bannerbannerbanner
На заре жизни. Том второй

Елизавета Водовозова
На заре жизни. Том второй

Прежде чем порицать молодежь шестидесятых годов за то, что она так беспощадно сурово относилась к родителям, нужно вспомнить, что она вынесла из родительского дома, будь то помещичья или чиновничья среда. В первом случае дети видели полный произвол как над крепостными, так и над собою: тех и других пороли, тем и другим давали зуботычины и пинки, те и другие были существами совершенно бесправными, с тою только разницею, что дети дворян еще с раннего детства приучались ничего не делать и с молодых лет проматывать состояние, созданное трудом крепостных. Помещичья среда и весь склад ее жизни развивали в детях взгляд на крестьян, как на низшую людскую породу сравнительно с собою, как на что-то вроде домашних животных, отданных судьбою под власть помещиков. Так же деморализована была и чиновничья среда: в ней дети с раннего возраста могли слышать о подхалимстве родителей перед начальством и невероятном взяточничестве; их заботливо обучали искусству снискивать себе благосклонность сильных мира сего и примерами доказывали им, как это необходимо для их будущего счастья и карьеры. Таким образом, молодое поколение вырастало, не получая добрых советов, не видя честных примеров, не воспитав в себе культурных привычек.

Нужно помнить также и то, что до освободительного периода русские люди были лишены какой бы то ни было инициативы как в сфере воспитательной и общественной, так и в сфере отвлеченного мышления. Вот потому-то, за исключением небольшого числа выдающихся людей, громадное большинство не имело привычки к самостоятельному мышлению, анализу и критике. Понятно, что многие из молодого поколения не могли разобраться в той массе идей, которые в освободительный период стали быстро распространяться в обществе, хотя многие из них были уже и не новы. Но откуда же могла познакомиться с ними молодежь того времени, получившая жалкое образование в своих семьях, корпусах, институтах и семинариях? Вот потому-то в шестидесятые годы так часто спорили об идеях и вопросах, иногда самых элементарных, о многом рассуждали наивно, односторонне, а то и нелепо. Серьезному, всестороннему и правильному обсуждению мешало также и то, что весьма многие вопросы были тесно связаны со сложными социальными и политическими идеями, мало доступными тогда громадному большинству. Недостаток опытности и образования мешали молодежи понять, что их отцы оказывались без вины виноватыми. О, если бы они поняли это, как многое смягчилось бы в их отношениях к ним! Но могла ли молодежь в водовороте кипучей, лихорадочной жизни освободительного периода хладнокровно сообразить, что самая жестокая неправда русской жизни не вина их отцов, а результат закрепощения народа в продолжение двух с половиною столетий? Могло ли молодым людям прийти в голову, что даже в них самих под налетом гуманных идей и демократических идеалов заложена толща барских привычек, рабских чувств и вожделений? Напротив, они твердо верили в то, что, резко порывая все связи с прошлым, они стряхивают с себя всю мерзость былых времен. Вот почему в молодом поколении шестидесятых годов с такою жестокою прямолинейностью явилось резкое отрицание всякого авторитета, а тем более родительской власти, вот почему так часто происходили тогда (и, конечно, у некоторых даже без крайней необходимости) тяжелые семейные драмы, ломка жизни как своей собственной, так и близких им людей. Весьма многие прекрасно понимали, что, разрывая с родителями, они остаются без поддержки, идут на голод и лишения, но им казалось, что как бы ни пострадали от этого их интересы и личная жизнь, какие бы ужасы ни сулило им будущее, но нравственная обязанность требует от них зажить новою жизнью, которая будет чище и справедливее той постылой, позорной и смрадной жизни, которую вели их отцы при крепостном праве.

Как бы иногда детски наивны ни были многие взгляды и суждения молодежи, но громадное значение имело уже то, что русское общество начало думать и заботиться не только о личных интересах. После вековой спячки обсуждение разнообразных вопросов будило мысль и сознание, а это волей-неволей заставляло читать и учиться. Все это мало-помалу вырабатывало критический взгляд и побуждало все более задумываться над различными явлениями общественной жизни. Одним словом, идеи шестидесятых годов, несмотря на односторонность и парадоксальности; некоторых из них, постепенно приводили к правильным выводам и расширяли умственный кругозор русского общества. Этому сильно помогала и литература: критические публицистические и научно-популярные труды внушал стремление к расширению прав народа, к улучшению его материального положения и к деятельности для его просвещения. Сатирические журналы и листки бичевали пороки, привитые крепостничеством. Те же идеи, те же обличения встречались и на страницах беллетристических произведений. Несмотря на то что очень часто герои повестей того времени были лишены жизненной правды и художественной простоты, изображены слишком тенденциозно, несомненно, что и беллетристика того времени немало содействовала распространению просветительных идей.

Глава XVII
У родственников

Лекция Костомарова. – Разговор с К. Д. Ушинским. – Встреча с П. Л. Лавровым

Прогостив несколько дней у «сестер» и получив обещание, что одна из них заедет за мною, чтобы отправиться вместе на лекцию Костомарова, я возвратилась в дом моих родственников.

С самого момента приезда моей матери в Петербург у меня установились с нею наилучшие отношения. Воспоминания о моем злополучном детстве изгладились из моей памяти, не ставила я ей более в вину и заброшенности в институте: с возрастом еще до окончания курса я начала сознавать, что в этом мне следует винить лишь печальное стечение житейских обстоятельств.

Хорошие отношения с матерью установились у меня прежде всего потому, что она увлекалась, как молоденькая девушка, многими новыми идеями, почерпаемыми ею прежде всего из чтения книг, чем она усердно занималась в последнее время, а также из разговоров в весьма разнообразных обществах, посещаемых ею в Петербурге. Труду и образованию она приучилась придавать огромное значение уже давным-давно, что же касается кодекса светских приличий и требований, то это было ей недоступно: с ранней юности судьба закинула ее в глухую деревню, в которой она и провела всю свою жизнь. Вот потому-то первобытные взгляды и понятия людей, в среду которых мы с нею попали, были одинаково антипатичны как ей, так и мне. Только мы различно реагировали на них: у меня рассуждения посетителей моих родственников нередко вызывали возмущение, а порой и наивное обличение, она же относилась к ним совершенно спокойно и находила их естественными в людях материально обеспеченных, заботящихся только о своих развлечениях и удобствах и жизнь которых лишила их возможности вдумываться в житейские явления. Консервативные до дикости рассуждения ее брата не влияли на ее взгляды, ни на йоту не уменьшали ее горячей любви к нему и глубокой признательности за доверие к ней, за его родственное участие в минуты ее особенно тяжелой материальной нужды. Когда дядя узнавал от домашних, что матушка собирается отпустить меня на лекцию или в какую-нибудь школу, он, смотря по настроению, или кричал на нее, или усовещивал в таком роде:

– Подумай, сестра, зачем ей (то есть мне) трепаться по лекциям и школам? Ведь это же глупая мода! Ты и без лекций сумела устроить свои расстроенные дела! Сила не в них, а в том, чтобы от природы иметь что-нибудь в верхнем этаже (при этом он стучал себя пальцами по лбу). А если там ничего нет, милая моя, так и лекции не помогут… только привьют девочке наглость и самомнение!

– Правда, братец, маленькое свое хозяйство я устроила и при жалком своем образовании, но только при помощи крепостных! А теперь каждому приходится рассчитывать только на себя!..

– Но зачем же непременно лекции? Твоя дочь Саша по лекциям не трепалась, а вышла умною девушкою.

– Братец, да ведь и такая молоденькая девочка, как она, все же из лекций вынесет побольше, чем из россказней вашего старого знакомого Селезня-вральмана… А ей только этим и предстоит наслаждаться в наших палестинах!

Дядюшка моментально вспоминал Селезня-вральмана и забывал все остальное при мысли, что он может сейчас рассказать о нем и о других чудаках нашего захолустья, с которыми познакомился, навещая своего покойного отца, и свою сестру в нашей деревне.

После обеда, происходившего обыкновенно в многолюдном обществе, если только матушка оставалась дома вечером, она отправлялась со мною в свою комнату.

– Ну, рассказывай все, все, что ты видела и слышала, – торопила она меня, ложась на кушетку. Я садилась подле нее и, боясь упустить какие-нибудь подробности передавала все по порядку, знакомила ее с разудалым? весельем молодежи, с впечатлениями, вынесенными мною из посещения новых знакомых, воскресной школы, учительского кружка и из моих занятий. Мы сообща вся обсуждали; многое, высказываемое молодежью, очень нравилось ей, но кое-что она находила диким и нелепым.

– Так он, этот мальчик, – говорила матушка, когда я рассказала ей о придирках ко мне Петровского, – при всем обществе так-таки и переконфузил тебя за сережки! Ах, бедная девочка! Но, знаешь ли, если серьезно подумать, так ведь он правильно нападает на женщин: действительно, смешно увешивать себя всякими балабошками и побрякушками! Наша сестра нацепит на себя браслеты, брошки, кольца, превратит себя в идола, а другие еще завидуют! Нет, глупость это одна, суета и тщеславие!..

Очень часто при передаче мною виденного и слышанного матушка предупреждала меня, чтобы я не проговорилась о том или другом в обществе родственников, а то скажут: «Вот среди какого круга людей вращается девочка с дозволения своей матери».

Когда я сообщила ей о том, что одна из «сестер» скоро заедет за мною, матушка сказала:

– Пусть бы только не Веруся приехала, она так бедно одевается! Начнутся разговоры… Ах, забыла, как они называют людей живых, смелых, но когда те бедно одеты? «Мятежными или беспокойными элементами», что ли? Не понравится им Веруся и тем, – рассуждала матушка, – что у нее такое строгое, серьезное лицо! Тут по душе женщины с улыбочками, с светскими ужимками и фокусами! Нет, богачам не оценить такую личность, как Веруся! А Таня, сдается мне, побольше придется им по вкусу! Впрочем, и ее не одобрят, если узнают, что она разошлась с своим мужем.

 

– Да им-то что за дело? – возмущалась я. – Ведь кто бы из сестер ни приехал, они явятся ко мне, а не к ним!

– Здесь не любят «разводок». И про Таню скажут, если, боже сохрани, до них дойдет как-нибудь слух об ее положении, что своим появлением она осквернила их дом! – И матушка рассказала мне, что как-то в мое отсутствие один из офицеров, назвав фамилию их общей знакомой, сообщил, что она разъехалась с мужем и требует от него формального развода. Тетушка сейчас же произнесла: «Надеюсь, что эта разводка не переступит более порога моего дома!» Матушка заметила ей, что гораздо лучше разойтись с мужем, чем делать детей свидетелями домашних дрязг и сцен. Дядюшка сейчас же набросился на сестру с словами: «Сама ты честно жила, с мужем не разводилась, потеряв его, сумела себя соблюсти, а не можешь составить себе правильного взгляда на брак!» – «Зачем же мне было с мужем разводиться, когда я всю жизнь его любила?» – спрашивает матушка, а тетушка воспользовалась этим, чтобы затянуть свою нотацию: «Кого бог соединил, того человек не может разъединить! Не удался брак – неси свой крест, вот что повелевает нам наша религия и приличие».

За мною наконец явилась Таня. Хотя она была очень скромно одета, но на этот раз принарядилась лучше обыкновенного и была очень мила и эффектна: она так любезно раскланялась с тетушкою, что понравилась даже ей, несмотря на ее требовательность по части этикета.

Если занятия по естествоведению не привлекали меня, зато лекция Костомарова меня вполне очаровала: по форме она отличалась необыкновенною художественною простотою, а по содержанию мне казалось, что лектор осуществляет идеал историка с точки зрения современных требований. Я была поражена, какая масса народа пришла на его лекцию. Среди них мелькали женщины в роскошных туалетах, но несравненно больше было крайне просто, а то и очень бедно одетых, с короткими волосами и в черненьких платьях. Тут я встретила нескольких девушек и молодых людей, с которыми уже познакомилась. И вдруг неожиданно для себя я увидала Ушинского. Как я была счастлива видеть его! Он также выразил удовольствие, что встретил меня на этой лекции, попенял, что я ему до сих пор ничего не сообщила о своем времяпрепровождении, и через несколько дней обещал навестить меня.

То, что это посещение произойдет в доме моих родственников, отравляло радость предстоящего свидания. Господи, как я стыдилась при мысли, что Ушинский застанет меня среди роскошной обстановки, как мучительно страдала от Допотопно-консервативных взглядов, которыми, как я ожидала, дядюшка и тетушка угостят его. Но когда лакей доложил мне о его приезде, я была дома одна, и мне пришлось провести его в свою комнату через анфиладу пустых зал и гостиных, роскошно убранных.

– Если вы долго проживете в такой обстановке, не думаю, чтобы она так или иначе не повлияла на ваше решение вести трудовой образ жизни. Там. где люди живут так, и их взгляды более или менее соответствуют обстановке К тому же обязанность порядочного и более или менее образованного человека развивать в себе скромные вкусы…

Я была совсем не ответственна за моих родственников и их обстановку, и меня крайне огорчило такое скептическое отношение ко мне Ушинского. Я отвечала ему конфузливо, что до сих пор, однако, это не оказало на меня ни малейшего влияния. Но я тут же забыла о маленькой боли, которую он мне причинил, и у меня вырвалось неожиданно для меня самой:

– Неужели тот, кто узнал вас, прослушал ряд ваших лекций, пользовался вашими советами и указаниями, может нравственно погибнуть?

Лицо Ушинского приняло горькое выражение, и он грустно произнес:

– Что вы толкуете? Разве я мог вывести моих институтских учениц на настоящую дорогу труда? Разве я мог девочкам, умственно не только неразвитым, но воспитанным в самых превратных понятиях, внушить человеческие взгляды, дать надлежащее направление их уму, когда каждый разговор с ними, чуть не каждая лекция перетолковывались вкривь и вкось, вели к неприятным столкновениям и интригам! – И он махнул рукой с какой-то безнадежностью.

И передо мною был Ушинский, этот смелый, энергичный человек, который, несмотря ни на какие препятствия и гонения, шел своею дорогою с гордо поднятою головою! Да, вероятно, много жизненных бурь пронеслось над ним в последнее время, если у него, хотя бы даже на мгновение, послышалась в голосе нота разочарования и сомнения! Я только тут заметила, как он исхудал и лишь позже узнала, как он тревожно доживал в институте последнее время своего инспекторства. Я страстно желала крикнуть ему, что он говорит неправду, что, напротив, он оказался настоящим титаном, который перевернул вверх дном все взгляды своих учениц, что, благодаря только ему, мы не можем пойти по той дороге, по которой пошли бы без него… Но я не издала ни звука, не умела формулировать своих мыслей, не нашла; ничего сказать ему в утешение, не смела даже поднять на него глаза и сидела, готовая зарыдать.

– Ну вот… ну вот, девочка!.. Зачем эти разговоры! Ведь я хотел вас порасспросить… а вы меня сбили, просто сбили меня с толку.

Меня так рассмешила мысль, что его, Ушинского, мог кто-нибудь сбить с толку, а тем более моя маленькая особа, что я вдруг расхохоталась, объясняя ему это среди приступов все нового смеха.

– Несомненно, вы сбили меня с толку! Сами приучили меня к своей невероятной застенчивости и скромности, а тут проявляете такую самонадеянность: «Как вы-де смеете говорить о том, что меня может погубить какая-нибудь обстановка, кто-нибудь и что-нибудь?» Но, конечно, чтобы скрыть свою гордыню, вам пришлось припутать и меня, и мои лекции… – И он вновь подсмеивался и шутливо переиначивал мои слова. Может быть, он настраивал себя на веселый лад, чтобы хотя на минуту заглушить душевную тревогу, которая так омрачала его жизнь в последнее время.

Затем он начал расспрашивать меня о том, что я успела прочитать после моего выпуска. Подобные вопросы он всегда задавал деловито-сурово. Я опять до смерти переконфузилась того, что мне приходилось сознаться ему, что работу, которую он дал мне, я еще не подвинула вперед. При этом я забыла даже привести что-либо в свое оправдание. Ушинский вообще чрезвычайно строго относился к занятиям своих учениц и не способен был обращать внимание на какие бы то ни было житейские обстоятельства. Он, вероятно, удивился бы, если бы кто-нибудь заметил, что девушке, только несколько недель тому назад соскочившей со школьной скамейки, естественно было повеселиться и поразвлечься после абсолютного монастырского затворничества. Ушинский же строго, как провинившейся школьнице, заметил мне:

– В конце концов оказывается, что вы не можете работать без надзора и постоянного руководства. Шутка ли сказать, потерять почти целый месяц! Однако что же вы Делали все это время? Расскажите, пожалуйста, насколько вам вспомнится, как вы провели неделю за неделей.

Робея и заикаясь, но мало-помалу справляясь с своим смущением, я рассказала ему о первой вечеринке молодежи, на которой присутствовала, о новых знакомых, о моих занятиях естественными науками. Передавая споры и разговоры молодежи, я умалчивала лишь о том, в чем проявлялась их резкость и грубовато-фамильярная манера обращения, предполагая, что это не понравится Ушинскому. А мне так хотелось, чтобы он заинтересовался ими и так же, как я, был бы приятно поражен их правдивостью, откровенностью, их благородными общественными стремлениями и разговорами, полными интереса и значения, – по крайней мере, такими они представлялись мне тогда.

Ушинский с напряженным вниманием слушал меня, разражаясь от времени до времени таким веселым добродушным смехом, который еще более поощрял мою болтовню. Наконец, вставая, чтобы уходить, он шутливо заметил, что великодушно прощает мой легкомысленный образ жизни.

– Ну, я рад, очень рад, что вы попали в среду молодежи и людей работящих! Видите ли, как только вы сильно захотели выпрыгнуть из вашей раздушенной бонбоньерки, из вашей золоченой клетки, вы и выпрыгнули из нее! И всегда так бывает: когда человек сильно чего-нибудь захочет, он добьется своего.

Хотя на этот раз я была откровенна с Ушинским более, чем когда бы то ни было раньше, даже изумлялась самой себе, что я могла болтать с ним так непринужденно, но я все-таки не решилась рассказать ему о некоторых взглядах, высказанных молодежью на брак и любовь. Не только выпускною институткою, какою я была тогда, но и гораздо позже, за все время моего знакомства с ним, я никогда не слыхала, чтобы он или кто-нибудь при нем вел разговоры и споры о подобных вещах даже с теоретической точки зрения, а на какие-нибудь фривольные темы и подавно. Но зато я подробно рассказала ему о том, что говорилось на вечеринке относительно поэзии и искусства. Ушинский заметил мне, что отрицательное отношение к тому и другому высказывается теперь нередко, но он считает подобные мнения вредными прежде всего для того общественного дела, которому желает служить молодежь. Горячо и убедительно доказывал он мне всю несостоятельность подобных воззрений и их вред для всестороннего развития, говорил, что изучение естественных наук крайне необходимо, но оно должно идти рука об руку с изучением художественных произведений. Я была поражена, как в этом отношении взгляды Ушинского совпали со взглядами Ваховского, высказанными им в его речи в защиту художников слова.

На одной из вечеринок у «сестер» в группе мужчин, о чем-то рассуждавших между собою, было произнесено имя Петра Лавровича Лаврова. Это меня крайне заинтересовало, потому что господина с таким именем, отчеством и фамилиею я встречала в доме моих родственников. Я подошла к группе, в которой о нем говорили, заметила в ней Николая Петровича Ваховского и просила его сказать мне все, что он знает о Лаврове. Он сообщил, что П. Л. Лавров – артиллерийский полковник, профессор высшей математики и механики в артиллерийской академии, что он ученый и в прошлом году прочитал три публичных лекции о значении философии, выказал в них большой ораторский талант, проявил себя глубоким мыслителем и человеком громадных знаний и что после каждой лекции его провожали громом рукоплесканий.

«Неужели такой человек, – спрашивала я себя, – может бывать в доме моих родственников?»

В первый же раз, когда в доме моего дяди не было гостей и я сидела за чайным столом только с ним и тетушкою, я начала расспрашивать их о Лаврове. Из слов дяди я убедилась, что Лавров, посещающий их дом, то же самое лицо, о котором мне говорили. Тетушка заметила при этом, что, несмотря на его ученость, она не очень-то дорожит этим знакомством. При каждом своем посещении Лавров собирает деньги на вспомоществование каким-то беднякам, и у нее всякий раз вылетает из кармана десяток-другой рублей; она находит крайне неделикатным с его стороны такие поборы. Карманы их гостей, утверждала она, тоже страдают от него: он без церемонии обращается к каждому из их посетителей и спрашивает, не желает ли тот помочь его беднякам. Скоро, говорила она с досадой, все будут его избегать.

Дядя горячо защищал его и находил, что со стороны Лаврова нет никакой неделикатности, а, напротив, своего рода подвиг собирать на бедных, и прибавил, что лично он даже очень рад, что через верного человека может оказать хотя маленькую помощь несчастным.

Я была слишком неопытна и не сумела воспользоваться этим фактом и им отчасти объяснить визиты Лаврова к моим родственникам. Напротив, мне еще сильнее захотелось Узнать от него самого о причине его посещений нашего Дома. Мне не пришло даже в голову, что я не имею нравственного права задавать такие вопросы незнакомому человеку. Я только думала о том, как бы найти несколько минут, чтобы остаться с ним с глазу на глаз. Скоро для этого представился весьма удобный случай.

На званом обеде в доме моих родственников в числе приглашенных гостей был и Петр Лаврович Лавров, явившийся раньше других. Дядя отправился с ним в свой кабинет. Вскоре после этого тетушка, занятая хлопотам к предстоящему обеду, приказала мне передать дяде, что один из знакомых офицеров просит принять его по неотложному делу. При этом она прибавила весьма внушительно, чтобы я не вздумала, по своему обыкновению прибежать назад вместе с дядею, а до его возвращений оставалась бы с гостем и занимала его, – иначе это выйдет совсем неприлично.

Когда я вошла в кабинет, дядя схватил меня за плечи и, подводя к Лаврову, принялся рассказывать ему о том, какая я эмансипированная девица: разъезжаю по лекциям, стремлюсь к самостоятельности… При этом он в комическом и преувеличенном виде представил мой первым злополучный выезд из дому, мой испуг, когда ко мне подошел пьяный, и затем, как я, по его словам, «отбрила офицера» и прочитала нотацию о низости предательства за то, что тот желал меня «вернуть в лоно семьи, догадываясь, что я уехала из дому без согласия старших». При потоке слов дядюшки мне насилу удалось возразить, что я и не думала читать нотацию господину офицеру, но, когда он стал грозить мне доносом дяде, приказывал мне сейчас же возвратиться домой вместе с ним и вообще начал обращаться со мною возмутительно грубо, я действительно назвала его поступок как он того заслуживал.

 

– Однако что же это у вас за офицера? Прежде они отличались хотя галантностью относительно дам!.. – заметил Лавров.

– Да… тут он немножко того… переборщил. Но этот офицер – прекраснейшей души человек, очень предан моему семейству: видит, что девочка со своею эмансипациею, того и гляди, надурит, вот он и приступил к ней довольно-таки решительно. Да ведь знаете, с нею и нельзя иначе: она только по-видимому конфузлива и застенчива, а на деле даже чересчур смела. Подумайте, на днях я делаю ей какое-то замечание, а она мне так и отрезала при всех: «Я ведь, дядя, не солдат вашего полка, что вы на меня так кричите!»

И дядя, вероятно, еще долго перебегал бы с одного предмета на другой, рассказывая про меня все, что подвертывалось ему под язык, если бы я не напомнила ему, что его заждался визитер по неотложному делу.

– Вы такая известная личность… ученый… такой образованный… – залепетала я, как только мы остались с Лавровым вдвоем, и вдруг остановилась. При этих словах Петр Лаврович приложил руку к сердцу и, улыбаясь, наклонил голову, как бы показывая, что благодарит за комплимент.

– Я говорю это с чужих слов, от лиц, которые слушали ваши лекции, вероятно, читали и ваши труды, но даже если бы я могла говорить это самостоятельно, то и тогда не стала бы прибегать к комплиментам, – ведь теперь все такое очень постыдно…

Лавров смотрел на меня такими серьезными глазами, так внимательно вслушивался в мое бормотанье, что я совсем переконфузилась. Только боязнь, что сейчас войдет дядя, заставила меня вытянуть из себя то, что я хотела сказать.

– Мне говорили, что вы не только известный ученый, но что у вас и очень глубокие идеи… И вот я… и вот мне… Не сердитесь, пожалуйста… скажите… зачем вы бываете у нас, то есть в доме моих родственников? Меня очень удивляет, что вы, человек с глубокими идеями, можете бывать в таком обществе. Оно даже для меня, а я только начинаю учиться, кажется таким пошлым, отсталым, невежественным. Люди, посещающие наш дом, осмеивают все новое, честное, хорошее… Они только по виду такие вежливые и вылощенные, а сами грубы и фальшивы. Почти все они высмеивают меня за то только, что я стремлюсь посещать лекции и воскресные школы. Пожалуйста, простите, что я решилась вас спросить об этом… Не сердитесь на меня…

– Уверяю вас, я нисколько не сержусь, напротив, даже очень рад, что вы обратились ко мне, – серьезно заговорил Лавров, протягивая мне руку и крепко пожимая мою. – Но отвечать на ваш вопрос довольно-таки мудрено, и еще при таких условиях, когда ваш дядя каждую минуту может сюда войти. Спрашивая меня о том, почему я бываю в доме ваших родственников, вы имеете в виду, вероятно, то, что порядочный человек должен являться лишь в такое общество, которое он безусловно уважает, убеждения которого он вполне разделяет. Не так ли? Это честный и вполне правильный взгляд на людские отношения. Но когда вы поживете подольше, вы поймете, что жизнь слишком сложная штука и придерживаться такого принципа относительно даже простых знакомств – невозможно. Другое дело Друзья, очень близкие люди, – при выборе их, конечно, не следует забывать принципа, который, видимо, вы имеете в виду. Деловые отношения, различные обязанности, жизненные случайности, да мало ли что заставляет человека сталкиваться с разнообразными людьми нередко диаметрально противоположных воззрений. Тут уже можно требовать лишь одного, чтобы человек, попав в общество, чуждое ему по духу, оставался самим собою…

– Следовательно, вы должны, – вдруг осмелела я, – если вы хотите оставаться самим собою и попадаете в такой дом, как наш, обличать тех, кто говорит ерунду и несет пошлости!.. Вы должны обличать и потому, что обличение считается теперь одною из главных задач современности человека…

– Ну, нет… – расхохотался Лавров. – Оставаться самим собою еще не значит выходить на площадь и произносить «profession de foi»…[11] Не следует ни к кому подлаживаться, подпевать тому, что идет вразрез с убеждениями, ни явиться, например, как сегодня, на ваш парадный обед и начать обличать посетителей – это не принесло бы никому ни малейшей пользы, а повело бы только к скандалу.

Но тут послышались шаги дяди, и Лавров спросил меня уже совсем другим голосом, какие лекции мне удалось прослушать.

– Кстати, скажите, пожалуйста, Петр Лаврович, неужели вы находите, что для такой девчонки, как она, у которой еще молоко на губах не обсохло, могут быть полезны все эти лекции? Ведь она не может даже их понимать!

– Будет чаще посещать их и кое-что почитывать на тему лекций и постепенно начнет понимать и усваивать те, что услышит. К тому же большинство теперешних лекторов читает весьма популярно. Когда же девушке учиться, если не в ранней молодости? Если она теперь привыкнет й пустой, светской жизни, потом сама не захочет учиться.

Тут разговор был прерван приходом новых гостей, и больше мне уже не удавалось с глазу на глаз побеседовать с Петром Лавровичем, которого, однако, я и после этого встречала несколько раз в доме моих родственников, но всегда в большом обществе. В таких случаях он подходил ко мне или присаживался подле на несколько минут, и мы перекидывались с ним обычными в таких случаях фразами. Он спрашивал меня обыкновенно, что я теперь читаю, чем занимаюсь, скоро ли думаю уехать в деревню.

Когда Лавров, уже через несколько лет после описанного инцидента, был арестован и административно выслан в Вологодскую губернию, ко мне как-то приехал мой дядя. У меня уже была собственная семья, и дядя, снимая верхнюю одежду, начал с самого порога выкрикивать, что он «воистину пригрел на сердце ядовитую змею». На мой вопрос, кого он подразумевает, он отвечал, что говорит о Лаврове, который, по его словам, оказался злейшим врагом отечества и престола и вероломнейшим из смертных. И дядюшка, не знавший никаких сомнений, не понимавший никаких мало-мальски сложных явлений современной жизни, смотревший на все с точки зрения первобытной морали, начал изливаться в жалобах на Лаврова и проклинать его. Он-де считал его, Лаврова, своим ближайшим другом, всегда с готовностью давал ему деньги, когда тот собирал их на вспомоществование беднякам, нередко совал ему их даже потихоньку от жены, а теперь знающие люди говорят ему, то есть моему дядюшке, что это с его стороны было крайне легкомысленно, что эти деньги Лавров, вероятно, употреблял на преступные цели.

– И подумать только, что я содействовал его гнусным, противоправительственным замыслам! А до чего я верил в благородство души этого человека! Как только я узнал, что он арестован, я немедленно бросился чуть ли не по всем значительным лицам, которым полагается ведать подобные дела, честным словом заверял всех и каждого, что в обвинение Лаврова, наверно, вкралась какая-нибудь ошибка, а надо мной, как над дураком, смеялись! Честное слово, как над настоящим дураком! И наговорили о нем такое, что я, как ошпаренный, бежал и от этих лиц, и из этих учреждений! Удивительно низкий и вероломный человек этот Лавров! Он ведь знал, что душа у меня доверчивая, что дружба к нему заставит меня хлопотать о нем, являться во все эти учреждения, особенно неприятные для меня в моем положении… И, несмотря на это, он заварил-таки свою скверную кашу!

11исповедание веры (фр.).
Рейтинг@Mail.ru