bannerbannerbanner
Беатриче Ченчи

Франческо Гверрацци
Беатриче Ченчи

Полная версия

Монсиньор казначей, весь дрожа от волнения, прервал Ченчи.

– Ради Бога! благородные синьоры, Не слушайте его; он потопил рассудок в вине, или еще большее бедствие постигло его. Вы, как христиане, можете видеть явное доказательство его лжи в том, что Бог не принять бы благодарения, столь противного голосу природы; и если бы то. что произносят уста этого безумца, была истина, то Господь обрушил бы потолок на его голову.

Гости смотрели на графа, и им казалось, что они видят перед собою Медузу. Страшный хозяин, вполне довольный ужасом, который наводил на них, продолжал с ликующим лицом:

– Мне дорого только одно, что мои дети умерли. Вам, может быть, хочется знать, как они умерли. Favete aures. Феликсу обрушилась на голову главная балка потолка. В тот же самый вечер, даже, как мне пишут, в тот самый час, Кристофан был заколот ножем некиим ревнивым мужем, который застал его в объятиях своей жены.

Беатриче смотрела на него пристально, с страшно раскрывшимися глазами, в которые, казалось, перешла вся душа её. Ченчи бросал на нее беспрестанно косвенные взгляды, и лучи глаз их встречались, перекрещивались и метали искры, как мечи двух дерущихся врагов. Бернардино склонил свою сонную голову на колени к Лукреции, которая с простертыми к небу руками, с каплями слез на щеках, походила на многострадательную мадонну. Из гостей одни, протянувши на стол руки, сжатые в кулаки, грозно хмурили брови; другие проявляли осуждение своими поднятыми руками, указывающими на графа; третьи, казалось, неверили своим ушам: кто затыкал их, кто с ужасом смотрел на небо, как бы ожидая, что упадет молния. Одним словом, даже Леонардо да Винчи в своей знаменитой Тайной Вечери не представил того разнообразия выражений при словах Спасителя: Амин, говорю вам, один из вас предаст меня, какое представляла зала Ченчи в эту минуту.

Прежде всех встали кардиналы и казначей, говоря:

– Уйдемте! уйдемте! Спасайтесь все: гнев Божий должен скоро разразиться над этим домом бесчестия!

Беспокойный шопот, возраставший как ветер, предшествующий буре и смутный говор сперва наполнили залу, потом разразились в крики негодования и ужаса; наконец все, равно исполненные злобы, с проклятиями направили свои руки на графа, точно хотели бросить в него каменья.

– Остановитесь! кричал с жестокой иронией Франческо Ченчи. – Что вы делаете? Это не сцена, здесь нет зрителей; и если вы намерены играть трагедию, то вы трудитесь напрасно. Вам ли, преосвященные кардиналы, приходить в ужас от крови? А зачем же вы, скажите мне, одеваетесь в красное? Разве не для того, чтобы пятна человеческой крови не были заметны на вашей пурпуровой одежде? Вы, князь Колонна, не смущайтесь: я советую вам успокоиться, – ведь я прожил довольно долго в Рокка Петрелла для того, чтоб знать ваш нрав и ваш образ жизни. Скажу вам, я знаю некромантию более, чем вы желали бы, и имею силу заставлять говорить гробницы и некоторых мертвых… Вы меня понимаете, князь? а может быть вам угодно не понимать, тогда я шепну вам кое-что на ухо. Теперь я обращаюсь к вам, почтеннейший друг, монсиньор казначей… Советую вам не забывать никогда, что я сын моего отца и что отец мой, дай ему Бог царство небесное, был сам казначеем; и право, у меня достанет духу поспорить с первым счетчиком апостолической камеры. Счастье ваше, казначей, что другие дела отвлекают меня, – какие бы ни были, не в том дело! – счастье ваше, что у меня не достает времени, или нет охоты повести нашего общего друга кардинала Альдобрандано с ниткой Ариадны в лабиринт казначейства. Покрывайте для кого другого болото ваше заманчивыми цветами, чтоб он неосторожно ступил и проваливался понемножку. Я бурная и пенистая волна: я могу разбиться о скалы берега; но прежде разрушу и потоплю все, что вне попадется на пути. Чтите же вашего владыку; падайте мне в ноги и обожайте меня.

Гости с глубоким отвращением направились к дверям; но граф Ченчи опять закричал им вслед.

– Благородные друзья я родные, вы не можете уйти, не простившись со иною. Сделайте милость, доставьте мне еще на минуту удовольствие быть в вашем сообществе.

При этом он взял граненый кубок из чистейшего хрусталя, наполнил его до краю кипрским вином и, поднеся его к свече причем стекло казалось наполненным огнем, громко произнес:

– О, кровь жизни, созревшая под лучами солнца, ты сверкаешь и играешь при свете так же, как душа моя заблистала – заликовала при вести о смерти детей моих! О! будь ты кровь их, созревшая под огнем моего проклятия и пролития в жертву коего мщения! Провозгласив этот заздравный тост сатане, я сказать бы ему: «ангел зла, выйди из ада, овладей душами сыновей моих, Феликса и Христофана, прежде чем они достигнут дверей рая, и низвергни их в вечный плачь и скрежет, и мучь их самыми жестокими муками, какие только в состоянии изобрести твое дьявольское воображение. И если ты не можешь выдумать ничего нового, то посоветуйся со мною: я надеюсь внушить тебе новые пытки, до которых и твоя фантазия не достигала. Сатана? я пью за твое здоровье! Торжествуй со мною вместе! Теперь, благородные родные и друзья, мне ваше общество более не нужно; если вы желаете проститься со мной, вы можете это сделать, и я предоставляю на вашу волю уйти или остаться, но не дарю ни платья, ни лошади»[8].

– Клянусь святыми апостолами, говорил один – это бешенный сумасброд.

– О, я всегда его считал развратником, способным заставить плакать самих ангелов…

– Скажите лучше, способным заставить скрежетать зубами самого дьявола…

– Во всяком случае, это лютый зверь, и его следовало бы связать…

– Да, это правда… связать… свяжемте его!..

Франческо Ченчи, кончив свои воззвания, уселся спокойно и серебряными щипчиками клал себе в рот конфекты, которые жевал с самым полным удовольствием. Когда некоторые из гостей окружили его с угрозами, он, не подымая даже головы, позвал Олимпия.

На этот зов явился разбойник, которого хитрый старик на всякий случай держал спрятанным, и с ним, по крайней мере, двадцать товарищей мрачного вида, одетых и вооруженных как разбойники. Они окружили гостей с обнаженными кинжалами и только ожидали знака от графа, чтоб начать кровопролитие.

Ченчи продолжал есть конфекты, наслаждаясь страхом и бледностью своих гостей: наконец встал и, подойдя к ним тихими шагами, устремил на них свои прищуренные глаза. Вы довольно учены для того, чтобы помнить пир, данный Доминицианом сенаторам, – проговорил он: неужто вы не знаете, что если Ченчи уже и не раскаленное до бела железо, каким был в молодости, то все-таки еще накален достаточно, чтоб обжечь? Притом же человек чаще обжигается о полураскаленное, чем о красное железо: заметьте это на всякий случай. Оставьте меня в покое, и как только выйдете отсюда, забудьте все, что видели и слышали. Пусть оно будет для вас сном, о котором человек вспоминает с содроганием на яву.

Гости разошлись с поникшими головами, кто отупелый от ужаса, кто со злобой в душе, но все одинаково перепуганные. Беатриче встряхнула голову и, откинув назад волосы, с движением, исполненным огня, что было ей особенно свойственно, стыдила их, крича им вослед.

– Трусы! И вы латинская кровь! Вы сыны древних римлян! Старик наводит на вас ужас? Несколько человек маснадьеров леденят вам кровь? Вы бежите… бежите и оставляете двух слабых женщин и бедного ребенка в руках такого человека… три бьющихся сердца в когтях коршуна. Вы слышали? Он не скрывает… он убьет нас – и несмотря на это – Боже мой! Боже! господа, выслушайте мои слова и поймите в них больше, чем они могут… чем должны сказать вам – и несмотря на это, это наименьшее зло, какого я боюсь от него. Я не говорю о вас, священники, но вы, рыцари, когда вы подвязывали мечь свой, не клялись ли вы защищать вдов и сирот?.. Мы хуже чем сироты… у тех нет отца, а у нас отец палач… вспомните о ваших дочерях, благородные рыцари… вспомните ваших детей, христианские отцы… и сжальтесь над нами… возьмите нас к себе.

– Мое сердце сжимается от твоего горя, молодая девушка, но я ничего не могу для тебя сделать… ответил один гость; другой сказал:

– Жди и надейся. Надежда распустить и для тебя розы утешения. – Один кардинал говорил ей:

– Если молитва и обеты, дорогая дочь моя, могут помочь тебе, мы не перестанем поминать тебя в наших молитвах.

И все расходились один за другим, произнося такие-же иди им подобные слова, как брызги святой воды, которою кропят гроб. Гости вздохнули свободно только тогда, когда вышли из дворца на свежий воздух.

Когда все вышли из залы, остались только дон Франческо и Беатриче, да никем не замеченный Марцио, который возился окало шкапа с серебряной посудой.

– Теперь ты сама убедилась? спросил Франческо Ченчи Беатриче, ты отведала теперь, что такое помощь? Оглянись кругом, дитя, и ты увидишь, что ни на небе, ни на земле у тебя нет другого убежища, кроме моей груди: укройся на ней и ты найдешь приют, в котором люди, глухие и бессердечные, отказывают тебе. Подумай, как безгранично я люблю тебя – кроме тебя я ненавижу все на миле и на небе. Отдайся моему попечению. Ты напрасно искала бы человека, который стоил бы меня: я наследовал дары всех возрастов Бодрость молодости еще не покинула меня: во мне ты найдешь и совет зрелого возраста, и постоянство старости… Люби же меня, Беатриче… прекрасное и страшное дитя… люби меня.

– Отец! если б я уверяла вас, что я вас ненавижу, я бы не сказала правду; что боюсь вас, также нет. Я вижу, что Бог создал в лице вашем такой же бич, как голод, чума и война, и этот бич он направил на меня. Я безропотно преклоняю голову перед его неисповедимыми судьбами и, потеряв веру во всякую человеческую помощь, я все больше прилепляюсь к Богу и вверяю свою судьбу его милосердию. Отец, умоляю тебя, убей меня!

 

Говоря это, несчастная девушка упала перед градом с распростертыми руками, точно ожидая удара.

Но отчего Беатриче вдруг вскочила на ноги и обвилась вокруг отца? Отчего она обеими руками закрывает его голову? Отчего у нее вырвался крик ужаса, – у нее, которая ничего не боится, – крик, пробежавший эком в самые отдаленные покои дворца?

Марцио, оставшийся в вале незамеченным, слыша слова, которые разоблачали адское намерение Франческо Ченчи, подошел потихоньку с тяжелой серебрянной вазой в руках и поднял уже ее, чтоб размозжить голову Ченчи; и он сделал бы это, потому что граф ничего не замечал, весь поглощенный созерцанием чудной девственницы.

От крика Беатриче Дон Франческо невольно поднял голову, и ему мелькнул в глаза какой-то блеск, ослепивший его. В тоже время он увидеть и Марцио, который с невозмутимым спокойствием убирал посуду в шкап.

– Марцио… ты здесь?

– Эчеленца!

– Ты здесь?

– Что угодно, вашему сиятельству?

– Ступай.

Слуга поклонился и, уходя, сделал знак Беатриче, которым он, казалось, хотел сказать: «Ах! зачем вы мне помешали!»

Но Беатриче, в которой не прошол еще этот порыв любви, схватила с нечеловеческой силой за руку дон Франческо, воскликнула:

– Спеши, старик, – тебе не остается терять ни одной минуты! смерть покрывает тебя своими крыльями. Спеши, иначе твоя преступления вовлекут тебя прямо в ад. Надень власяницу, старик! Посыпь себе волосы пеплом… ты довольно уже грешил. Если бы твоя молитва не в состоянии была подняться до престола Божия и грозила бы упасть тебе на голову градом проклятий, я буду около тебя, я присоединю свою молитву, и обе вместе они будут услышаны и приняты, или обе отвергнуты. Если правосудие во что бы то ни стало кочет искупительной жертвы… я охотно предлагаю свою жизнь во искупление твоей души: но спеши, старик… край могилы скользок… помни, что идет дело о твоем вечном спасении…

Дон Франческо слушал ее улыбаясь. Когда она кончила, он насмешливым голосом отвечал.

– Хорошо, моя возлюбленная, Беатриче, ты одна можешь приготовить меня к небесным радостям рая… Я пряду к тебе сегодня ночью… и мы будем молиться вместе…

Беатриче опустила отцовскую руку. Эти слова и его гнусные действия имели лютую силу потушить в ней всякий нежный восторг и толкнуть ее в тяжелую действительность жизни. Она удалялась убегая и с тяжелыми вздохами произносила:

– Погиб! погиб! О, погиб безвозвратно!

Дон Франческо поспешно налил себе еще стакан вина и выпил его залпом.

Глава XII
Пожар

Тяжкое несчастие постигло столяра и его бедное семейство! Муж, жена и ребенок спали все вместе в одной комнате, над лавкой.

Они спали… но тревожный сон не давал покоя жене; ей снилось, что страшное чудовище, с огненными глазами, с волосатым телом, состоящим из гибких суставов, как у червяка, и темными крыльями, как у летучей мыши, уперлось ей когтями в грудь и горло, силясь задушить ее: бедняжка пробовала сделать движение и не могла, хотела кричать и была не в силах. Наконец она сделала последнее усилие и повернулась на бок, но была не в состоянии поднять отяжелевших век; ей казалось, что вместо глаз у все были два огненных шара. Жилы на висках болезненно бились, горло пересохло. Наконец ей кое-как удалось открыть глаза, и она увидела на полу огненную полосу; вся комната была молва дымом, воздух был раскален; через минуту пол растрескался и и щели ворвались огненные языки, превратившиеся мгновенно в ужасное пламя.

– Пожар! пожар! кричит бедная женщина, обводя кругом испуганные глаза, и кинулась и постели, чтоб ваять ребенка мать колыбели.

– Пожар! кричит за ней муж и так, как был, полунагой, кинулся к двери комнаты и открыл ее. В ту же минуту сквозь открытую дверь огонь наполнил комнату: пожар охватил уже весь дом. Столяр вернулся назад и, схвативши одной рукой жену, взявши в другую ребенка, кинулся бежать сквось огонь на лестницу. Раскаленные камни ступенек трескались с шумом; пламя в нижнем этаже свирепствовало, как вихрь во время бури, и производило гул, подобный урагану. Одежда матери и ребенка уже загорелась; но мать, несмотря на быстроту, с которой тащил ее муж, заботливо протягивала руки и тушила огонь на ребенке. Опаленные волосы несчастных дымились; ноги, руки, лица их болели от обжегов. Вперед! вперед! Только бы добраться им до выхода. Они уже близко от двери; еще один шаг и они дошли; вот они уж берутся за нее… О, ужас! она не открывается: они ее толкают, дергают; все напрасно… она задвинута снаружи.

Окруженный пламенем, несчастный отец, запыхавшийся до такой степени, что, казалось, сердце его готово было вырваться из груди, берет на руки ребенка, покидая жену… он совершенно выбился из сил… Как безумный, он мечется по корридору; не зная сам, что делает, он пытается вновь подняться на лестницу.

Жена следует за каждым его шагом, муж чувствует на плечах свежесть от её дыхания; ода все продолжает защищать от пламени дитя свое, а иногда и мужа.

Он вернулся в комнату… но здесь у него уже не хватает дыхания и бодрости: смерть помутила ему глаза, он питается и готов упасть, во в эту последнюю минуту у него еще достает присутствие духа, чтоб вручить ребенка жене прежде, чем он испустит последний вздох. Он не мог уже произнести ни одного слова, и только взгляд его не ясный, как огонь лампады, готовой погаснуть, выразил такое отчаяние, какого не высказали бы его уста. Потом, шатаясь, он сделал несколько шагов назад, и ударился изо всей силы об стену, словно хотел разбить ее собою.

Утром увидели кровавые следы рук и ног на стене и на волу.

Когда находишься в самых тисках крайности, то с физическими побуждениями случается то же, что и с душевными: более сильные всегда поглотят менее глубокие. Молодая женщина уже не обращает внимания на человека, который ей был так дорог, но всей душой своей привязывается к ребенку; обняв его тело, она открывает окно и высовывается из него.

Собравшийся на улице народ увидел черную фигуру на огненном фоне, и ему сделалось и жалко, и страшно. Она испустила крик, один только крик, но в этом диком пронзительном крике было столько страдания, такое безвыходное отчаяние, что он как нож резнул по сердцу присутствующих. Они готовы были помочь ей и советовались с стариками, как это сделать; но старики, с страшным римским спокойствием отвесивши нижнюю губу, скрестивши руки на груди, смотрели искоса на пожар и только говорили: «мы ничего не можем сделать; воды не достанет, да и надо быть дьяволом из самого ада, чтоб войти в это пекло». Знаете, что остается делать? Ждать, чтоб пожар потух сам собой и тогда стараться помочь этим бедным душам, покинувшим свет без святого причастия.

Необходимо звать, что Луиза Ченчи, из ревности, переодевалась в мужское платье и уже несколько ночей сряду блуждала около дома столяра, надеясь подстеречь своего мужа; но до сих пор её поиски были напрасны. Несмотря на это, в ней не явилось и тени подозрения в обмане и клевете. Она думала только: может быть Джакомо ходит туда не ночью, или любовники имеют свидание в другом месте, или наконец может быть они в ссоре: одним словом, она приискивала всевозможные средства, чтоб мучить себя, вместо того, чтоб постараться утешиться.

Она прибежала вместе с другими на крики и на зарево пожара, и когда узнала дом, то почувствовала невыразимую радость: «что дается пороком, думала она, то отнимается правосудием».

Прежде нежели пожар разыгрался со всею яростью, многие из жителей пустились за веревками и лестницами; нашли лестницу в соседнем приходе и приставили ее к стене; но огонь, выбивавшийся отовсюду, не давал им смелости взобраться на крышу.

Только когда мать показалась из пламени и, протягивая руки с младенцем, закричала: «спасите мое дитя!» тогда одно сердце, и только одно было тронуто: это было сердце Луизы Ченчи. В ней мигом замолчала женщина и заговорила мать: одним прыжком она очутилась у лестницы и побуждала стоящих кругом:

– Решайтесь! говорила она: – недалеко пробраться; ничего нет трудного. Римляне! тот, кто спасет их, получит от меня сто червонцем.

Но никто не двигался.

– Христиане!.. решайтесь… не теряйте времени! Двести червонцев тому, кто спасет!

Но и эта награда не расшевелила никого: страх угрожавшей опасности пересиливал корыстолюбие. Луиза подумала одну минуту о том, что она могла располагать еще одною сотнею, последнею, и что у неё не останется уже ничего для своих собственных детей и от свекора нельзя было надеяться получить вновь. «Не беда», решила она, и голосом еще более громким, точно хотела наверстать потерянное время, с удвоенной силою она крикнула:

– Триста червонцев за их спасение!.. Триста золотит дукатов!.. этого достанет на приданое двум дочерям… Римляне! Никто не решается? Так пустите же меня… я вам говорю, пропустите меня!.. мне поможет Христос!

И легче птицы она поднялась, по лестнице, которая уже почернела и дымилась. Поднявшись до окна, она сказала:

– Давайте ребенка!..

– Вот он! берите! берите!

Бедные матери поняли одна другую. Луиза спустилась. Молодой парень, пристыженный тем, что никто де кинулся на помощь, решился подняться до половины лестницы, взял ребенка и отнес его в безопасное место.

А Луиза вернулась на верх; огонь вспыхивал уже по окраинам лестницы; он исчезал на мгновение под её руками и являлся с новой силой, как только она поднималась выше… Очутись лицом к лицу с женщиной, которая, как она предполагала, похитила у нее сердце мужа, она бесстрашно протянула ей свои объятия, ей, которая прижимала в своих объятиях отца её детей. Та бросилась к ней, как потерянная от горя.

Луиза схватила крепко стан своей соперницы и спустилась вниз… Скорей, Луиза, уже лестница горит; скорей, Луиза, уже почерневшие устои трещат. Зачем она останавливается? Каждая минута гибельна! Забыв себя, забыв неизбежную опасность, забыв все на свете, она не могла устоять против непреодолимого желания увидеть лицо своей соперницы при свете пожара, и убедиться: превосходит ли она ее красотою. Таково сердце женщины!

Хотя лицо её было страшно искажено страданиями и испугом, волосы до половины сожжены и щеки в обжогах, но все-таки, даже в этом виде, они показалась ей очень красивою.

– Ах, как она хороша! вскрикнула Луиза и пошатнулась на лестнице.

Она достигла уже третьей от низу ступени, когда с ужасным шумом обрушился потолок; пламя исчезло, облако дыма, с целыми мириадами искр, покрыло дом, лестницу и женщин. Крик ужаса разнесся эхом до противоположного берега Тибра; в нем выразилось убеждение, что эти несчастные погибли в развалинах.

Минуту спустя пожар, как гордость, униженная на мгновение, запылал ужаснее прежнего, и из пламени вышла Луиза, держа в руках бедную женщину.

Крики восторга, бешеные восклицания огласили воздух: – «Кто этот юноша? – Не знаю. – Видел ты его когда-нибудь? – Никогда. – У него еще и бороды нет, да тщедушный какой, жиденький! А вон какие дела делает!» говорили в толпе, глядя на переодетую Луизу. «Ура! доблестный юноша! вот настоящая латинская кровь!»

Господь сжалился над женой столяра; она впала в беспамятство и не помнила о горестной судьбе мужа. Луиза, воодушевленная все более и более желанием добра, как это всегда случается с добрыми сердцами, не допустила, чтоб спасенная женщина была отнесена в госпиталь. Она вспомнила об одной вдове, своей соседке, которая просила ее, если случится, найти ей жильца на две комнаты, и решилась поместить в них несчастную женщину.

Желая тотчас же привести в исполнение свое намерение, она велела положить ее на простыню, которую четверо здоровых людей вызвались нести. Сама она взяла на руки ребенка и только попросила, чтоб кто-нибудь помог ей дойти: голова её кружилась я ей мазалось, что земля пропадает под её погаси. Из окружавшей ее толпы вышел человек плотный, здоровый, обросший густыми волосами, в одежде чучара, из окрестностей Рима.

– Возьмите-ка мою руку! сказал он голосом расстроганным более, чем можно было ожидать от его грубого, загоревшего лица, – опирайтесь хорошенько, она выдержит и Траянову колонку. Если вам не противно, у пеня достанет охоты и вас донести вместе с ребенком.

– Я вам верю. Да наградит вас Господь. Довольно и так. Теперь ступайте, сказала она тем, которые несли бедную женщину: – потихоньку, в улицу Сан-Лорензо-Панисперино, в дом Ченчи.

– В дом Ченчи! воскликнул отступив шаг назад.

– Что ж вас удивляет? Вы может быть думаете, что всякое доброе дело чуждо моему дому и достойно удивления, как какая-то редкость! Скажите пожалуйста, почему вы это думаете?

 

Чучарь только качал головою и не отвечал ни слова. Донна Луиза, задетая за живое, прибавила:

– И если вы хотите знать, кто имел храбрость взойти на лестницу в то время, когда вы, мужчины, не двигались с места от страха, – я скажу вам, что это была женщина; во мне вы ведите жену Джакомо Ченчи и невестку графа Франческо Ченчи.

При этих словах чучарь даже зашатался: он ухватился рукой за голову и долго не отнимал ее, точно хотел удержать мысля я впечатления, чтоб они не вырвались из неё.

Я не скрою от вас, кто был этот. Читатели мои могли уже убедиться, что я не люблю оставлять их долго в неизвестности; и потому я сразу скажу вам, что чучар был Олимпий, а четверо добродетельных людей, державших простыню, были его товарищи и участники в злодейском поджоге. Не подумайте пожалуйста, будто они действовали теперь из чувства лицемерия или хитрости, чтоб лучше скрыть свое преступление; они сделали его с такою предусмотрительностью и осторожностью, что не оставалось возможности подозревать их. Но как бы ни был дурен человек, в нем всегда есть и хорошая сторона, и у людей, с хорошими иди дурными наклонностями, не привыкших удерживать себя или притворяться, переход от зла к добру и проявление этих чувств делаются быстро и неожиданно. Я не знаю даже, родится ли человек собственно с дурною душою? Кто меньше всего имеет обыкновения сводить счеты с своей душой и действует по первому побуждению, тот, может быть, был бы лучше других, если бы слишком большое невежество, или дурные обычаи, или какие либо другие побуждения не заслоняли ему пути к добру и не толкали его на дорогу зла.

Сказать правду, для того, чтобы держаться еще этого мнения, мне надо иметь несокрушимую веру; я думаю, нет человека, которого народ рвал бы так на части, как меня, и это именно потому, что он рассуждает мало и чувствует сильно.

Народ, прозвавший меня другом и отцом, вдруг прославил меня опять своим недостойным сыном, надел на меня цепи и даже требовал моей смерти! Я слышал своими собственными ушами, как дети того самого народа, которого я чтил и о пользе которого всегда радел, наводнив палаццо Синьори, делили между собою при свете Фонаря мелкие деньги, говоря один другому: «тебе конечно следует меньше, ты сам маленький и не мог кричать громко, как я: „смерть! смерть ему!“»

Бедный народ! Ты преследовал и не таких людей, как я. Но я не назову тебя за это ни неблагодарным, ни злым, как Дант.

Тот, кто готовит себя на работу в пользу ближнего, пусть заранее знает, что он не получит другого возмездия, кроме огорчений. Еще гораздо прежде Прометея коршун пожирал сердца друзей человечества. Судьба смертных подвигается вперед медленно, поворачивая своим колесом, как огромная машина, по пути разбивая умы и жизнь и оставляя по себе один след человеческого праха.

Так и мы – мы уже умерли; но в гнезде, свитом из ненависти, мщения и позора, выростают крылья у поколения орлов, может быть предназначенных для победы.

В самом деле, слава посеяла уже довольно, теперь сила должна пожинать. Мысль может выростить дерево познания, но дерево жизни выходит только из-под сильных и свободных рук; а свобода есть жизнь. Пора кончиться поколению софистов и явиться поколению деятелей. Но возвратимся к рассказу.

Безутешная вдова была перенесена в дом Луизы Ченчи, которая обогнала ее вместе с Олимпием. С той заботливостью, к которой способны одни женщины, она уже приготовила ей постель, воск, масло, хлопчатую бумагу и многие другие средства, которые к те времена, а может быть и в наши, считаются самыми действительными от обжегов: в то же время она послала за лекарем и кормилицей. Эту последнюю к счастию нашли в той же улице, и она сейчас явилась. Узнав о случившемся, добрая крестьянка за вопрос: может ли она кормить ребенка до выздоровления матеря, ответила: «еще бы»; и не теряя ни минуты, взяла дитя на руки, и сев к стороне, приложила его к груди.

Мать бредила всю ночь; она то проливала слезы, то вскрикивала отчаянно… На следующий день ей было не лучше; на третий день к ней вернулась до некоторой степени память, и она принялась тотчас искать около себя ребенка. Ей ответили, что дитя спит подле; она хотела повернуться, но была не в силах, и только могла проговорить слабым и умоляющим голосом:

– Ради святой Матери Божией, не обманывайте меня!

Ей побожились, что говорят правду. Она заплакала, потом спросила о муже; ей ответили, желая ее утешить, что он лежит больной в госпитале, но что есть надежда на его выздоровление.

Луиза, по прежнему переодетая мужчиной, была при ней неотлучно, и уговорила ее молчать и быть спокойной. Иначе, говорила она: – вы себе только повредите и отдалите желанный день, в который прижмете к своему сердцу ребенка. С этих пор больная не произнесла ни одного слова.

Луиза привязалась сильно к несчастной вдове, и это не удивительно: так же точно, как обида в сердце человека раждает необходимость нанести новую обиду, сделанное благодеяние вызывает на новое; и мы любим друг друга менее за добро, какое он вам делает, чем за те заботы, каких он нам стоит.

О том, как сильно было у Луизы желание знать подробности отношений, которые она подозревала между этой женщиной и свояк мужем, нечего и говорить; но по многим причинам она не позволяла себе удовлетворить этому желанию. Прежде всего, ей казалось бесчестным воспользоваться положением этой несчастной для того, чтобы вырвать у неё тайну; было бы не по христиански тревожить больную, заставлляя ее говорить; при том же в ней уже заронилось сомнение, хотя еще и очень слабое, в справедливости своих подозрений, и скорее она предпочла оставаться в этой неизвестности, чем убедиться в страшной действительности.

На беду нет меры, которая переполнялась бы так скоро, как мера нетерпения. Однажды она сидела у постели больной. Анджиолина смотрела на нее с тем чувством обожания, какое набожные люди питают к чудотворным иконам, и шептала ей благословения. Луиза, в свою очередь, посмотрев на нее пристально, увидела, что румянец здоровья уже возвращается на её лицо, следы обжогов исчезли, и она делалась красивее, чем была до тех пор. Сердце забилось сильно в груди у ревнивой женщины, и она с горькой улыбкой спросила:

– Да точно ли я ваш единственный покровитель?

– А кто же станет заботиться обо мне, бедной, кроме вас!

– Да… но мне кажется, не изменяет ли вам память в эту минуту?

– Ах, да! вы говорите правду, воскликнула Анджиолина, покрасневшая от своей забывчивости. Боже! какими мы способны быть неблагодарными, даже против своей воли!

– Так… у тебя есть другой покровитель?

– Да, покровитель; вы угадали. Он сделал нам большое благодеяние.

– А как его зовут?

– Его? граф Ченчи.

– Ченчи? Ты сказала, Ченчи? вскрикнула Луиза, точно как будто змея укусила ее в сердце, и замолчала. Но та, в порыве благодарности, и желая загладить сделанную ошибку, с чувством продолжала:

– Из всех, кого я знаю, кроме вас, это был самый достойнейший и добрейший человек на свете! Благодаря ему, мы перестроили дом, который теперь сгорел, а тогда был испорчен наводнением: – он требовал, чтоб я купила себе дорогое платье, и даже строго выговаривал мне за то, что я не выбрала его в крестные отцы моему сыну.

Луиза кусала губы до крови и наконец прервала ее резким голосом:

– Довольно! сказала она.

И, тревожимая разными чувствами, поспешила уйти, чтоб не изменить себе.

– Бессовестная! говорила она про себя. Она даже не старается скрывать своего позора. Боже! Неужели в самом деле ты нам указываешь кормить змей, которые грызут наше же сердце?

8Древний обычай, по которому хозяин, по окончания празднества, дарил каждому из гостей платье и лошадь, а иногда даже и деньги, предоставляя им остаться или уйти – и это считалось самою утонченною вежливостью.
Рейтинг@Mail.ru