улыбаясь манила ее къ себѣ и кричала ей:
– Покажите же мнѣ ее! Вотъ она наконецъ! – и кричала сыну и извощику: – Петя, Петя! ахъ, какой ты непонятливый! Если скажетъ – мало… ну, дай рубль, но больше не давай. Довольно, голубчикъ, довольно. Ну вотъ и она. Какъ я рада! Я въ Петербургѣ и не остановилась. Я думала, что Алексѣй Александровичъ здѣсь. Ну, все равно. Что, не узнала бы моего Петю? Да вотъ привезла сюда, въ гвардію. Онъ у меня и дѣвушка, и курьеръ, и все. Вѣдь мы не столичные, не высшаго. Ну, какъ ты похорошѣла, моя радость. Петя! цѣлуй руку. Когда выйдешь изъ подъ моей опеки, обращайся какъ знаешь, по новому, а у кузины старшей и той, которая тебя устроитъ, цѣлуй руку. Ну, пойдемъ, пойдемъ, и ничего не хочу. Я на станціи выпила гадость какую то.
Но Княгиню Марью Ивановну долго нельзя было довести до гостиной, куда Анна хотѣла посадить ее. Княгиня Марья Ивановна останавливалась въ каждой комнатѣ, всѣмъ любовалась, все распрашивала и на все высказывала свои замѣчанія. Она и всегда, но особенно теперь, въ Петербургѣ, была озабочена тѣмъ, чтобы показать, что она цѣнитъ ту высоту положенія, въ которомъ находится та Анна, которую она же выдала замужъ, но что она, съ одной стороны, нисколько не завидуетъ, не поражена этимъ величіемъ и, съ другой стороны, цѣнитъ это, радуется этому и никогда не позволитъ себѣ быть indiscrète[1114] и пользоваться своими правами. Во всякомъ словѣ ея, въ манерѣ, въ отставшемъ по модѣ, но претенціозномъ дорожномъ туалетѣ было замѣтно напряженіе не уронитъ себя въ Петербургѣ, сдѣлать свое дѣло, но не осрамиться и не быть Каренинымъ въ тягость.
– Какая прелесть дача. Вотъ, говорятъ, въ Петербургѣ нѣтъ деревни. И деревня, и элегантно, и вода. Какъ мило. И все казенное, charmant![1115] И цвѣты, и букеты… Я до страсти люблю цвѣты. Ты не думай, что я тебя стѣсню. Я на нѣсколько часовъ.
– Ахъ, тетушка, я такъ рада.
– А Петю не узнала бы, а? – говорила мать, съ скрываемой гордостью указывая на молодого человѣка съ потнымъ, налитымъ густой кровью лицомъ, въ голубомъ галстукѣ и короткомъ пиджакѣ, который, улыбаясь и краснѣя, смотрѣлъ на Анну такимъ взглядомъ, который щекоталъ ее и производилъ на нее впечатлѣніе, что онъ смотритъ на нее не туда, куда нужно. Анна никакъ не узнала бы его. Она помнила 9-лѣтняго Петю, забавлявшаго всѣхъ своимъ апетитомъ, потомъ слышала, что наука не задалась ему и онъ побывалъ, какъ всѣ подобные ему молодые люди, въ гимназіи, въ пансіонѣ, въ какихъ то технотопографическихъ училищахъ, въ которыхъ оказывалось, что гораздо лучше, чѣмъ въ гимназіяхъ, и что его везутъ въ юнкера. Но никакъ не могла себѣ представить, что этотъ краснѣющій и упорно нечисто глядящій на нее красивый юноша – тотъ самый Петя.
– Онъ славный малый и не думай, чтобы неспособный, напротивъ; но ты знаешь, эти требованія, эти интриги.
Не смотря на отказы тетушки, Анна, хотя и знала, что это очень стѣснитъ ее, уговорила тетушку остаться ночевать у нее и пошла велѣть приготовить ей комнату.
– Нѣтъ, все это величіе (les grandeurs) не испортили ее, – сказала мать сыну, когда она вышла. – Такая же добрая, милая. И найти такое радушіе въ Петербургѣ!
– Какъ она хороша, мама! Я никогда не видалъ такой красавицы. Какія руки!
– Да, она еще похорошѣла. И вотъ говорили, что это бракъ не по любви, а они такъ счастливы, что… Ахъ, батюшки, красный мѣшечекъ! – вскрикнула она, всплеснувъ руками. – Бѣги, въ каретѣ. – Но мѣшечекъ былъ въ передней. – И какъ хорошо у нихъ. И садовникъ, и оранжереи – все казенное.
Анна была рада теперь пріѣзду тетки. Это ее отвлекало отъ неразрѣшимаго вопроса. Она съ веселымъ лицомъ вернулась къ ней.
– Вы какъ хотите, тетушка, а я приготовила вамъ и Петѣ.
– Нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ, Петя въ Петербургъ, у Милюковскихъ, ему готова. Да и я поѣду. Я благодарю, я тронута. Ну, давайте, коли хотите, я выпью кофею, – сказала она, оглядывая въ подробностяхъ и Петербургскаго Корнея – лакея съ его разчесанными бакенбардами и бѣлымъ галстукомъ, и подносъ-столикъ, и всю эту элегантность службы.
– Ну, давайте. Какъ это практично. Ну чтожъ, покажи же мнѣ Сережу, твоего кумира. Петя, поди, будь услужливъ, поди поищи въ саду и приведи сюда.
– Нѣтъ, вы, пожалуйста, тетушка не уѣзжайте и будьте какъ дома. Если вы хотите ѣхать въ Петербургъ, моя карета къ вашимъ услугамъ. Я никуда не поѣду.
Княгиня Марья Ивановна улыбнулась и пожала руку Аннѣ.
– Признаюсь тебѣ, мой дружокъ, я не ждала отъ тебя дурнаго пріема, но я знаю, что въ вашемъ положеніи есть обязанности. Но ты такъ мила. Все тоже, все тоже золотое сердце. Я тебѣ правду скажу, я на одно разчитывала, это – что ты и Алексѣй Александровичъ не откажетесь сказать словечко Милютину. Ты знаешь, это такъ важно. A Pierre славный, славный малый. Это у него есть что то. Я мать, но не заблуждаюсь. Алексѣй Александровичъ, я знаю, въ такой силѣ теперь, что одно слово. И ты тоже. Ты знаешь, женщина…
– Я скажу графинѣ Лидіи Ивановнѣ, да и самому… – сказала Анна.
– Я очень, очень рада, – продолжала Княгиня, оглядывая искоса платье Анны.
– Аглицкое шитье. А мы считали, что это старо. А это самый grand genre.[1116] Лизѣ сдѣлаю. Вотъ помнишь наши толки, когда ты выходила замужъ. Я говорила, что все будетъ прекрасно. Онъ человѣкъ, котораго нельзя не уважать глубоко. А это главное. Если бы не было дѣтей, ну такъ. Но я такъ рада была, когда родился Сережа. И у женщины, у которой есть сынъ, есть цѣль жизни, есть существо, на которомъ можно сосредоточить всю нѣжность женскаго сердца. И я такъ понимаю, какъ мнѣ про тебя разсказывали, что ты живешь для сына. Разумѣется, les devoirs[1117] общества.
Анна покраснѣла отъ стыда и боли, когда ей напомнили такъ живо ту роль матери, которую она взяла на себя и которую она не выдержала.
– Вотъ и онъ. А поди сюда, мой красавецъ. – «Вотъ я говорила Тюньковой, – подумала она, – что для мальчика самое лучшее бѣлое пике». – Какъ выросъ! И какъ онъ соединилъ красоту матери и серьезность отца. Взглядъ. Ну, craché![1118]
Княгиня Марья Ивановна была притворна во всемъ равно, какими бываютъ всѣ добродушные люди; но притворство относительно всего другаго не оскорбляло Анну, притворство же къ сыну больно укололо ее именно потому, что она чувствовала, что она одинаково притворно сама относилась къ сыну. Ей такъ тяжело это было, что, чтобы отвлечь Княгиню Марью Ивановну отъ сына, она предложила выдти на терассу. На терассѣ Княгиня Марья Ивановна любовалась и видомъ, и трельяжемъ, и стальными скамейками съ пружинными стисками. И Аннѣ странно и мучительно было чувствовать эту добродушную зависть ея положенію. Какъ бы ей хотѣлось быть хоть въ сотой долѣ столь счастливой тѣмъ, что въ глазахъ ея тетки было такъ прекрасно, такъ твердо, такъ стройно, такъ важно.
Въ это же утро къ дачѣ подъѣхала пара въ шорахъ, запряженная въ dogcart,[1119] принадлежащая Бетси, на которой ѣхалъ Тушкевичъ съ грумомъ. Онъ привезъ Аннѣ обѣщанныя книги и приглашеніе пріѣхать непремѣнно вечеромъ. Княгиня Марья Ивановна съ торжественной улыбкой слушала, чуть замѣтно поднимая и опуская голову, слова Тушкевича и не могла не улыбаться радостно, когда Петя сдѣлалъ свое вступленіе въ большой свѣтъ рукопожатіемъ съ Тушкевичемъ. Княгиня Марья Ивановна хотѣла непремѣнно видѣть упряжку и вышла посмотрѣть на крыльцо.
– Это очень покойно, – говорила она, – очень, очень.
Онѣ возвращались назадъ, когда еще экипажъ – это былъ извощикъ и на извощикѣ курьеръ – подъѣхалъ къ крыльцу. Анна узнала курьера мужа и, боясь выказать свое волненіе, вернулась въ домъ. Карета Анны уже была заложена для Княгини Марьи Ивановны, и Княгиня ушла къ себѣ одѣваться. Анна была одна, когда ея лакей на подносѣ принесъ ей толстый пакетъ, на которомъ она узнала почеркъ мужа. Толщина конверта, которая происходила только отъ вложенныхъ въ него денегъ, повергла ее въ ужасъ. Рука ея тряслась, какъ въ лихорадкѣ, и, чтобы не выдать свое волненіе (она чувствовала, какъ она краснѣла и блѣднѣла), она не взяла письма, а отвернувшись велѣла положить его на столъ.
Когда человѣкъ, любопытно искоса взглянувъ на нее, вышелъ изъ комнаты, она подошла къ столу, взялась за грудь и, взявъ письмо, быстрыми пальцами разорвала его. Но, разорвавъ, она не имѣла силы читать. Она взялась за голову и невольно прошептала: «Боже мой! Боже мой! Что будетъ?!»
Она взяла письмо и, сдерживая дыханіе, начала читать съ конца. «Я сдѣлалъ приготовленіе для переѣзда, я приписываю значеніе исполненію моей просьбы».
Она пробѣжала дальше назадъ, поняла съ трудомъ, вздохнула полной грудью и еще разъ прочла письмо все съ начала.
«Такъ только то, – сказала она. – Ну что же будетъ теперь?» спросила она себя.
Письмо это давало ей то, чего она[1120] утромъ, думая о своемъ положеніи, болѣе всего желала.[1121]
«Низкій, гадкій человѣкъ, – сказала она. – Онъ чувствуетъ и знаетъ,[1122] что я одного желаю – освободиться отъ него.[1123] И этаго то онъ не хочетъ допустить. Онъ знаетъ очень хорошо, что я не раскаиваюсь и не могу раскаиваться; онъ знаетъ, что изъ этаго положенія ничего не выйдетъ, кромѣ обмана, что обманъ мучителенъ мнѣ.[1124] И ему нужно продолжать мучать меня.[1125] А онъ? О, я знаю его! Онъ, какъ рыба въ водѣ, плаваетъ и наслаждается во лжи. Но нѣтъ, я не доставлю ему этаго наслажденія; я разорву эту его паутину лжи, въ которой онъ меня хочетъ опутать. Я не виновата, что я его не люблю и что полюбила другаго».
Она живо представила Вронскаго съ его твердымъ и нѣжнымъ лицомъ, этими покорными и твердыми глазами, просящими любви и возбуждающіе любовь.
«Я поѣду къ нему. Пусть будетъ, что будетъ. Все лучше лжи и обмана. Я должна видѣть его, я должна сказать ему. Теперь или никогда рѣшается моя судьба. И надо дѣйствовать, дѣйствовать и, главное, видѣть его».
Она встала, быстро подошла къ письменному столу[1126] и написала мужу.
«Я получила ваше письмо.
Анна Каренина».
Запечатавъ это письмо, она взяла другой листъ и написала:
«Я все объявила мужу, вотъ что онъ пишетъ мнѣ. Необходимо видѣться».[1127]
Она сидѣла съ письмомъ мужа въ рукахъ, когда чьи то шаги послышались въ комнатѣ. Она оглянулась. Это былъ Петя. Увидавъ ея удивленный и, какъ ему показалось, строгій взглядъ, онъ такъ сконфузился, что не могъ выговорить того, что хотѣлъ, т. е. что онъ думалъ, что мама здѣсь. Ему показалось, что онъ чѣмъ то оскорбилъ кузину, и такъ испугался, что чуть не заплакалъ.
– Вино… виноватъ.
Она довольно долго смотрѣла на него, пока поняла, кто онъ и зачѣмъ онъ.
– Нѣтъ, ея нѣтъ, Петя, – сказала она ему, – а ты позвони мнѣ въ той комнатѣ.[1128]
– Ну, ты получила вѣсточку отъ мужа? – сказала Княгиня, входя въ платьѣ, еще болѣе отставшемъ отъ моды и претенціозномъ, чѣмъ дорожное. – Курьеръ это его, я видѣла, – сказала она, съ видимымъ удовольствіемъ произнося слово курьеръ.
– Да, тетинька, ничего, онъ здоровъ, и вы увидите его. Прощайте.
Что то странное, быстрое, порывистое было теперь въ движеніяхъ и словахъ Анны.[1129]
– Прощай, мой дружокъ, благодарю тебя еще разъ, – умышленно сказала Княгиня, считавшая неприличнымъ показать, что она замѣчаетъ что нибудь. – Что же это ты такъ деньги бросаешь, – прибавила она, указывая на перевязанную бандеролькой пачку неперегнутыхъ бумажекъ.
– Ахъ да, – сказала Анна хмурясь и бросила деньги въ столъ.
– До вечера, моя прелесть, – еще нѣжнѣе улыбаясь, сказала тетушка, любуясь и добродушно завидуя этой небрежности, съ которой Анна получила, забыла и бросила въ столъ эту пачку, очевидно казенныхъ, не за пшеницу и шерсть, а просто прямо за службу изъ казначейства полученныхъ новенькихъ ассигнацій тысячи на три, какъ она сообразила.
– Прощайте, тетушка, – отвѣчала Анна.
Оставшись одна, Анна вспомнила то чувство страха и стыда, которымъ она мучалась все утро, и съ удивленіемъ надъ самой собою пожала плечами.[1130]
Утро, проведенное съ тетушкой, восторгъ тетушки передъ ея положеніемъ и это письмо, – все вмѣстѣ совершенно вывело изъ того положенія отчаянія, въ которомъ она была утромъ. Она достала письмо къ мужу, прочла его еще разъ и запечатала; потомъ прочла записку Вронскому и задумалась. «Я все объявила мужу – это грубо. Ему я все могу писать, мнѣ все равно, чтобы онъ ни думалъ; но что я напишу Алексѣю (Вронскому)? Нѣтъ, я не могу писать ему, я должна видѣть его. Я увижу его лицо, я прочту всѣ его тайныя мысли и буду знать, какъ сказать. Какъ увидать его?»[1131] Онъ будетъ на этомъ крокетѣ.[1132] Стало быть, я ѣду». Она позвонила и велѣла привести извощичью карету.
– «Все кончится, я брошу мужа», говорила она.
Но она не могла убѣдить себя, что[1133] это будетъ.
То самое положеніе ея, которое такъ восхищало ея тетушку и которымъ она не дорожила, ей казалось, было для нея, особенно теперь, когда письмо мужа давало ей увѣренность, что это внѣшнее положеніе останется, было такъ дорого, что, какъ она ни убѣждала себя, она не могла рѣшиться ѣхать и сказать Вронскому и отослала карету. Но, отославъ карету, она ничего не могла придумать и, сложивъ руки на столѣ, положила на нихъ голову и стала плакать. Она плакала о томъ, что мечта ея уясненія, опредѣленія положенія разрушилась. Она знала впередъ, что все останется по старому. Объ этомъ она плакала. Гувернантка пришла съ гулянья и заглянула на Анну. Анна увидѣла ее и ушла плакать въ свою комнату. Аннушка взошла, посмотрѣла на нее и вышла, но немного погодя вошла опять.
– Анна Аркадьевна, – сказала она, – извощикъ ждетъ.
– Вѣдь я велѣла уѣхать.
– Извольте ѣхать, что вамъ скучать. Я сейчасъ подамъ одѣться.
Барыня и служанка взглянули въ глаза другъ другу, и Анна поняла, что Аннушка любитъ, прощаетъ ее и все знаетъ, не желая пользоваться своимъ знаніемъ.
– Я приготовила синюю на чехлѣ.
– А баска? – сказала Анна.
– Я пришила.
– Ну такъ давай одѣваться.