bannerbannerbanner
Беатриче Ченчи

Франческо Гверрацци
Беатриче Ченчи

Полная версия

Шпион, видевший все издали, подбежал к Олимпию, но застал его уже при последнем издыхании.

Он отправился бегом в один из темных закоулков в центре города и постучался особенным образом в потаенную дверь одного дворца. Дверь открылась и закрылась за ним осторожно и тихо, как пасть волка, проглотившая курицу.

На другой день еще до зари Марцио был на моле; не найдя другого судна, кроме барки, которая отправлялась в Трапани, он скоро условился о цене с хозяином, и уже всходил по лестнице на барку, как вдруг его красный плащ упал в море. Надо было пустить в ход багор, чтоб вытащить его; матросам не удалось зацепить с разу, они попробовали другой и третий раз. Покуда они за этим теряли время, стая ворон показалась вдали и направилась прямо на барку. Марцио, у которого было удивительное зрение, завидел вдали вчерашнего игрока; а тот с своей стороны открыл уже красный плащ и его владельца. Марцио кричал матросам, чтоб они бросили злополучный плащ и отчаливали скорей; но было уже поздно.

– Остановись, барка, по приказанию вице-короля!

Барка осталась неподвижною, и сбирры взошли на все как раз во время, чтоб успеть схватить за фалды Марцио в то самое мгновение, когда он уже готов был кинуться в море.

– Богу не угодно было! сказал он, и дал себя связать без сопротивления. Чтоб не сбежался народ и чтоб не делать шуму, сбирры, следуя старому обыкновению делать все тайно, надели на него красный плащ, выжав из него воду, и таким образом покрыли руки, на которых уже были цепи: два сбирра шли радон с ним, в качестве слуг: другие сопровождали его издали.

– Эчеленца! коршуны вернулись с добычи.

Таким образом докладывал слуга, походивший по наружности и по манерам разом на сбирра и на писаря. Слова эти, сказанные в замочную скважину, подняли с постели два существа. Одно из них был мужчина длинный, худой, с лицом желтым, как лампадное масло, и до того изрытым оспой, что походило на пармезан. Другое существо была женщина. Её седые волосы вились и. торчали во все стороны, точно они всю ночь боролись между собою. Одеваясь торопливо, мужчина говорил:

– Кармина, сердце мое, я надеюсь, что это дело возвратит мне милость вице-короля.

– Радость моя, вам надо во что бы то ни стало отличиться перед вице-королем, тем более, что я уже заметила, как ваш негодный помощник старается всеми средствами спихнуть вас. В последний раз, когда вице-король приезжал в викариат, вас к несчастию не было и помощник прислуживался ему до последней ступеньки лестницы, а когда его светлость входил в карету, то так согнулся перед ним, что всею своею Фигурою говорил: я был бы счастлив, если б ваша светлость поставила ногу на мою шею вместо подножки. Если б вы были тут, мое сердце, честь эта выпала бы на вашу долю.

– И он сказал вице-королю эти именно слова?

– Сказал! По крайней мере мне издали казалось, что он их говорил.

– Счастливец…

– И в прошлое воскресенье, когда я встретила в обедню эту скверную старуху, жену его, она прошла мимо меня, не кланяясь, и даже я заметила, что она насмешливо улыбалась. Смотрите же, душа моя, не упускайте ни одного случая, чтобы возвратить себе милость вице-короля: вешайте и четвертуйте, только бы угодить ему.

Викарий отправился в комнату присутствия.

На звонок его ввели преступника.

Викарий сидел за длинным столом, по обеим сторонам его сидели нотариусы, кругом были разложены все инструменты пытки.

– Марцио Снозито, произнес викарий: вас обвиняют, и произведенное следствие подтверждает обвинение, во-первых, в том, что вы, с сообщником вашим Олимпием Жерако, убили варварским образом знатнейшего графа Франческо Ченчи, римского дворянина, в Рокка-Петрелла, на границе королевства; во-вторых, что убийство это сделано вами по приказанию всех или некоторых из членов семейства графа Ченчи; в третьих, что за убийство вы получили две тысячи цехинов, из которых одну для себя, а другую для вашего товарища, Олимпия; в четвертых, что вы украли у графа Чепчи красный плащ, обшитый золотом, который был на вас в минуту арестования; и наконец, в пятых, что в прошлую ночь вы изменнически убили сообщника вашего Олимпия острым орудием, нанеся ему четыре удара, от которых он умер в ту же минуту. На эти пять пунктов вы должны отвечать, давши предварительно клятву говорить правду. И это вы должны сделать не потому, чтоб суд нуждался в большем удостоверении, но для вашего собственного блага в этой жизни и в будущей и для исполнения буквы закона, который этого требует. Господин нотариус прочтет вам клятву.

Нотариус, сидевший по левую сторону, взял распятие и произнес:

– Говорите: клянусь на распятии Христовом…

– Я не буду клясться…

– Как не будете, когда все клянутся?

– И все лгут. Разве естественная по вашему вещь, чтоб человек произнес добровольно свой смертный приговор?

– Но вы избежали бы пытки, заметил нотариус.

– А вам какое дело, если он хочет ее испробовать? вмешался викарий. Он в своем праве, и никто не может помешать ему в этом. Мастер Гиацинт, теперь ваше дело.

Палач, которого звали мастером Гиацинтом, мигом раздел несчастного, связал его и за руки поднял к потолку.

Марцио вытерпел страшные муки, не испустив даже вздоха; только когда его потихоньку спускали на пол, бес его шептал ему в уши: «чего ты ждешь?» И в памяти его как в зеркале отразилась его вся жизнь: он обманут друзьями, преследуем людьми в самых дорогих привязанностях; сыновняя любовь сделала его бандитом; любовь к женщине – лукавым и притворным; любовь к Беатриче – убийцей. Какого рода была эта последняя любовь? Он сам не понимал ясно: часто случалось ему начать думать об Анете, а кончить Беатриче, или наоборот; душа его блуждала между отчаянною любовью и любовью невозможною. От постоянной, гнетущей скорби он исчах и потерял охоту ко всему. Часто, прислонившись к утесу, он апатично лежал целые часы на берегу Неаполитанского залива и глядел на гладкую поверхность воды. Он чувствовал слабость во всех членах; лоб и руки были постоянно покрыты холодным потом; его душил кашель; кровохарканье и розовые пятна на щеках слишком ясно доказывали ему, что дни его сочтены. Не раз, с бритвой или пистолетом в руках, он готов был положить конец жизни, исполненной несчастий и преступлений; но желание видеть прежде Беатриче счастливой и покойной удерживало его всякий раз: он действительно объяснял себе этим одним предлогом животный инстинкт самосохранения, усиленный вдобавок физической слабостью. В Марцио умерла большая часть его самого, много жизни и храбрости исчезло в нем. Это последнее испытание, хотя он вынес его стойко, так ослабило его, что он желал смерти, как высшего блага.

– Через четверть часа, сказал викарий Гиацинту, как только опустили Марцио, – ты повторишь пытку cum squasso. Если он захочет пить – дать ему воды с уксусом; и, говоря это, он встал и хотел уйти.!

– Викарий! произнес Марцио слабым голосом, удерживая слезы: – если я сознаюсь во всем, могу я надеяться на одну милость?…

– Сын мой, с нежностью сказал викарий, поспешно подхода к нему: – я сделаю все, что могу: я буду просить за тебя вице-короля. Герцог великодушен и щедр на милости. Нотариус! запишите скорей, что обвиненный согласился во всем сознаться, значить обвинение справедливо. Это огромный шаг вперед в процессе, и которого уже нельзя скрыть. Ну, сын мой, так ты говоришь?…

– Милость, о которой я хочу просить, может быть не такая, как вы полагаете…

– Чегож ты хочешь? Говори скорей, милый мой, открой мне свое сердце, все равно, как если б ты исповедывался своему родному отцу.

– Я желал бы, чтоб меня тотчас казнили, как только я сознаюсь в своих преступлениях.

– В этом без сомнения тебе не откажет милостивейший вице-король… и я помогу тебе…

– Только я желал бы умереть не на виселице… а чтоб мне отрубили голову…

– Если ты только этого хочешь, – вмешался Гиацинт, который не мог заставить себя молчать, когда говорилось о вещах, близко относившихся к его ремеслу, – у вице-короля сердце Цезаря в подобных случаях…

– Молчать! строго крикнул викарий – это не твое дело!

– А я думал, что это-то именно и есть мое дело… должно быт я ошибся… извините, Эчеленца!..

– Слушай, обратился викарий к Марцио: – что касается до первой твоей просьбы, – быть тотчас казненным, будь спокоен, я это беру на себя; но о второй надо испросить разрешения вице-короля: это не малое преимущество – иметь отрубленную голову! Это преимущество принадлежит здесь одним дворянам, которые очень держатся за свое право: но для тебя я готов сделать все и буду лично просить вице-короля… Ну, говори же, сын мой… что ты хотел сказать…

Марцио склонил голову на плечо, и из закрытых глаз его текли слезы… вырванные пыткой…

– Говори же; друг мой, продолжал викарий, не бойся… сознавайся…

Марцио, казалось, был в усыплении и не отвечал. Тогда викарий сурово схватил его за руку: он вздрогнул, открыл глаза и болезненно спросил:

– Чего вы хотите от меня?

– Исполни свое обещание, исповедуйся.

– Как! сейчас? А где же священник?

– Тут дело идет не об исповеди церковной; ее ты сделаешь позже, друг мой; теперь нужна исповедь перед судом.

– В чем же я должен исповедаться?

– Как, в чем! В том, что я прочел тебе, друг мой; хочешь, я еще раз прочту?

– Ох! нет, хорошо, я стою смерти…

– Так сознавайся же скорей и согласись, что обвинительный акт верен.

– Хорошо, все что хотите, лишь бы мне скорей умереть.

– Попробуй-ка, миленький мой, не можешь ли ты подписать бумагу: ребята, дайте-ка мне перо… да смотрите, чтоб оно было хорошо очинено… обмокните хорошенько в чернила… Возьми, Марцио, и если в жизни у тебя не было счастья, покажи, что у тебя есть характер перед смертью.

Но пальцы Марцио, неподвижные от боли, выпустили перо из рук; и он, судорожно зевнув, проворчал:

– О, как лесные убийцы добрее судебных убийц! я не могу подписать…

 

– И в правду, Гиацинт, ты мог бы обойтись с ним почеловечнее!.. сказал Викарий палачу с упреком.

– Что вы говорите, Эчеленца? Я сделал все так нежно, что если б мне пришлось вас пытать, я не мог бы поступить ласковее.

Викарий, весь поглощенный Марцио, не обратил внимания на последние слова. Когда все его усилия не могли заставить Марцио подписать, он велел закончить обвинительный акт обыкновенной формулой, заменяющей подпись обвиненного. Когда бумага была подписана и запечатана, он положил ее себе на грудь и, обращаясь к сторожам, сказал:

– Заботьтесь об этом несчастном: помните, что он такой же крещеный человек, как и вы, и что если человеческий суд не может простить его, то божеский может это сделать. И кто знает? может, его заступничество пригодится и нам на том свете: не забывайте о добром разбойнике на кресте. Дайте ему вина, бульону: – смотрите, не лишайте его ничего, надо, чтоб он еще покуда пробил.

Марцио впал в прежнее летаргическое состояние.

Ну, не добрый ли человек викарий? Он истинно полюбил Марцио; и полюбил его по многим причинам, из которых одна была лучше другой: из-за него он имел случай явиться торжествующим перед вице-королем; из-за него он надеялся возвратить его потерянную милость; из-за него он мог дать щелчок своему ненавистному помощнику. Как же ему было не любить Марцио от всей души?

Глава XIX
Тюрьма

Беатриче любила осеннее солнце, когда оно на закате бросало длинные тени… Часто она отправлялась с донной Луизой, которую полюбила как сестру и уважала как мать, гулять по улицам Рима, сопровождаемая лакеями, по обычаю знатных римских патрицианок. Раз как-то, гуляя без цели, они направились с площади Фарнезе в одну из выходящих на нее улиц. На середине этой улицы взгляд Беатриче остановился на большом здании без оков, с одною только дверью, которая была до того низка, что надо было сильно согнуться, чтобы пройти в нее.

Над дверью был высечен из мрамора Христос, с распростертыми руками, словно говоривший страдальцам, которые сходили в нее: «когда страданья будут одолевать тебя, если ты невинен, вспомни, что я пострадал невинно; если ты виновен, знай, что когда бы ты ни обратил ко мне свое раскаявшееся сердце, мои объятия готовы принять тебя».

В этот день дул широкко и воздух был полон влажных испарений. Стены были мокры от сырости. Беатриче смотрела на это более обыкновенного мрачное здание и, узнав, что это тюрьма Корте-Савелла, взяла за руку свою невестку и проговорила;

– Не правда ли, она точно плачет?

– Кто?

– Эта тюрьма.

– Конечно, много проливается слез в ней; и если б избыток их проник сквозь стены, я не удивилась бы этому.

– А эта трава в трещинах! Это точно молитвы заключенных, которые с трудом пробиваются сквозь стены?…

– Да. И так же как трава эта лепится по стенам, обдуваемая ветром и палимая солнцем, так молитвы заключенных обращаются к прохожим, чтоб напомнить о тех, которые страдают в этих стенах, и вызвать к ним сожаление.

– Луиза! А зачем эти мешочки спущенные на веревках?

Проходивший в эту минуту римский плебей, с размашистыми движениями и всегда готовый на острое словцо, услышав вопрос молодой девушки, ответил мимоходом:

– А это сети, расставленные узниками, чтобы ловить милостыню у прохожих; но в теперешния времена милостыня не ловится ни на лету, ни на ходу…

Другой плебей прибавил:

– Ты не то говоришь. Эти мешки, вечно пустые, изображают благодеяния попов, которыми они, как грудью без молока, кормят народ.

Луиза и Беатриче высыпали в эти мешки все деньги, какие у них были, удостоверившись сначала, что их никто не видит, и пошли дальше.

– Не деньги, заметила Беатриче, но сознание, что о них думают и помогают, как могут, должно быть великим утешением для этих несчастных.

– Да, ответила Луиза, я воображаю, каким утешением должно отозваться участие в сердцах этих бедных, заживо похороненных людей… но я не желала бы испытать этого утешения.

– Не дай Боже, вздрогнув, прошептала Беатриче.

Ведя такие грустные разговоры, они дошли до дому. Дон Джакомо с семейством поселился во дворце Ченчи, и они жили там все вместе, одни спокойные, другие в вечном страхе, а Беатриче с отчаянием в сердце, отчаянием, которое она всячески старалась скрывать, и с предчувствием неминуемого несчастья.

Обыкновенно по вечерам во дворце Ченчи собирались многочисленные друзья или родные; но в этот вечер не пришел никто. Собравшаяся вместе семья старалась поддерживать живой разговор; но вопрос или предложение часто оставались без ответа, и разговор не клеился. Все они чувствовали усталость вместо удовольствия; каждый из них желал бы остаться наедине с свояки мыслями; но едва воцарялось молчание, одиночество тотчас начнало пугать их. Из других комнат слышались шумные, беспечные игры детей и заставляли вздрагивать, как взрыв смеха во время похорон… Семья несвязным разговором старалась заглушить грустные мысли.

– Однако я замечаю, говорила донна Луиза, что нами овладевает мрачное настроение. Давайте читать Орлаида; может быть эти чудные фантазии развлекут наше воображение.

– Хорошо, сказали в один голос Беатриче и Джакомо.

Донна Луиза взяла книгу и готова была начать чтение. Но в эту минуту у двери показался монсиньор Гвидо Гверро.

– Добро пожаловать, наш милый Гвидо, сказал Джаконо, протягивая ему руки.

В семействе Ченчи на Гвидо смотрели, как на родного, я считали его женихом Беатриче. Известие это переходило из уст в уста между римской молодежью, которая завидовала его счастью.

Гвидо весело подошел к Беатриче и хотел поцаловать ей руку. Но она вместо того, чтоб протянуть ему ее, встала с видом решимости и сделала ему знак, чтоб он последовал за ней. Поишь она повела его в амбразуру окна, где широкая занавесь закрыла их от всех.

Они остались там одну минуту, и когда вышли из амбразуры один за другим, на лицах их было видно, что вместо того, чтоб теснее связать узы любви, они разорвали их навсегда. Одно слово Беатриче разрубило как ударом топора цепь любви, за которую они оба держались: пожавши руку убийцы отца, разве она не делалась уже через то сообщницею преступления! Она так думала и так сказала теперь своему возлюбленному.

Пораженный Гвидо воспользовался каким-то предлогом, чтобы скорее удалиться, стараясь всячески скрыть свое горе. Донна Лунза заметила смущение молодого человека и, приписывая его одной из тех минутных ссор, которые только усиливают любовь, шутя заметила:

– Беатриче! Беатриче! берегись с такой легкостью отбрасывать червонного короля; помни, что от одной, необдуманно брошенной карты, иногда проигрывают партию.

Как только Гвидо завернул за угол, он встретил своего верного слугу, который шел в попыхах к нему навстречу.

– Монсиньор, сказал он поровнявшись с ним: – преосвященнейший кардинал Маффео прислал губернаторского курьера с приказанием отыскать вас, где бы вы ни были, и вручить вам эти шпоры.

– Шпоры! и больше он ничего не велел сказать?

– Ничего; он сказал только, что кардинал, вернувшись из деревни, застал у себя во дворце монсиньора Таверна, с которым он долго оставался наедине, запершись в кабинете; потом он вышел, дал курьеру шпоры и велел скорей отвезти их вашей милости. После того опять заперся в кабинет с монсиньором.

Гвидо призадумался; и, немного погодя, точно озаренный какою-то мыслью, воскликнул:

– Понимаю!

В доме Ченчи, после ухода Гвидо, все оставались еще несколько времени вместе, но никто не произнес ни слова. Детей отвели спать, и с их отсутствием воцарилось глубокое молчание, прерываемое только шелестом занавесей, едва колеблемых легким ветром. Всем хотелось разойтись, и ни у кого не доставало духу уйти первому; вдруг послышался глухой шум, который все приближался; наконец раздались шаги целой толпы людей и бряцанье оружия.

Дон Джакомо встал и направился с удивлением и со страхом к дверям, чтобы узнать, что это значило? Но едва успел он сделать несколько шагов, как двери с шумом открылись, и толпа сбирров наводнила не только комнату, в которой находилось семейство Ченчи, но и весь дворец. Некоторые остановились на пороге, с обнаженными шпагами, преграждая выход из комнат.

– Вы арестованы по приказанию монсиньора Таверна, крикнул, подпершись руками в бока, маленький сгорбленный человечек, имевший в этом положении подобие крючка.

– За что? спросил дон Джакомо голосом, который он тщетно старался сделать спокойным.

– Вы узнаете это в свое время и в своем месте, на допросе. А теперь с вашего позволения….

Последние слова были впрочем сказаны в насмешку, потому что он еще не кончил фразы, как уже обшарил Джакомо руками с головы до ног. Удостоверившись таким образом, что на нем не было ничего, ни даже ладонки, он спросил, как бы издеваясь над ним:

– Есть на вас оружие?… Признавайтесь, лучше будет для вас.

– Мне кажется, что вы удостоверились в этом своими собственными руками.

Другие в то самое время, с таким же старанием и еще с большею настойчивостью, обыскивали Лукрецию и Бернардино, которые в страхе и слезах не делали ни малейшего сопротивления. Один наглый и пьяный сбирр попробовал было дотронуться рукой до груди Беатриче, но она предупредила его сильнейшей пощечиной. Товарищи его разразились смехом и один из них в виде утешения сказал ему:

– Женские пощечины не оставляют шрамов.

– Провались ты! Кошка царапает, отвечал сбирр, стараясь обратить неприятность в шутку.

– Позорные люди, сказала гордо, но без гнева, Беатриче: – не имеют права коснуться рукой до римской дворянки; я готова следовать за вами, куда прикажет монсиньор Таверна, но не смейте подходит ко мне.

В то же время другой сбирр, весь провонявший табаком, хотел обыскивать донну Луизу, которая сурово смотрела на него; во полицейский удержал его:

– Не трогай ее, Пьетро; об ней нет никакого приказа….

Дети, разбуженные шумом, плакали в соседних комнатах, и в особенности грудной ребенок кричал раздирающим душу голо сом. Донна Луиза боролась между любовью к мужу и любовью матери; но последнее чувство взяло наконец верх и она направилась к двери детской, успокоить детей. Но сбирр загородил ей дорогу, подняв на нее обнаженную шпагу.

Донна Луиза посмотрела ему прямо в глаза.

– Не может быть, произнесла она: – чтоб тебе было велено не допускать мать кормить своего ребенка. Но если какой-нибудь священник, чему я не верю, недоступный никакому чувству, дал тебе это приказание, то скажи ему, что он не служитель алтаря, а злодей; ты сам, если только ты способен исполнить подобное приказание, еще больший злодей, чем он; даже я, если б обратила внимание на вас, была бы преступницей. Прочь! дай дорогу матери, которая идет кормить грудью свое дитя. – И она, с видом полным решимости, отстранила рукой шпагу и прошла. Удивленный сбирр не посмел остановить ее.

Когда полиция сделала полный обыск, перерыла все вещи и все углы, не найдя ничего такого, чтобы следовало запечатать, полицейский дал знак, что пора отправиться.

– Куда вы вас ведете? спросили все в один голос.

– Увидите.

Донна Луиза, исполнив долг матери, вернулась к мужу. Вида его совершенно убитым, она победила свою собственную тревогу и подошла к нему, чтоб ободрить и обнять его; но сбирр, пропустивший ее за минуту перед тем, точно жалея, что позволил себе поддаться на минуту чувству, стал между нею и мужем и с грубостью оттолкнул ее.

– Прочь! мы здесь не затем, чтобы смотреть на слезы.

Во дворе уже стояло несколько готовых карет с опущенными шторами; они вошли в них при зловещем свете глухих фонарей, окруженные со всех сторон толпою сбирров, и отправились к месту назначения.

Гвидо видел этот мрачный поезд; он узнал от сбежавшейся по этому случаю толпы, кого везли, и пораженный отчаянием, уже готов был открыться, если бы добрый слуга не удержал его изо всех сил за руку.

– Монсиньор, вы себя погубите, а их не спасете; оставаясь на свободе, вы можете быть полезным для них.

Он затаил в сердце своем отчаяние и отправился домой. Там он написал матери письмо, в котором извещал ее о происшедшем несчастий и о необходимости ему укрыться, не теряя времени, от поисков полиции; просил ее принять письмо это вместо прощального поцалуя и не терять надежды на более счастливое будущее; обещал писать ей и уверял, что, чтобы ни случилось с ним, после Бога, первая мысль души его будет всегда о ней. После этого он переоделся, захватил с собой сколько мог денег и вышел через потаенную дверь дворца, с намерением тотчас же оставить город. Дорогой ему попался навстречу отряд сбирров, который шел по направлению к его дворцу; они не узнали его, потому что он был переодет. Он понял, что опасность не шуточная, отпустил слугу и отправился к воротам Анджелико, осторожно выбирая самый извилистый путь. Увидев издали, что сбирры и полицейские тщательно обыскивают у ворот всякого, кто выходит из города, он вернулся назад и, бродя по темным переулкам Рима, перебирал разные пути для спасения, не зная, на чем остановиться. Вдруг глаза его остановились на слабом свете, выходившем из подвалов одного дворца. Он нагнулся и сквозь решетки окон увидел сидящих вокруг стола угольщиков[12], которые распивали и играли в карты, точно также как делали их отцы и будут делать внуки, не смотря на все завещания отца Матвея, апостола трезвости.

 

Гвидо вспомнил о хозяине гостинницы Феррата, о словах, которые тот дал ему, как лозунг, и спустился в подземелье к угольщикам.

– Да здравствует Сан-Тебальдо и всякий, кто чтит его, сказал он.

Угольщики переглянулись в нерешимости. Но один из них, которому понравилась наружность Гвидо, ответил:

– Хвала вам; знайте однако, что труд угольщика велик, а заработок ничтожен.

– Св. Николай заботится об угольщиках и заработок увеличится.

– Карбонар живет в лесу и волки окружают его.

– Когда угольщики соединятся с волками, они пойдут вместе туда, где пасутся стада и займут комнаты пастухов.

– Дайте мне знак.

– Вот он. – И он поцаловал его в лоб, в рот и в грудь.

– Хорошо, вы из наших. Только мне одно кажется странным: наше общество состоит из людей отчаянных, соединенных бедностью и необходимостью защищаться против сильных, а вы? или, может быть и вас преследуют? Чего вы хотите? Какая помощь нужна вам? Но прежде всего пойдем со мною в более верное место.

Гвидо думал, что не расслышал, потому что нигде не было видно двери, через которую можно было пройти далее. Через минуту однакож он убедился в противном. Угольщики отстранили кучу угля и, подняв камень с полу, открыли еще одно скрытое подземелье. Угольщики и Гвидо спустились вниз и за ними тотчас опять закрыли отверстие и навалили на него уголья. В этом нижнем подземелья было сложено серебро и разные вещи, и лампада горела перед образом си, Николая, которого эти смелые люди чтили как своего патрона и который считался в то же время врагом сбирров. Угольщики были с незапамятных времен сообщниками лесных разбойников или их агентами в городе. А некоторые исполняли и обе обязанности разом.

Гвидо открыл свое сердце новому другу, посланному ему судьбой, представил ему всю опасность своего положения и просил у вето совета.

– Вам надо переодеться в наше платье, сказал ему угольщик: – обрить бороду и остричь волосы; мы вам вычерним лицо и тогда я поручусь, что вас никто не узнает.

Так и было сделано, и на другой день утром он вышел из города вместе с угольщиками, без малейшего препятствия.

* * *

Кареты с именами фамилии Чеачи остановились у той самой тюрьмы, на которую еще в этот самый день Беатриче смотрела с такою грустью. Выходя из кареты, она различила при свете фонаря мраморного Спасителя и, простерши к нему руки, воскликнула из глубины сердца:

– Боже мой, будь милостив ко мне!

Когда она обернулась, чтобы взглянуть на своих, их увели уже и между ними и ею была целая толпа вооруженных людей.

Ее повели бесконечными корридорами и лестницами в тюрьму, для неё предназначенную, с шумом заперли за ней дверь двойным запором, и она осталась одна в темноте, в холодном и сыром месте, настоящем аде для живущих на земле. Она не шевельнулась; не знала, куда ступить: ей пришли в голову рассказы, слышанные ею о западнях, посредством которых избавлялись от тех, кого не решались судить, как невинных или слишком могущественных. Ей стало страшно и она осталась неподвижною у стены.

Вдруг дверь с шумом раскрылась, и толпа грязных людей вошла с водою и матрацом. Люди эти не сказали ей ни одного слова в утешение и ушли такими же тюремщиками, какими и вошли, с шумом заперев за собою дверь.

Беатриче заметила, где стояла кровать, и ощупью направилась к ней. Она бросилась на постель, обессиленная, не имея в голове ни мысли, ни желания, находясь в состоянии какого-то бессмысленного спокойствия. Она легла, закрыла глаза, но не могла заснуть: ей давило сердце, и она ни чем не могла облегчить его, хотя слезы и лившиеся из её глаз медленно, одна за другою, как льется тонкая струя воды, просачиваясь сквозь камень. К довершению страдания, она всю ночь слышала стоны, которые делались все слабее и слабее, и ей казалось, что где-то читают отходную. Она не ошибалась: в соседней келье, в эту самую ночь, один несчастный заключенный перешел к лучшей жизни. Должно быть, неслыханная жестокость или ужасное тупоумие устроивали эти тюрьмы. Точно мало было всех тех страданий, какие приходилось испытывать несчастным, – еще десяток разных часов били каждую четверть: в двенадцать часов пробило сто шестьдесят ударов, и каждый отзывался в голове бедной Беатриче. От этого одного уже можно было сойти с ума! Беатриче спросила потом: зачем тут столько часов, ей спокойно ответили, что так приказал директор тюрем, который находит, что заключенные слишком скоро привыкают к бою часов и что продолжительный звон производит желаемое действие на нервы людей. Но истязания этим не оканчивались: только-что сон на заре начал смыкать глаза Беатриче, после мучительной бессонницы, три колокола принялись звонить разом, и в то же время поднялся невыносимый скрип целых сотен задвижек, которые отдергивали и отпирали, стук стольких же дверей, открывавшихся с треском, и убийственное бряцание ключей. За этим следовало мрачное церковное пение, и потом опять задергиванье задвижек и запирание замков и бряцание ключей. Все это происходило в совершенной темноте. Бедная Беатриче недоумевала: ослепла ли она, или ее осудили на вечный мрак. Скоро впрочем она была выведена из сомнения. Стук над головой заставил ее вздрогнуть слабый, серый свет распространился в тюрьме. Она вскочила в тупом испуге и, сидя на кровати, стала осматривать место, в которое ее заключили: это была комнатка в шесть шагов ширины и семь длины, с высоким сводчатым потолком, в котором было отверстие переплетенное толстою железною решоткою. Неба не было видно из этого отверстия, потому что оно выходило на чердак, освещавшийся с боку. От этого даже в самый ясный летний день туда проникал только слабый, серый свет[13].

Бедная Беатриче!

Потом ей принесли черного хлеба, прокислого вина и вонючего супу, в котором плавали кусочки жиру и зелени и до которого она не в состоянии была дотронуться. Она попробовала еще раз посмотреть на лица тюремщиков, надеясь увидеть хоть тень участия и этих лицах. Но нет; в этой мрачной тюрьме все походило одно на другое, лица людей и вся обстановка. Через полчаса после того, как удалились тюремщики, ключ опять заходил в заике, дверь открылась с обыкновенным шумом и в комнату вошел человек хорошо одетый, с серьгами из раковин в ушах, с расплюснутым носом и толстыми губами. Он внимательно осмотрел стены, пол и потолок, потом украдкой заглянул на Беатриче. Это был первый человек, в котором она заметила что-то похожее на участие. При выходе его из тюрьмы, она слышала слова:

– По совести нельзя назвать эту тюрьму здоровой; в добавок, она темна. Переведи-ка второй нумер в девятый и поставь в комнату приличную мебель. Пищи давай ей сколько она потребует, разумеется, не выходя из пределов воздержания…. Ты понял? За неисполнение в точности приказа ты будешь наказан веревками, а может и того больше…. Понял?

Тут даже человеколюбие принимало вид жестокости. Беатриче поняла однако, что этот господин, который был не кто другой, как директор тюрьмы, отдавал приказания громко для того, чтоб она их слышала и получила хоть некоторое утешение. Она в душе благословила его, не имея возможности показать иначе свою благодарность.

Беатриче была переведена по приказанию директора и имела своей новой келье кусок белого хлеба и лучь солнца. С этим человек может жить или, по крайней мере, ждать, когда топор или пытка положит конец его существованию.

На другое утро ее повели к допросу. Комната, куда ввели ее, была огромная зала; в конце её на возвышении сидели судьи на черных стульях, перед столом, покрытым черным сукном. Над головой президента висело безобразное распятие из черного дерева. Оно, казалось, было повешено не для утешения, но для того, чтобы наводить ужас на несчастных подсудимых; такое выражение придал Христу грубый художник. На столе, перед президентом, стоял бронзовый Христос на кресте, на котором подсудимые и свидетели клялись говорить правду. Сколько раз этого самого Христа, раскаленного, подносили цаловать тем, которых судили за ересь, и когда они с ужасом бросали его на пол, из этого выводили явное доказательство того, что они отступились от Христа и Христос от них.

12Впоследствии политическая секта, известная под именем карбонаров.
13Все, что сказано в описании тюрьмы и тюремных пыток Беатриче, списано с натуры, я все это испытал на себе и о многом еще умолчал, потому что читатель почел бы за преувеличение, если б я описал все пытки, которым подвергают заключенных.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru