На другой день бала Анна Аркадьевна рано утромъ послала мужу телеграмму, извѣщающую о своемъ выѣздѣ въ тотъ же день, несмотря на то что она[719] намѣревалась пріѣхать только на другой день.
– Я соскучилась о Сережѣ, – объясняла она[720] невѣсткѣ перемѣну своего намѣренія, – нѣтъ, ужъ лучше нынче.
Мишенька, какъ всегда, не обѣдалъ дома и обѣщалъ только пріѣхать проводить сестру въ 7 часовъ. Кити тоже не пріѣхала, приславъ записку, что у нее голова болитъ, и Долли съ Анной обѣдали одни съ дѣтьми и Англичанкой. И Анна, какъ будто нарочно, для того чтобы больше жалѣли о ней, когда она уѣдетъ, была, особенно мила и задушевна съ Долли и дѣтьми. Дѣти опять не отходили отъ нее, и надо было обмануть ихъ, чтобы они пустили ее уѣхать. Тѣ послѣдніе полчаса, которые Долли провела съ Анной въ ея комнатѣ, когда Анна уже пошла одѣваться и Долли пошла за ней, Долли никогда потомъ не могла забыть. Анна была весь этотъ день, особенно эти послѣдніе полчаса, въ томъ размягченномъ припадкѣ чувствительности, которые иногда находили на нее. Любовь, нѣжность ко всѣмъ и ко всему, казалось, переполняли ея сердце, и сердце это было такъ открыто въ эти минуты, что она высказывала всѣ свои тайныя мысли, и всѣ эти мысли были[721] прекрасны. Глаза ея блестѣли лихорадочнымъ блескомъ и безпрестанно подергивались слезами умиленія.
– Что бы было со мной, съ нимъ, съ дѣтьми безъ тебя, – сказала ей Долли.
Анна посмотрѣла на нее, и глаза ее подернулись слезами.
– Не говори этаго, Долли. Не я, а ты. У тебя въ сердцѣ нашлось столько любви, чтобъ ты простила…
– Да, простила, но…
Она не договорила.
– Долли! У каждаго есть свои skeletons[722] въ душѣ, какъ Англичане говорятъ.
– Только у тебя нѣтъ.
– Есть, – вдругъ сказала Анна, и какая [-то] смѣшная, хитрая улыбка сморщила ея губы.
– Ну, такъ они смѣшные skeletons, а не мрачныя, – улыбаясь сказала Долли.
– Нѣтъ, мрачные. Ты знаешь, отчего я ѣду нынче, а не завтра? Это признанье, которое меня давило, и я хочу его тебѣ сдѣлать.
И, къ удивленію своему, Долли увидала, что Анна покраснѣла до ушей, до вьющихся черныхъ колецъ волосъ на шеѣ.
– Да, – продолжала Анна. – Ты знаешь, отчего Кити не пріѣхала обѣдать. Она ревнуетъ ко мнѣ. Я испортила, т. е. я была причиной того, что балъ этотъ былъ для нея мученьемъ, а не радостью. Но, право, право, я не виновата или виновата немножко, – сказала она, тонкимъ голосомъ протянувъ слово «немножко».
– О, какъ ты похожа на Мишеньку, – смѣясь сказала Долли.
Анна какъ будто оскорбилась и нахмурилась.
– О нѣтъ, о нѣтъ! Я не Мишенька. Я оттого говорю тебѣ, что я ни на минуту даже не позволяю себѣ сомнѣваться въ себѣ.
– Да, Мишенька мнѣ говорилъ, что ты съ Вронскимъ танцовала мазурку и что онъ…
– Ты не можешь себѣ представить, какъ это смѣшно вышло. Я только думала сватать, и вдругъ я почувствовала себя польщенной…
– О, они это сейчасъ чувствуютъ, – сказала Долли.
– Но я бы была въ отчаяніи, если бы онъ точно сталъ ухаживать за мной. Это глупо и ни къ чему не ведетъ.
– Впрочемъ, Анна, по правдѣ тебѣ сказать, я не очень желаю для Кити этаго брака. Мое сердце на сторонѣ Левина. И лучше, чтобы это разошлось, если онъ, этотъ Вронскій, могъ влюбиться въ тебя въ одинъ день.
– Ахъ, Боже мой, это было бы такъ глупо, – сказала Анна, и опять густая краска выступила на ея лицо. – Такъ вотъ я и уѣзжаю, сдѣлавъ себѣ врага въ Кити, которую я такъ полюбила. Ахъ, какая она милая! Но ты поправишь это, Долли. Да?
– Какія мысли! Это не можетъ быть.
– Да, но я такъ бы желала, чтобы вы меня всѣ любили, какъ я васъ люблю и еще больше полюбила, – сказала Анна съ слезами на глазахъ. – Ахъ, какъ я нынче глупа!
Она провела платкомъ по лицу и стала одѣваться.
Уже передъ самымъ отъѣздомъ пріѣхалъ, опоздавши, Степанъ Аркадьичъ съ краснымъ, веселымъ лицомъ и запахомъ вина и сигары.
Чувствуя, что чувствительность Анны сообщилась и ей, Долли съ слезами на глазахъ въ послѣдній разъ обняла золовку и прошептала:
– Помни, Анна, что то, что ты сдѣлала, я никогда не забуду и что я люблю и всегда буду любить тебя какъ лучшаго друга.
– Я не понимаю, за что, – проговорила Анна.
– Ты меня поняла и понимаешь. Ты прелесть.
И такъ онѣ разстались.
–
«Ну, все кончено, и слава Богу, – была первая мысль, пришедшая Аннѣ Аркадьевнѣ, когда она, простившись послѣдній разъ съ братомъ, стоявшимъ въ вагонѣ до 3-го звонка, сѣла на свой диванчикъ рядомъ съ Аннушкой. Она оглядѣлась въ полусвѣтѣ спальнаго вагона. – Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексѣя Александровича, и пойдетъ моя жизнь, уже тѣмъ хорошая, что привычная, по старому. Утро визиты, иногда покупки, всякій день посѣщеніе моего пріюта, обѣдъ съ Алексѣемъ Александровичемъ и кѣмъ нибудь и разговоры о важныхъ придворныхъ и служебныхъ новостяхъ. Avant soirée[723] съ Сережей, потомъ укладывать его спать и вечеръ или балъ, а завтра тоже».
Какая то больная дама укладывалась ужъ спать. Двѣ другія дамы говорили, очевидно, нестолько для себя, сколько для нея, на дурномъ французскомъ языкѣ, и толстая старуха укутывала ноги и выражала замѣчанія о топкѣ. Аннѣ не хотѣлось ни съ кѣмъ говорить, она попросила Аннушку достать фонарикъ, прицѣпила его къ ручкѣ кресла и достала англійскій романъ. Но не читалось, сначала мѣшала возня и ходьба; потомъ, когда тронулись, нельзя было не прислушаться къ звукамъ; потомъ снѣгъ, бившій въ лѣвое окно и налипавшій на окно, и видъ закутаннаго прошедшаго кондуктора, занесеннаго снѣгомъ съ одной стороны, и разговоры о томъ, что страшная метель на дворѣ, развлекали ея вниманіе. Но потомъ все было тоже и тоже: таже тряска съ постукиваніемъ, тотъ же снѣгъ въ окно, тѣже быстрые переходы отъ пароваго жара къ холоду и опять къ жару, то же мерцаніе тѣхъ же лицъ въ полумракѣ и тѣже голоса. Аннушка ужъ дремала, держа свои узлы широкими руками въ прорванной одной перчаткѣ. Анна Аркадьевна не могла и думать о снѣ, она чувствовала себя столь возбужденною. Она попробовала опять читать, долго не понимала того, что читаетъ, но потомъ вчиталась было, какъ вдругъ она почувствовала, что ей стыдно чего то, что точно она сдѣлала дурной, низкій поступокъ, и ей стыдно за него. «Чего же мнѣ стыдно?» спросила она себя. Стыднаго ничего не было. Она перебрала всѣ свои московскія воспоминанія. Всѣ были хорошія, пріятныя. Вспомнила балъ. Вспомнила Вронскаго и его влюбленное, покорное лицо, вспомнила всѣ свои отношенія съ нимъ – ничего не было стыднаго. A вмѣстѣ съ тѣмъ на этомъ самомъ мѣстѣ воспоминаній чувство стыда усиливалось, какъ будто какой-то внутренній голосъ именно тутъ, когда она вспоминала о Вронскомъ, говорилъ ей: тепло, очень тепло, горячо, чѣмъ ближе она подходила къ Вронскому. Опять она повторила себѣ: «Ну, слава Богу, все кончено», и опять взялась за книгу. Она взялась опять за книгу, но рѣшительно уже не могла читать. Какое то странное возбужденіе все болѣе и болѣе усиливалось въ ней. Она чувствовала, что нервы ея натянуты, какъ струны, готовыя порваться, особенно въ головѣ, что глаза ея раскрываются больше и больше, что пальцы на рукахъ и ногахъ нервно движутся, что въ груди что то давитъ дыханье и что всѣ звуки въ этомъ колеблющемся полумракѣ съ болѣзненной яркостью воспринимаются ею. Что она не знаетъ хорошенько, ѣдетъ ли она или стоитъ. Аннушка ли подлѣ нея или чужая, что тамъ на ручкѣ – салопъ ли это или звѣрь, и что она сама не знаетъ, гдѣ она и кто она. И что ей странно отдаваться этому волшебному забытью, и что то тянетъ къ нему. Она поднялась, чтобы опомниться, и сняла теплый капотъ. На минуту она опомнилась и поняла, что вошедшій худой мужикъ былъ истопникъ и что это вѣтеръ и снѣгъ ворвались за нимъ въ дверь; но потомъ опять все смѣшалось, что то странно заскрипѣло и застучало, какъ будто раздирали кого то, потомъ красный свѣтъ ослѣпилъ глаза, и потомъ все закрылось стѣной, и ей казалось, что она провалилась, и вдругъ голосъ окутаннаго человѣка и занесеннаго снѣгомъ прокричалъ что то. Она опять поднялась и опомнилась. Она поняла, что подъѣхали къ станціи. Она попросила Аннушку подать опять снятый капотъ, надѣла его и направилась къ двери.
– Выходить изволите, – сказала Аннушка.
– Нѣтъ, я только подышать, мнѣ что то нехорошо.
И она отворила дверь. Метель и вѣтеръ рванулись ей на встрѣчу. Она вернулась назадъ, ужаснувшись. Но потомъ опять отворила дверь и рѣшительно вышла на крылечко, держась за перилы. Ей хотѣлось понять, что дѣлалось на дворѣ, для того чтобы разогнать это[724] забытье, которое томило ее.
Вѣтеръ былъ силенъ на крылечкѣ, но на платформѣ за вагонами должно было быть затишье. Она сошла и стала,[725] дыша снѣжнымъ морознымъ воздухомъ и оглядываясь въ полусвѣтѣ.
Страшная буря рвалась и свистѣла[726] между колесами вагоновъ по столбамъ на углѣ станціи. Все: и вагоны, и столбы, и люди – все было съ одной стороны занесено снѣгомъ. Но какіе то люди бѣгали, скрыпя на доскахъ платформы по снѣгу. Какая то согнутая тѣнь человѣка проскользнула подъ ея ногами, и послышались знакомые звуки молотка по желѣзу.
– Депешу дай! – послышался голосъ.
– Сюда пожалуйте, № 108, – кричалъ кто-то, и занесенный снѣгомъ пробѣжалъ обвязанный человѣкъ.
Хотя голова ея стала и свѣжѣе нѣсколько, чувство[727] жуткости и тоски[728] не покидало ее. Она вздохнула полной грудью и уже вынула руку изъ муфты, чтобы взяться за перила и входить, какъ вдругъ какая то[729] тѣнь подлѣ самой ее заслонила ей слабый свѣтъ, падающій отъ фонаря. Она оглянулась и въ туже минуту узнала Вронскаго. Онъ, приложивъ руку къ козырьку, наклонился передъ нею и спросилъ, не нужно ли ей чего нибудь. Не можетъ ли онъ служить. Появленіе его тутъ было слишкомъ неожиданно и вмѣстѣ съ тѣмъ было такъ ожиданно, что она довольно долго ничего не отвѣчала и, держась рукой за холодный столбикъ, молча смотрѣла на него, и, несмотря на тѣнь, въ которой онъ былъ, она видѣла, или ей казалось, что она видѣла, его лицо и глаза, выраженіе ихъ до малѣйшихъ подробностей. Это было опять то выраженіе испуганнаго восхищенія, которое такъ подѣйствовало на нее вчера.
– Какъ вы? Зачѣмъ вы? – сказала она и въ туже минуту вспомнила, что ей надо было только сказать: «нѣтъ, ничего, благодарю васъ». Она пустила руку и остановилась, обдумывая, чтобы сказать ему простое. Но онъ уже отвѣчалъ на ея вопросъ:
– Я ѣду для того, чтобы быть тамъ, гдѣ вы, – сказалъ его нѣжный голосъ, и она ясно видѣла теперь, хотя и въ темнотѣ, выраженіе его всей фигуры, склоненной головы, какъ бы ожидавшей удара, и лица, робкаго и раскаивающагося за то, что онъ смѣлъ говорить.
И въ это же время буря, какъ бы одолѣвъ препятствіе, засыпала снѣгъ съ крышъ вагоновъ, затрепала какимъ то желѣзньмъ оторваннымъ листомъ, и гдѣ то впереди плачевно и мрачно заревѣлъ густой свистокъ вагона.
– Не говорите этаго, – сказала она, – это дурно для васъ, для меня.
– О, если бы это что нибудь было для васъ.
– Но что же это! – почти вскрикнула она, тяжело переводя дыханіе, и,[730] взявшись за столбикъ, хотѣла уйти, но, какъ бы обдумавъ, опять остановилась.
– Какое право вы имѣете говорить мнѣ это?
– Мое право, – сказалъ онъ вдругъ,[731] какъ будто слова эти, давно готовыя, сами вырвались изъ его устъ, – то, что моя жизнь не моя, а ваша и навсегда.
Она, тяжело дыша, стояла подлѣ него.
– Но простите меня. Я не буду больше говорить этаго. Мнѣ нужно было сказать это вамъ, чтобы объяснить…
– Я ничего не хочу слышать.
И она быстро вошла в вагонъ. Но въ маленькихъ сѣняхъ она остановилась и закрыла лицо руками. Когда она вошла въ вагонъ и сѣла на свое мѣсто, то волшебное напряженное состояніе, которое ее мучало и сначала, продолжалось еще съ большею силою. Она не спала всю ночь. И всю ночь въ странномъ безпорядкѣ и въ самыхъ странныхъ сочетаніяхъ она видѣла и слышала дѣйствительные и воображаемые предметы и звуки. Блѣдное морщинистое лицо старушки в чепцѣ подъ колеблющимся свѣтомъ фонаря, Вронскій, просящій прощенія и предлагающій царство и отбирающій билеты, занесенный снѣгом съ одной стороны Аннушка, храпящая звуками молотка о желѣзо, и буря, уносящая все, и толчки красныхъ огней, скрипящихъ подъ давленіемъ колесъ, и красные огни глазъ Вронскаго, рѣжущіе глаза до тѣхъ поръ, пока ихъ не заноситъ снѣгомъ, и стыдъ, стыдъ не совершеннаго постыднаго дѣла.
Къ утру она задремала, сидя въ креслѣ, и когда проснулась, то уже было бѣло, свѣтло, и поѣздъ подходилъ къ Петербургу. И тотчасъ же мысли о домѣ, мужѣ, о сынѣ толпою пришли ей, и она съ удивленіемъ вспомнила вчерашній ужасъ и стыдъ. Да, было одно – это признаніе Вронскаго. Да, это было не во снѣ, но это была глупость, которой она легко положитъ конецъ. «Такъ чего же мнѣ стыдно?» опять спросила она себя и не находила отвѣта.
Въ Петербургѣ, только что остановился поѣздъ, она вышла. Первое лицо,[732] обратившее ея вниманіе, было лицо мужа. Онъ стоялъ, невольно обращая на себя вниманіе почтительностью служащихъ и полиціи, не подпускавшихъ къ нему народъ.[733]
– Какъ ты милъ, что самъ пріѣхалъ, – сказала она.
– Это меньшее, что я могъ сдѣлать за то, что ты дала мнѣ лишній день, – отвѣчалъ онъ, цѣлуя ея руку съ спокойной сладкой улыбкой.
– Сережа здоровъ?
– [734]Онъ, здоровъ, – сказалъ онъ и, взявъ ее подъ руку, повелъ къ каретѣ, также улыбаясь и перенося свои глаза выше толпы, чтобы никого не видѣть.
Въ дверяхъ Вронскій поклонился Аннѣ Аркадьевнѣ и спросилъ, какъ она провела ночь.
– Благодарю васъ, очень хорошо.
Она взглянула на мужа, чтобы узнать, знаетъ ли онъ Вронскаго. Алексѣй Александровичъ смотрѣлъ на Вронскаго, вспоминая, кто это.
Вронскій[735] между тѣмъ смотрѣлъ на Каренина,[736] какъ будто въ первый разъ увидѣлъ его:[737] изучалъ всѣ малѣйшія подробности его лица, сложенія, одежды даже.
«Да, онъ уменъ, – думалъ онъ,[738] глядя на его высокій лобъ съ горбинами надъ бровями, – и твердый, сильный человѣкъ, это видно по выдающемуся подбородку, съ характеромъ, несмотря на физическую слабость. Глаза его маленькіе не видятъ изъ подъ очковъ, когда не хотятъ, но онъ долженъ быть и тонкій наблюдательный человѣкъ, когда онъ хочетъ, онъ добрый даже, но онъ[739] не привлекательный человѣкъ, и она не можетъ любить и не любитъ его, я видѣлъ это по ея взгляду».
– Графъ Вронскій.
– А, очень радъ, – равнодушно сказалъ Алексѣй Александровичъ, подавая руку. – Туда ѣхала съ матерью, а назадъ съ сыномъ, – сказалъ онъ, ударяя, какъ имѣлъ привычку, безъ причины на одно слово и, какъ бы отпустивъ Вронскаго, пошелъ дальше, глядя выше людей, но Вронскій шелъ подлѣ и спрашивалъ у Анны, позволено ли ему будетъ пріѣхать къ ней.
– Очень рады будемъ, – сказалъ Алексѣй Александровичъ, все также улыбаясь, – по понедѣльникамъ, – и теперь уже, отпустивъ совсѣмъ Вронскаго, обратился къ женѣ.
– Мари вчера была у[740] Великой Княгини.
– А, – сказала Анна.
Она думала въ это время о томъ, что замѣтила особенный, какъ бы чахоточный румянецъ на щекахъ Вронскаго и складку между бровей. И ей жалко стало его. Но въ ту же минуту она подумала: «но что мнѣ», замѣтила и стала спрашивать о томъ, что ея belle soeur[741] дѣлала у Курковыхъ.
– Что, этотъ Вронскій тотъ, что за границей былъ? – спросилъ ее мужъ.
– Да, братъ нашего.
– Онъ, кажется, одинъ изъ такихъ, что слышали звонъ, – сказалъ съ своей той же улыбкой и ударяя любовно на словѣ звонъ, – но не знаютъ, гдѣ онъ. Но еще разъ меrсі, мой другъ, что подарила мнѣ день, тебѣ карету подастъ Кондратій, а я ѣду въ Министерство.
И онъ, пожавъ ей руку, отошелъ отъ нея.
<Онъ уѣзжалъ изъ Москвы неожиданно, не объяснивъ матери, для чего онъ уѣзжаетъ. Нѣжная мать огорчилась, когда узнала отъ сына, что онъ никогда и не думалъ жениться, и разсердилась на него (что съ ней рѣдко бывало) за то, что онъ не хотѣлъ объяснить ей, почему онъ уѣзжаетъ въ Петербургъ, не дождавшись[742] ремонта, который онъ собиралъ въ Москвѣ, и именно тогда, когда она поторопилась вернуться изъ Петербурга, чтобы быть съ нимъ.
– Простите меня, maman, но я, право, не могу оставаться уже по одному тому, – сказалъ онъ съ улыбкой, —[743] что отъ меня ожидается то, чего я не могу сдѣлать, и мнѣ лучше уѣхать.
– Но отчего же такъ вдругъ?
Онъ не объяснилъ матери другой причины[744] и уѣхалъ. Неловкость объясненія товарищамъ и начальникамъ того, что онъ уѣзжаетъ, не дождавшись ремонта, тоже ни на минуту не заставила его задуматься.>
[745]Первое лицо, встрѣтившее ее дома, былъ сынъ. Онъ выскочилъ къ ней по лѣстницѣ, несмотря на крикъ Mariette, не пускавшей его, и повисъ ей на шеѣ.
– Мама! Мама! – кричалъ онъ. – Мама! Мама!
Анна не ожидала такой радости, и эта радость сообщилась ей. Она на рукахъ внесла его на лѣстницу и, только съ улыбкой кивнувъ головой Mariette, убѣжала съ нимъ въ свою комнату и стала цѣловать его.
«О, какихъ пустяковъ я боялась!» подумала она.
Когда Mariette вошла въ комнату, они уже нацѣловались, и Анна разсказывала сыну, какая въ Москвѣ есть дѣвочка Таня и какъ Таня эта умѣетъ читать и учитъ даже брата.
– А рисовать умѣетъ? – спрашивалъ Сережа.
Mariette жаловалась, но упрекать нельзя было. Анна пошла въ свою комнату, и Сережа пошелъ за ней.
Еще Анна не успѣла напиться кофе, какъ ей доложили о пріѣздѣ Лидіи Ивановны [1 неразобр.]. Пыхтя вошла съ мягкими глазами кубышка.
– Я не могла дождаться.
Анна любила ее, но въ это свиданіе она какъ будто въ первый разъ увидала ее со всѣми ея недостатками. Ей показалось что то ненатуральное и излишнее въ тонѣ Графини Лидіи Ивановны.
– Ну, что мой другъ, снесли оливковую вѣтвь? – спросила она.
– Да, когда я уѣхала, они сошлись опять. Но вы не повѣрите, какъ это тяжело и какъ они оба жалки.
– Да, много, много горя и зла на свѣтѣ, и я такъ измучена нынче, – сказала Графиня Лидія Ивановна.[746]
– А что? – спросила Анна.
– Я начинаю уставать отъ тщетнаго ломанія копій за правду. И иногда совсѣмъ развинчиваюсь. Дѣло сестричекъ (это было филантропическое, религіозное, патріотическое учрежденіе) подвигалось бы, но съ этими господами ничего невозможно дѣлать, – сказала она съ насмѣшливой покорностью судьбѣ. – Они ухватились за мысль, изуродовали ее и потомъ обсуждаютъ такъ мелко и ничтожно.[747] Два-три человѣка, вашъ мужъ въ томъ числѣ, понимаютъ значеніе этаго дѣла, a другіе только роняютъ. Вчера мнѣ пишетъ Гжадикъ (это былъ извѣстный панславистъ за границей), – и Графиня Лидія Ивановна разсказала содержаніе письма Гжадика. Послѣ Гжатика Графиня разсказала еще непріятности и козни, дѣлаемыя противъ дѣла соединенія церквей, и уѣхала, торопясь, такъ какъ ей въ этотъ день надо было быть еще на засѣданіи одного общества и на славянскомъ комитетѣ.[748]
«Вѣдь все это было и прежде, но отчего я не замѣчала этаго прежде, – сказала себѣ Анна. – Или она раздражена очень нынче; что же ей дѣлать, бѣдной, дѣтей нѣтъ. Правда, что смѣшно, что ея цѣль религія и добродѣтель, а она все сердится и все враги у нее… Но все таки она милая».
Послѣ Графини Лидіи Ивановны пріѣхала кузина Алексѣя Александровича, старая дѣвушка, унылая и скучная, но торжественная, потому что она знала Жуковского и Мойера. Въ 3 часа и она уѣхала.
– Ну что, Долинька, твой козырь что подѣлываетъ?
– Ничего, папа, – отвѣчала Долли, понимая, что рѣчь идетъ о мужѣ, – все ѣздитъ. Я его почти не вижу, – не могла она не прибавить съ насмѣшливой улыбкой.
– Что жъ, онъ не уѣхалъ еще въ деревню лѣсъ продавать?
– Нѣтъ, все собирается.
– Вотъ какъ? – промычалъ Князь. – Ну, всетаки у тебя больше шансовъ встрѣтить его гдѣ-нибудь. Если встрѣтишь, скажи ему, что мнѣ нужно его видѣть и переговорить съ нимъ.
Княгиня и Кити съ любопытствомъ взглянули на Князя. «О чемъ ему могло быть нужно переговорить съ Стивой?» Княгиня думала, что она догадалась.
– Да и мнѣ жалко этотъ лѣсъ, – сказала она про лѣсъ, который продавалъ Степанъ Аркадьичъ въ имѣньи ея дочери. – Но что же дѣлать, если необходимо. Я сама думаю, какъ бы онъ не продешевилъ. Ты, вѣрно, про это хочешь переговорить съ нимъ?
– Да, да, про это самое, – сказалъ Князь, съ своимъ непроницаемымъ видомъ взглянувъ на Кити, и Кити поняла, что ему нужно было видѣть Степана Аркадьича, чтобы переговорить не о лѣсѣ, а о ней. Что – она не знала, но вѣрила, что любовь отца не обманетъ его.
Долли очень скоро удалось въ этотъ день встрѣтить Степана Аркадьича. Онъ обѣдалъ у Генерала-Губернатора и пріѣхалъ домой переодѣть фракъ. И до обѣда еще заѣхалъ къ тестю.
– Ну что, когда ты ѣдешь совершать условія на лѣсъ? – прямо приступилъ онъ къ дѣлу.
– Да все некогда, Князь, – отвѣчалъ Степанъ Аркадьичъ.
Онъ все время находился въ холодныхъ отношеніяхъ съ тестемъ, но эта холодность со стороны стараго Князя нисколько не мѣшала неизмѣнному добродушію и веселому спокойствію Степана Аркадьича.
«Вы меня не любите, тѣмъ хуже для васъ, a мнѣ все равно. Я и съ вами пріятель, какъ и со всѣми моими пріятелями».
– Что жъ, вы думаете, что я продешевлю?
– Это-то я думаю. Мы съ тобой не такіе мастера наживать, какъ проживать; но въ томъ дѣло, что я бы просилъ тебя ѣхать скорѣе. И заѣхать къ Константину Левину.
– Я и хотѣлъ.
– Такъ, пожалуйста, Стива, поѣзжай къ нему, и вы пріятели. И ты знаешь, между разговоромъ сондируй его о Кити. Я того мнѣнія, что онъ робѣетъ сдѣлать предложеніе, а она любитъ его.
Степанъ Аркадьичъ былъ очень удивленъ этой непривычной заботливостью отца, онъ разсказалъ все, что зналъ о намѣреньяхъ Левина, и обѣщалъ ѣхать.
Князь, прося его, чтобы это было тайной, опять впалъ въ свое видимое равнодушіе и, подставивъ небритую щеку, отпустилъ его.