bannerbannerbanner
На заре жизни. Том второй

Елизавета Водовозова
На заре жизни. Том второй

Петр Петрович Лаговский был незаконным сыном крепостной женщины и богача помещика. Первые годы своего детства ребенок провел в поместье отца, как родной и любимый сын, окруженный роскошью и иностранными гувернантками и гувернерами. Мальчик проявил редкую склонность к легкому усвоению языков и отличался выдающимися способностями к учению. Когда ему исполнилось лет двенадцать, отец отправил его вместе с матерью в Москву с требованием, чтобы сын продолжал учение, а сам женился на богатой женщине и имел от нее нескольких детей. Несмотря на это, он постоянно посылал сыну и его матери средства для жизни. Юный Лаговский окончил не только среднее образование, но и медицинский факультет. В это время отец его умер, и все его состояние перешло в руки законных наследников. Но Петр Петрович немедленно начал самостоятельно зарабатывать средства к жизни.

Лаговский был человек выдающийся как в умственном, так и в нравственном отношениях: зная свое дело, он продолжал следить за всем, что появлялось нового в медицине; основательно знакомый с несколькими иностранными языками, чрезвычайно начитанный в литературе, он с увлечением бросался на все, что появлялось по этой части. При своей замечательной памяти, он без запинки мог декламировать десятки страниц подряд из классиков иностранных и русских, в стихах и прозе. Но самою характерною чертою его был страстный интерес к судьбе человека, кто бы он ни был: крестьянка, помещик, пастух, ребенок, взрослый, образованный или безграмотный, бедный или богатый; со всеми он вступал в длинные беседы, надолго запоминал каждого, справлялся о его положении при всяком удобном случае, чем поражал решительно всех. Бескорыстный, приходивший на помощь каждому нуждающемуся, живой, находчивый и интересный собеседник, Лаговский обладал даром побеждать сердца всех, с кем сталкивала его судьба.

Вследствие своей склонности к запою Лаговский не мог долго заживаться ни в одном городе. Но, куда бы судьба ни забросила его, он всюду быстро ориентировался, заводил множество знакомых, приобретал истинных друзей.

Мать его умерла, когда он был еще очень молодым; денег он совсем не ценил, не гнался за ними, а на свой пропитание всегда мог добыть себе, тем более что отличался самыми простыми вкусами. Он лечил каждого, кто подвертывался под руку, и не только не требовал вознаграждения, но, входя в дом к неимущим, прямо заявлял, что будет посещать больного лишь с условием, чтобы ему не платили, составлял для таких лекарства или покупал их на свой средства, делался сиделкою там, где это требовалось по ходу болезни, имел поразительную способность вызывать на доверчивый, сердечный разговор, но более всего возился с такими пациентами, болезнь которых его интересовала как врача. Внимание к больным и его полное бескорыстие быстро сближали его с пациентами, которые обожали его, что помогало ему легко приобретать практику. В городе, куда он только что переезжал, ему обыкновенно удавалось некоторое время скрывать свой недуг: когда четыре-пять раз в году он овладевал им, кто-нибудь из приятелей увозил его за город, помещал в каком-нибудь уединенном месте и устраивал за ним уход во время болезни. Когда Лагов-ский поправлялся, он снова появлялся в обществе как ни в чем не бывало.

Вследствие этого моя сестра около двух лет не имела настоящего представления об ужасном недуге своего мужа. Она замечала, конечно, что он по временам начинал пить, но прежде, чем он доходил до умопомрачения, кто-нибудь из благоприятелей являлся к нему и под предлогом, что его зовет к себе больной за семьдесят – восемьдесят верст от города, увозил его куда-нибудь. Года через два после женитьбы Лаговский стал чаще подвергаться запою; приятели не успевали иногда предупредить безобразий, производимых им во время его недуга, и они во всей наготе обнаруживались перед его женою. Если Лаговский в такие периоды требовал водки и жена или прислуга старались его удержать от пьянства, он бросал в них всем, чем попало, лез на них с ножом, бил и ломал все, что попадалось под руки, кричал, пока домашние не разбегались. Его жена так страдала от этого, что однажды ужасающий нервный припадок потряс ее организм, и у нее сильно пострадали память и соображение. Скоро после этого нервные припадки сестры участились, она начала страдать жестокими головными болями и сделалась еще более слабою и хворою, чем была до второго брака. В конце концов Лаговский привез ее к матери. Он заявил ей, что не возьмет более к себе свою жену, так как вконец испортил ее без того слабое здоровье, а если она еще раз-другой сделается свидетельницею его безобразий, то ей угрожает удар или сумасшествие.

– Женившись, я поступил как подлец, и, оставляя ее У вас, поступаю не лучше, – добавил он.

Матушка нашла его объяснения наглыми и разразилась потоком бесцеремонных упреков. Он выслушал все молча, а в свое оправдание сказал только, что когда он решил жениться, то уверен был, что силою воли избавится от. своего порока, но теперь пришел к убеждению, что запой – не порок, а тяжелая форма психического расстройства.

Расставаясь с женою, видимо, с ее согласия, он от времени до времени навещал ее и гостил в нашей семье по неделям. В конце концов не только со всеми членами моей семьи, но даже с матерью, он был в самых сердечных отношениях. Расстаться с женою, кроме тех причин, о которых он упомянул матушке, его, вероятно, заставляло предчувствие или сознание, что его болезнь примет в близком будущем характер еще более неудобный для семейной жизни. Действительно, вскоре еще один оригинальный признак говорил о приближении его болезни: начиная пить, до наступления умопомрачения, а может быть, и в самый этот момент, он в грубых и аляповатых стихах писал сатиры на городских властей и местных заправил, обличал их во взяточничестве и утеснениях или раскрывал какое-нибудь мошенничество в общественном деле, а чаще всего злоупотребления в городской больнице, – и эти листки с написанными на них стихотворениями, сочинением которых он никогда не занимался, когда был в нормальном состоянии, он со своими приятелями расклеивал ночью на заборах и зданиях. Автора сатиры скоро узнавали, и власти, очень часто обязанные ему спасением какого-нибудь близкого человека и потому не желавшие доводить дело до крупного скандала, приказывали ему немедленно выехать из города и нигде не показываться в губернии, в которой он только что проживал. После разлуки с женой он прожил лишь два года. Еще чаще переезжал из одной местности в другую, пока внезапно не умер на одной почтовой станции.

Глава XX
Возвращение под родительский кров

В первых числах мая (1862 год), более чем через полгода после своеобразного раздела нашего родового имущества, я должна была возвратиться в родное гнездо, то есть в село Погорелое, где я родилась и провела первые годы детства. Матушка оповестила своих детей о нашем приезде, умоляя их собраться к этому времени, чтобы хотя! несколько дней провести всем вместе под родительским кровом.

Меня чрезвычайно радовало, что матушка так торжественно обставляла мое возвращение. О моем злополучном детстве я как-то совсем не вспоминала, а мысль, что я увижу всю семью, особенно обожаемую сестру Сашу и брата Зарю, к которому я успела привязаться во время его посещений меня в институте, заставляла сильно биться мое сердце.

Первая минута встречи была какая-то бестолковая: меня со всех сторон о чем-то спрашивали, я отвечала невпопад, сама задавала вопросы и, не вслушиваясь в ответы, бросалась в объятия то к одному, то к другому, не замечая лиц, меня окружающих, – слезы застилали мне глаза. Наконец прислуга объявила, что обед подан. Но мы все еще не расходились: матушка заговорила о чем-то, и я начала вглядываться в лица моих родных. «Что за безобразная старуха, морщинистая, с обвисшею кожею на щеках, с темными пятнами на лице, с черными кругами под глазами? Да это Нюта! Боже, какая старая и некрасивая, а ведь она славилась своею красотою, и она еще так молода. Как переменилась и Саша! И она уже утратила блеск молодости: грустные глаза освещали ее лицо, которое уже не было живым и подвижным, как прежде; глубокая морщина прорезывала ее лоб поперек. И она выглядит гораздо старше своих двадцати шести лет! Почему на ее лице написана такая безнадежная грусть! Ведь она добилась всего, о чем мечтала, пользуется, по словам матушки, безукоризненною репутацией, прославилась педагогическими способностями, всегда была поддержкою семьи! О, я буду упрекать ее за недостаток веры в жизнь и людей! Я вдохну в нее мою веру, я заражу ее ею!» Все эти мысли вихрем проносились в моей голове, и я вдруг выпалила неожиданно для себя самой:

– У меня столько планов, столько надежд на будущее! Наступила новая, совсем новая жизнь! Теперь, когда цепи рабства пали, каждый может сделать много для ближнего!

Дружный смех присутствующих был мне ответом, а Андрюша протянул баритоном:

– О, весна, о, юность, о, любовь!

– А ты порядочная фантазерка! – закричал Заря, обхватывая меня за талию, и начал вальсировать со мною. Все направились в столовую, но я выскользнула из рук брата и опрометью бросилась осматривать комнаты.

Обстановка осталась та же, какою она была и во времена моего детства. И вдруг я остановилась посреди зала и остолбенела. Передо мной точно кто-нибудь внезапно поднял театральный занавес, и с подробностями до мелочей, одна И за другой, появлялись картины забытого мною несчастного детства, сиротливого, одинокого, заброшенного, не согретого даже нежными чувствами родной матери! И тени прошлого, одна за другою, точно сбрасывая свои густые И покрывала, явились передо мною в конкретных образах. Все, что было кругом меня, – мебель, каждая вещь обстановки, – напоминали мне об ужасах прошлого. Воспоминания нахлынули на меня сразу, ударяя по голове, точно молот по наковальне, и извлекая из нее, как огненные искры, целые сцены из моей прошлой жизни, как будто происходившие только вчера. Тут, как и прежде, стоял длинный низенький столик, заваленный теперь игрушками, за которым я занималась и к которому так часто привязывал меня сумасшедший Савельев, первый муж моей сестры, чтобы произвести надо мною дикую расправу. Диван – это тот самый, на котором дворовые обливали! меня водою, полумертвую от страха их угроз! Вот и образ, перед которым я давала им клятву, что никому не проговорюсь об их воровстве. А это кресло? Как часто на нем сиживал Савельев, вынуждая меня делать доносы на жену и прислугу! И мне почудилось даже, что он и в эту минуту сидит в нем, повернул ко мне свое лицо, искаженное злобою, и я, как и в то время, бегу в коридор, чтобы избавиться от его зловещих, вечно бегающих глаз, и спасаюсь в детскую. Вот образ, перед которым по ночам я так горячо молилась, чтобы бог заставил мою мать, мою родную мать, любить меня, чтобы он послал смерть Савельеву. Деревянная кровать няни, почерневшая от старости, еще сохранилась. Как часто, когда ночью мне делалось страшно, я забиралась к ней под одеяло; на ней же иногда спала и Саша, – два существа, только эти два существа на землей любившие меня и которым судьба так недолго дала возможность охранять мое несчастное детство. Я упала на колени перед этой дорогой для меня кроватью, рыдания душили меня. Но я в ту же минуту вздрогнула от громкого смеха в столовой, вскочила на ноги и, чтобы освежить пылающее от слез лицо, прошмыгнула в другую комнату, а затем выбежала на парадное крыльцо. Но и тут образы прошлого продолжали терзать меня: мне казалось, что по ступенькам крыльца подымается передо мной Савельев и протягивает ко мне свои костлявые руки. У меня закружилась голова, и я схватилась за перила, чтобы не упасть.

 

– Что с тобою, девочка? – участливо спрашивал Андрюша, поворачивая меня за плечи к двери. – Что? Вероятно, сувениры и супиры?[12] О, боже, даже в слезах!

Подошел и Заря, и оба брата подхватили меня под руки и под громкий зов остальных повлекли в столовую.

– Вот вам поэтическое создание, проливающее слезы над могилой воробья, – шутил Андрюша.

– Ну, расскажи, из-за чего ты всплакнула? – спрашивала ласково матушка. – Не правда ли, ведь приятно вспомнить детство?

Я ничего бы не ответила, если бы она не произнесла этой роковой фразы, которая вдруг вызвала во мне воспоминания всех моих злоключений, всех обид прошлого, а свое раздражение я не умела еще сдерживать.

– Как, мне? Мне приятно вспоминать детство? – вскричала я с горечью и болью. – Да тут каждая комната напоминает мне ужасы и зверские истязания, совершенные надо мною!

– Да ты просто с ума сошла! Тебя баловали больше нас всех! Но и нас никто никогда не подвергал истязаниям, – кричали с негодованием и возмущением все члены моей семьи. Только Нюта сидела молча, низко склонив голову над тарелкой.

– Да вы сами меня колотили вовсю, отчаянно драли за волосы во время уроков, просвещали по ночам, будили в четыре часа ночи! – резко говорила я, в упор глядя на мать. – Что же касается Савельева, то он и ремнем драл, и веревкой бил, и плеткой, пинал сапогами, осыпал градом колотушек, порол так, что оставлял на теле кровавые рубцы, ссадины, раны… Недаром же Нюте приходилось мыть меня в бане, чтобы скрыть от прислуги его истязания.

От изумления все смолкли на минуту, а затем со всех сторон раздались возгласы:

– Какой вздор! Разве можно было в то время производить все эти истязания так, чтобы ни матушка и никто из нас об этом не слыхал? А разве дворовые, которые ненавидели Савельева, стали бы молчать об этом? Нет, ты просто начиталась романов, слышала кое-что об ужасах крепостничества, тебе какая-нибудь дичь и померещилась… Это какая-то сплошная небылица!

Меня крайне раздражало, что никто не верит моим словам, и я еще с большим упорством и запальчивостью бросала отдельные фразы о том, как я пряталась от Савельева в крестьянских избах, на полатях, под тулупами, как бросалась в грязные канавы, чтобы избежать встречи с ним. Но так как присутствующие продолжали поглядывать на меня с недоверием, я выпалила с раздражением и едким сарказмом: «Да! я испытала в детстве всю силу материнской любви и заботы!» Но и эта жестокая фраза не образумила меня: я все еще не поняла всего безобразия моих упреков, всей неуместности высказывать подобные вещи при первой встрече после многолетней разлуки.

– Однако, Нюта, ты, во всяком случае, должна лучше других понимать, есть ли хотя какой-нибудь смысл в ее бреде? – спрашивал Заря.

Нюта, не поднимая головы, едва слышно произнесла: «Она говорит правду…» – и начала рыдать, закрывая лицо носовым платком.

– Как, твой муженек действительно истязал ее? Ты была свидетельницей этих безобразий? – обратилась матушка к Нюте с лицом, пылающим гневом. – Ты никогда не отличалась умом, но ты честно относилась ко мне! Как же ты смела утаивать от меня все эти ужасы?

– Вот вы, вероятно, чтобы прибавить мне ума, и выдали меня насильно замуж за сумасшедшего! – Глаза Нюты были уже сухи, и она старалась влить в свои слова весь яд, накопившийся в ее душе, чтобы побольнее уколоть матушку за тот ад, который ей пришлось пережить с ненавистным мужем. – Хотя я вам ничего не говорила об истязаниях сестры моим супругом, которого вы навязали мне, но вы же раз ночью застали такую сцену, когда он стрелял в меня, видели кровоподтеки и ссадины на моем теле! Но, по своему обыкновению, скоро об этом забыли. Что вам дети! Для вас на первом месте было хозяйство, чтобы устроить его для своего любимчика! Почему же вы не подумали, почему сами не сообразили, что присутствие такого человека, как мой супруг, может только вредно отозваться на вашей младшей дочери? А мне было не с руки говорить вам о его безобразии! Вы прогнали бы его из вашего дома, а он потащил бы и меня за собой, и я осталась бы с глазу на глаз с этим извергом! Я, конечно, поступала дурно, но как же вы назовете ваш поступок относительно меня и ваши неуч сыпные материнские заботы о вашей маленькой дочери?

– Боже, боже! Как все это ужасно! Нюта, молчи, сейчас замолчи! – кричали ей братья.

Вдруг Саша подняла на меня глаза с выражением тяжелой муки и страдания.

– Ты говоришь – «цепи рабства пали», – это верно. Но я не вижу, чтобы это сколько-нибудь смягчило твое сердце! Ты, как и в дореформенных семьях, в пылу раздражения начала грубо упрекать свою родную мать, подняла всю эту муть прошлого… Ты научилась великолепным фразам, но не поняла их внутреннего смысла! Да, твое. нравственное воспитание страдает большими дефектами! Переступив порог своего родного дома, ты начинаешь с того, что говоришь ужасные вещи. – И она встала, за нею поднялись и другие, кстати обед уже был окончен.

О, как я была пристыжена! Эту отповедь дала мне Саша, светлый образ которой я всю жизнь носила в моем сердце, как величайшую святыню. «Что я наделала? Как она должна презирать меня!» И, сгорая от стыда, я хотела в ту же минуту броситься перед ней на колени, умолять ее не думать обо мне очень дурно, поведать ей, какие чистые мечты и стремления наполняют мою душу. Я отправилась в нашу прежнюю детскую и застала Сашу сидящею на постели: склонив низко голову, она так задумалась, что не слыхала даже, как я открыла дверь. Я бросилась перед ней на колени, прижалась к ней, слезы лились из моих глаз, и я не могла произнести ни звука. А она, точно угадывая мои мысли, гладила меня по голове, говоря:

– Ну да… Я знаю, у тебя честные порывы, но, видишь ли… Как бы тебе это объяснить?.. Ты, может быть, и готова облагодетельствовать весь свет, открыть объятия всему человечеству, а человека ты забываешь…

– Право же, я не виновата… Все эти воспоминания нахлынули на меня как-то сразу, неожиданно… Посмотрела кругом, и мне внезапно представилось все прошлое… Раз это случилось, не могла же я фальшивить с матерью, улыбаться, говорить приятные для нее вещи!.. Да и к чему? Прежде много говорили елейных слов, а делали гадости…

– Сдерживать себя – не значит фальшивить!.. Деточка дорогая, только когда ты будешь любить, жалеть, бояться огорчить человека, кто бы он ни был, только этим пока ты и можешь приносить пользу ближнему. А ты не пожалела даже свою родную мать! Ведь все, что ты ей выкрикивала, безжалостно, жестоко, даже как-то непристойно…

– Ах, Шурочка, как можешь так рассуждать ты, Именно ты? Ведь это все такая ветошь, ветхозаветные взгляды, рутина! Пристойно и непристойно, приличие и неприличие, все эти понятия и слова теперь никуда не годятся! Каждый обязан руководиться одною только правдой. Я вступаю в новую жизнь, хочу жить и говорить по-новому, без сантиментов, без светских прикрас.

Сестра смотрела на меня во все глаза, печально покачивая головою.

– В новых стремлениях и взглядах чрезвычайно много хорошего и честного. Но из того, что ты сейчас сказала, мне кажется, ты усвоила себе один только формальный, протокольный нигилизм, приняла его на веру, без критики и проверки!

В эту минуту нас позвали в столовую. Мы застали всех наших мирно беседующими между собой, точно ничего особенного не произошло. Ни в этот раз, ни позже никто не напоминал мне о моей гадкой выходке, – напротив, все с сердечным участием начали расспрашивать обо всем, что я пережила в последнее время.

На другой день Саша получила письмо от знакомой, которая извещала ее, чтобы она немедленно возвратилась в город, так как уже официально заявлено, что она получила место главной учительницы гимназии, в которой ей будет отведена квартира, но начальство требует, чтобы она явилась через два-три дня. Саша уехала на следующий день.

Глава XXI
Захолустный уголок после крестьянской реформы

У мирового посредника. – Оживление захолустного общества. – Взгляды помещиков на новшества. – Умирающая баба в роли свахи своего мужа. – Неприятное приключение со священником. – Разговоры в крестьянской избе о дарованной свободе

В Петербурге я слыхала немало рассказов о том, как родители недружелюбно смотрят на сближение их детей с простонародьем, но совсем иное отношение встретила я в моей семье. Когда я передавала матушке слышанное мною на вечеринках, устраиваемых молодежью, о необходимости опрощения и служения народу, об обязанности каждого просвещать его, о стремлении женщин к самостоятельности и образованию, равному с мужчинами, она просто приходила в восторг. Правда, ей казалось смешным, когда на девушку нападали за то, что она вместо черного платья надевала цветное, или когда она, якобы за неимением времени на прическу, обрезывала свою косу; вообще она, как старая женщина, не могла сочувствовать формальной стороне нигилистического учения, но все существенное в нем, его основа и главнейшие требования века сделались в короткое время близкими ее душе, недаром же мы, ее взрослые дети, называли ее первою нигилисткою в России. Когда я передала матушке о том, что мне советуют сближаться с крестьянами, она удивилась даже, что мне приходилось это советовать. Она просто не понимала, как при жизни в деревне человек может изолировать себя, обособиться от ближайших своих соседей, то есть крестьян, как можно не чувствовать стремления быть им чем-нибудь полезным. Она твердо была убеждена в том, что, ввиду их темноты и бедноты, каждый грамотный и благожелательный человек может принести им много пользы. Она находила, что, если я буду держать себя как барышня, отстраняться от интересов крестьян, я никогда не узнаю их настоящего положения и пропаду от деревенской скуки.

– Это как-то и не по-человечески: жить и не знать, что подле тебя делают люди! Да и как же тогда вы, молодежь, будете применять ваши идеалы к практической жизни? Неужели все ограничится разговорами о любви к народу, о готовности ему помогать и просвещать его?

О преследованиях со стороны полиции за сближение с крестьянами в наших краях тогда не было и речи, а тем более не могло этого быть относительно членов моей семьи: моя мать с ранней молодости жила в этом захолустье, с утра до вечера имела дела с крестьянами, мои сестры постоянно заходили в их избы. Матушка настаивала даже на том, чтобы я, когда в первый раз появлюсь в той или другой крестьянской семье, приходила с каким-нибудь маленьким подарком. И мы еще в Петербурге закупали с нею платки, ленты, кушаки, ярких цветов ситцы.

Согласно моему желанию, матушка оставила меня пока в Погорелом, которое привлекало меня многим: и тем, что я родилась и провела в нем годы моего детства, и тем, что я знала всех живших в этой местности. В этом имении к тому же жил мой брат Андрей, который был в то время мировым посредником. Занимало меня и то, что к нему приходили соседи в гости и по делу, а также крестьяне, с которыми он почти ежедневно беседовал о разных делах, а когда возвращался домой из своих поездок по должности, – сообщал мне много новостей. Личность моего брата Андрея сама по себе меня очень интересовала. С подвижным умом, очень неглупый от природы, весьма видный и красивый, он, будучи в военной службе, отличался большою склонностью к щегольству, мотовству и светскому времяпрепровождению. Свои внешние преимущества и находчивость он употреблял на флирт с дамами, среди которых имел большой успех. Но могучий поток идей шестидесятых годов до неузнаваемости изменил его. Он весь отдался серьезному чтению, а когда был выбран мировым посредником первого призыва, со страстным увлечением и с искренним интересом окунулся в новое для него дело. Когда я приехала в деревню и пожила в ней, брат произвел на меня впечатление серьезного общественного деятеля: он прилежно изучал законы, внимательно следил за всем, что могло ему выяснить и осветить его новые обязанности. Он пользовался таким доверием крестьян, что и впоследствии, когда оставил должность и проживал в своем поместье как частный человек, они приходили к нему даже из отдаленных деревень, упрашивая его быть то судьею в их споре, то вырешить им какое-нибудь недоразумение, то дать совет, то составить деловую бумагу.

 

Из разговоров мировых посредников, посещавших брата, нетрудно было понять, что некоторые из них старались толковать «Положение» по букве, а не по смыслу закона, и что это в большинстве случаев клонилось к выгоде помещиков, а брат мой смотрел на дворян и крестьян как на лиц, равных перед законом, что вызывало к нему страшную вражду дворян.

Однажды к его крыльцу подъехал пожилой помещик В. Занятый делом, не терпящим отлагательства, брат просил меня выйти к посетителю, извиниться перед ним и сказать, что он не может принять его ранее получаса. Уже одно это вызвало неудовольствие помещика В., и он, несмотря на то что видел меня в первый раз, стал на чем свет поносить моего брата, все громче выкрикивал, что он делает все, чтобы унизить дворян, а несколько дней тому назад, по его словам, выкинул с ним такую штуку: вследствие одного недоразумения с крестьянами, которое может разрешить только мировой посредник, он, помещик В., письменно пригласил моего брата приехать к нему, а тот вместо этого осмелился вызвать его для разбирательства к себе и дал об этом знать крестьянам, с тем чтобы они явились к нему в то же самое время. Таким образом, разгневанный помещик обвинял моего брата в том, что он его, дворянина, равняет с крестьянами, вызывает как бы на очную ставку помещика с его бывшими крепостными.

Тут вышел мой брат и начал просить помещика пожалеть его и явиться к нему на другой день, когда соберутся и крестьяне: тогда его дело несравненно легче и нагляднее выяснится в присутствии двух сторон. Ведь иначе ему, как мировому посреднику, придется много раз приезжать в его поместье и несколько раз созывать крестьянские сходы. Но помещик раздражался еще более такими доводами и говорил, что возмущен и поражен до глубины души тем, что мой брат, такой же дворянин, как и он сам, не понимает того, что, явившись на такое сборище, он, помещик В., унизит свое дворянское достоинство. Брат старался умаслить его, отпуская, по своему обыкновению, шутки и остроты, что мужики-де явятся к нему «как чернь непросвещенна» и будут стоять на дворе без шапок, а для него, помещика, будет приготовлено особое кресло на крыльце. Мой брат выставлял ему на вид и то, что его, помещика, никто не смешает с «сиволапыми»: у него и одежда не та, и повадка говорить барская, властная, но не мог ничем убедить посетителя, который, выведенный из себя, крикнул:

– Да поймите же вы наконец, несчастный человек, что дворянская честь не позволяет мне ставить себя на одну доску с моими рабами и крепостными! Как вам не стыдно не понимать этого? Ведь вы не только сами дворянин, но и бывший военный человек!

Тогда мой брат уже серьезно заметил ему:

– И вы постарайтесь понять, Николай Николаевич, что они более не рабы и не крепостные ваши, а лишь временнообязанные, и что закон дает мне право в случае подобных недоразумений призывать к себе сразу обе стороны.

Но тут разгневанный помещик разразился хохотом.

– Закон, закон! Вот уморили! Каждый знает, что все законы чиновники переделывают на свой лад! Если бы за это карали, то все они давно были бы разосланы по каторгам.

– Очень возможно, что наши чиновники привыкли нарушать законы, но я не чиновник, а мировой посредник.

– Вас должны убрать, и уберут! Мировой посредник, батюшка мой, поставлен правительством для того, чтобы охранять интересы как помещиков, так и крестьян. Помещики же нашей округи пришли к единодушному заключению, что вы заботитесь лишь об интересах крестьян, а наши помещичьи интересы ни в грош не ставите, умаляете и Унижаете достоинство дворянина!.. Все ваше поведение сеет великую смуту в слабых умах крестьян. Понимаете ли вы, чем это пахнет? И вот-с помещики нашей округи решили в первую голову поставить в дворянском собрании вопрос о том, может ли обязанности мирового посредника исполнять человек, «красный» по своим убеждениям, просто-напросто какой-то фармазон! Да-с, милостивый государь, мы до вас доберемся, будьте благонадежны!.. – грозил раздосадованный помещик, садясь в свой экипаж и не подавая на прощанье руки ни хозяину дома, ни мне.

По словам брата, чрезвычайно было тяжело в то время надлежащим образом исполнять обязанности мирового посредника особенно по двум причинам: 1) в наших помещиках совсем не было воспитано ни малейшего уважения к законам: они давным-давно привыкли к тому, что их постоянно нарушали. Правда, они знали, что при нарушении закона им придется платиться, но они находили это в порядке вещей, говоря: «Пусть каждый берет то, что ему при сем полагается, лишь бы сделал мое дело», то есть совершил противозаконие. На того же, кто в этом отношении шел по иной дороге, они смотрели как на «выжигу», который не удовлетворяется обычной взяткой.

Мировых посредников первого призыва никак нельзя было заподозрить во взяточничестве, и тем из них, которые не нравились помещикам, они давали кличку «красный», «смутьян», аттестовали их как людей, опасных для правительства, подтачивающих в корне все устои русского государства. Некоторые помещики, однако, допускали, чтя по новым временам, может быть, и страшновато нарушать закон, но этот страх, и то у некоторых из них, явился в нашей местности лишь немедленно после объявления воли, а год-другой спустя они уже находили, что давать и брать взятки опять можно беспрепятственно и безнаказанно. Вследствие множества недоразумений, порождаемых Положением 19 февраля, постепенно начали выходить циркуляры и «разъяснения», мало-помалу ослаблявшие некоторые пункты этого закона. Вот эти-то разъяснительный циркуляры и давали лазейку обходить закон, не неся за это никакой ответственности, следовательно, все больше и больше можно было делать уступок несправедливым требованиям помещиков. Однако в 1862 году в наших краях большинство мировых посредников первого призыва еще старалось быть верными духу закона и всеми силами защищать интересы крестьян.

Вторая причина, особенно тормозившая, по мнению моего брата, исполнение мировыми посредниками их обязанностей, – необыкновенная алчность помещиков. В тя время редко какого помещика нашей местности можно было назвать хорошим сельским хозяином: почти никто из них не изучал серьезно хозяйства, и вели они его так же, как их деды и прадеды, по старым образцам. Даже запашку мало кто увеличивал, а некоторые оставляли без обработке значительные пространства земли, и у каждого зря пропадали порядочной величины земельные полоски, зараставшие негодною травой или превращавшиеся в болота. При этом необходимо заметить, что земля в нашей местности в то время ценилась крайне дешево, и большие поместья продавались по баснословно дешевым ценам. Однако, несмотря на то что помещики не придавали никакой цены небольшим клочкам своей земли и то и дело оставляли их без обработки, – когда случалось, что в такой полоске нуждались крестьяне и просили помещика уступить им ее, он ни за что не соглашался, как бы это гибельно ни отозвалось на будущем хозяйстве крестьян.

12воспоминания и вздохи (от фр. souvenir и soupir).
Рейтинг@Mail.ru