bannerbannerbanner
На заре жизни. Том второй

Елизавета Водовозова
На заре жизни. Том второй

Ко мне то и дело приезжала молодежь обоего пола, пока еще жившая в поместьях своих родителей. Они расспрашивали меня о взглядах петербургской молодежи на те или другие вопросы, брали книги для чтения, но за советами насчет своих недоразумений с родителями обращались не ко мне, а к моей матери.

Совершенно незаметно ни для себя, ни для других душою молодого кружка нашей местности сделалась не ял только что нашпигованная новыми идеями, а моя мать, в та время уже старая женщина. Когда крестьянская реформа совершилась, оба ее сына, тогда уже взрослые люди, увлеченные идеями освободительной эпохи, бросили военную службу: старший из них, Андрей, явился в качестве мирового посредника, а другой мой брат получил частное место в уездном городе поблизости от родного села. Оба они часто посещали матушку, выписывали все, что тогда выходило лучшего в литературе, и нередко сообща прочитывали многое. Матушка с жадностью набросилась на чтение; теперь у нее было для этого гораздо больше свободного времени, чем прежде: заботы и труды по родовому имению, поглощавшие всю ее жизнь, она передала своему сыну Андрею. И вот, отдавшись чтению, она начала впитывать в себя новые понятия.

Моя мать и в крепостническую эпоху придавала большое значение приобретению знаний, но тогда она смотрела на это с утилитарной точки зрения. «Больше будешь знать, больше будешь зарабатывать», – говорила она своим детям. В лихорадочную эпоху нашего возрождения она уже рассуждала иначе: «Мы все совершали в своей жизни великие преступления, и не оттого, что были злыми и дурными, а чаще всего потому, что мы оказывались невежественными и неразвитыми умственно и нравственно». Как в начале ее деятельности, когда она мужественно принялась за работу, чтобы поднять свое расстроенное хозяйство, над нею многие подсмеивались за то, что она работает, как мужчина, и забывает свое дворянское происхождение, так некоторые подшучивали над нею и теперь. Но ее деловитость и честность, ее прямой и открытый характер, чуждый какой бы то ни было корысти и фальши, снискали ей в нашей местности всеобщее уважение молодежи. И теперь помещики сильно осуждали ее за высказываемые ею новые воззрения, но она приобрела много друзей среди их детей. Хорошо зная материальное положение и характеры помещиков, живших часто даже на далеком расстоянии от нашего поместья, ей удалось в ту пору удержать многих молодых девушек от тяжелых жизненных ошибок, иногда от ненужного разрыва с родителями; умела она многим указать и на деятельность, бывшую у них под руками в деревне. Однако немало было и таких, которым она советовала порвать с своими близкими и ехать учиться в Петербург, – родители таких детей делали матушке большие неприятности.

Однажды к нам приехала крестница матушки, Варя Никитская, девушка лет двадцати трех, среднего роста, с симпатичным выражением миловидного лица. Она была дочерью крайне бедного мелкопоместного дворянина, но с восьмилетнего возраста осталась круглою сиротою без всяких средств к жизни и была взята на воспитание своими дальними родственниками, богатыми помещиками.

Варя с ранней молодости выказала громадные хозяйственные способности, и, когда ей исполнилось пятнадцать – шестнадцать лет, на ее руки постепенно перешло не только огромное домашнее хозяйство со всеми маринованиями, солениями и варениями, но и управление и заведование женскою частью всего деревенского хозяйства. За свой напряженный и ответственный труд, не оставлявший ей свободной минуты, она не получала никакого вознаграждения: ее только содержали и одевали. И вот Никитская задумала бросить деревню и уехать учиться в Петербург, на ее добрую, привязчивую натуру крайне смущала мысль уйти от людей, которых она считала своими благодетелями! Относительно этого она и приехала посоветоваться со своем крестного.

Матушка доказывала Варе, что ее добрые чувства к родственникам делают ей честь, но она не должна преувеличивать их благодеяния относительно себя. Конечно, ее обучили грамоте, и за это им большое спасибо, – другие помещики не позаботились бы и об этом, но они не дали ей образования, ничего не сделали для нее: хотя громадное хозяйство в продолжение семи лет лежит на ее плечах, они по-прежнему только кормят и одевают ее и не думают оплачивать ее тяжелый труд, и таким образом она уже давно с лихвою расплатилась за свое содержание с своими родственниками. Теперь, по словам матушки, Варя имеет полное нравственное право поступить так, как она сама того пожелает. Тем не менее она находила, что желания Вари ехать в Петербург немедленно – крайне легкомысленно. На что же она поедет, когда у нее нет ни копейки! На какие средства будет она там жить, когда у нее нет ни друзей, ни знакомых?

– На дорогу я достану – продам золотой браслет и сережки, которые мне подарили, а там найду какие-нибудь занятия… Ведь туда едут не только люди со средствами… Неужели я одна такая злосчастная, что не сумею пробиться?

Матушка убедила ее в том, что для нее немыслимо теперь бросить деревню: она не имеет никаких знаний для того, чтобы найти в Петербурге какой-либо заработок, ее сведения по сельскому хозяйству ни для кого там не требуются. Ей лучше всего поступить таким образом: она, ее крестная мать, берется уговорить ее родственников не пользоваться более ее трудом даром. Если они заартачатся, она пригрозит им, что сама найдет для своей крестницы какое-нибудь подходящее платное место в другом хозяйстве. Бралась матушка уломать ее родственников и относительно того, чтобы они, кроме жалованья, взяли ей еще помощницу, – тогда у нее будет свободное время для обучения крестьянских ребят, а также и для самообучения: она, ее крестная, берется снабжать ее книгами и журналами и объяснять ей все, чего она не поймет, а в затруднительных случаях обе будут обращаться к моим братьям. Года в два Варя скопит немного деньжонок, посредством чтения подвинется вперед в своем умственном развитии и может отправиться в Петербург: тогда она будет в состоянии слушать лекции, которые там читают, а может быть, и найдет себе заработок.

Этот проект привел Варю в восторг, и она опасалась только того, что он не осуществится. И действительно, в другое время это было бы невозможно, но не то было тогда: помещики, напуганные крестьянскою реформою, а также предстоящими нововведениями и разрывом молодежи с родителями, о чем у нас только и ходили слухи, со страхом ожидали для себя еще чего-то более худшего. Родственники Вари, дорожа ею, как превосходною и честною хозяйкой, поняли, что матушка легко может найти для нее платное место в другой семье, и на все согласились, конечно предварительно изругав и молодую девушку, и ее покровительницу.

Меня очень интересовали рассуждения моего брата с. крестьянами, когда они приходили к нему для выяснения своих недоразумений. Но первое время я мало что в них понимала. Хотя местный говор крестьян я знала с детства и, по приезде в деревню, легко вспомнила его, но их жалобы на помещиков, их недоразумения с ними, о которых они сообщали своему посреднику, мне были малодоступны. Для того чтобы это понимать, нужно было иметь ясное представление о помещичьих землях, о мирских переделах, о разверстании земель, необходимо было знать и пункты Положения 19 февраля, возбуждавшие иногда противоречивые толкования даже среди людей опытных. К тому же, крестьяне говорили все сразу, начинали обыкновенно свое объяснение с посредником таким гвалтом, что я иной раз ничего не могла разобрать в этом галдении; как от этого, так и от усиленного напряжения понять что-нибудь у меня сильно разболевалась голова, и я кончала тем, что уходила к себе, не дослушав до конца. Тем не менее мой брат сильно подсмеивался над моею упорною настойчивостью понять их новые деревенские дела и приписывал это «миссии», возложенной на меня молодежью. Он советовал мне лучше почаще посещать избы и вести разговоры с отдельными крестьянами. Я последовала его совету.

В домашнем быту прежде знакомых мне крестьян я нашла ничтожную перемену: вместо лучины у большинства из них избу вечером освещала пятнадцатикопеечная керосиновая лампочка, прибавилось число людей, носивших сапоги, а также количество семейств, у которых были самовары. Всем этим, однако, обзаводились крестьяне, которые, кроме сельского хозяйства, занимались и отхожими промыслами. Но особенно бросалось в глаза то, что сами крестьяне глядели теперь менее забитыми, казались более смелыми и самостоятельными; в сношениях с господами я заметила менее приниженности и угодливости. Правда, что и после освобождения некоторые из них подходили к господской ручке, зато в их приветствии слышалось менее рабских слов и вышла из употребления фраза, которую я так часто слышала в детстве в их разговорах со своими помещиками: «Вы – наши отцы-благодетели, а мы – ваши дети». Немало явилось и таких, особенно среди парней, которые не только не подходили к господской ручке, но не снимали даже шапки, проходили мимо помещика и его супруги, язвительно-насмешливо поглядывая на них, что крайне возмущало последних и служило даже предметом множества жалоб со стороны помещиков. Мировые посредники, чему я не раз была свидетельницею, уговаривали крестьян не раздражать господ такими пустяками, доказывая им, что те даже из-за этого зачастую не будут соглашаться на ту или другую необходимую для ним уступку. Однако некоторые из парней не сдавались ни на какие увещания. Но те же крестьяне совсем иначе относились к помещикам, с которыми у них не было ни дрязг, ни тяжб, ни неприятных столкновений. Нужно заметить, что в то время явилось немало таких дворян, преимущественно среди их сыновей, которые начали держать себя чрезвычайно просто с крестьянами, заходили к ним в избы поболтать, давали им советы, как поступать в том или другом случаев писали им письма, деловые бумаги, а то и жалобы на помещиков. Более консервативные из них с ненавистью смотрели на молодое поколение из своей среды; их страшно злило даже то, что крестьяне подают их сыновьям руку, в то время как мимо них они демонстративно проходят с шапкою на голове.

 

Руку подавали крестьяне преуморительно: подойдут с протянутой рукой и сунут ее, как палку; при этом парни не могли понять, нужно или нет снимать шапку, когда подаешь руку.

– Как же это ты, Иван, руку мне подаешь, а шапку не снимаешь? – спросил однажды доктор крестьянина.

– А нешто вы снимаете шапку, когда встречаете нас? – смело отвечал ему тоже вопросом молодой крестьянин.

– Конечно, снимаю: прежде шапку сниму, а потом руку подаю.

– Ах ты, господи, вот и приметлив я, а в этом маленько сплоховал! Так за то ж вы с нами тыкаетесь (на ты), а мы с вами выкаемся (на вы).

– Да, я к вам не обращаюсь на «вы», потому что вам тогда кажется, что я говорю со всеми, а не с одним.

Изба старика Кузьмы была от нашего дома верстах в десяти. Крестьянин этот был крепостным одного из наиболее зажиточных помещиков нашей местности. Молодухи двух старших сыновей старика приходили к нам иногда за лекарством для своих детей, а летом нанимались к нам на поденщину; младший же сын Кузьмы – Федька, еще не женатый парень лет двадцати, был в то время работником у моего брата. Матушка советовала мне познакомиться с ними и отзывалась об этой семье, как об одной из наиболее честных и порядочных в нашей местности, а о Кузьме говорила, как о человеке очень сообразительном, но крайне угрюмом, даже озлобленном.

Когда в один из воскресных дней я вошла в его избу, вся семья была налицо: и старики – родители, и двое женатых сыновей, Петрок и Тимофей, со своими женами и малолетними детьми, и Федька, пришедший к родителям в праздник «на побывку». Я застала всех членов семьи за самоваром; при этом на столе лежала связка баранок. Малышам давали по баранке и выгоняли на двор. Меня более всего поразил облик и вся фигура старика Кузьмы. Это был человек лет под шестьдесят, сухой как жердь, сутулый, с лицом, на котором выдавались скулы, обтянутые желтою кожей, совершенно лысый, но с очень густыми седыми бровями, торчавшими какими-то кустиками. Он сидел под образами, и глаза у него были опущены вниз даже тогда, когда он говорил: он точно разговаривал сам с собою, а когда изредка подымал голову, глаза его бегали, как у затравленного зверя.

Перед двумя из крестьян стоял чай в стаканах без блюдечек, и перед каждым из сидевших за столом лежало по крошечному кусочку сахару. Когда кто-нибудь допивал чаи, хозяйка наливала следующим, так как в семье было всего два-три стакана и оловянная кружка. Чаепитие продолжалось долго и происходило только по праздникам или когда в доме были больной или гость. Лицо старухи хозяйки напоминало высушенную черносливину: так оно было черно, изборождено морщинами, и в нем чуть-чуть выдавался только нос. Я спросила ее, сколько у нее выходит чаю. Она начала пересчитывать по пальцам: на Покрова брали восьмушку, на Илью восьмушку и т. д. Я насчитала полфунта в год и удивилась ничтожному количеству чая, выпиваемого при большой семье, даже если его употребляют только в праздники. Она отвечала мне, что гораздо чаще, чем чай, семья пьет сушеную землянику или малину, а при болезнях – липовый цвет.

На мои расспросы о воле Кузьма отвечал вопросом же:

– Кака така воля? Ты, барышня, из Питера, значит, поближе нас к царю стоишь, вот ты и растолкуй нам, какую нам царь волю дал. А мы, почитай, воли-то энтой и не видывали!

– Показаться-то воля показалась, – заметил его старший сын Петрок, – да мужик-то и разглядеть не успел, как она скрозь землю провалилась.

– Царь-то волю дал заправскую, – заговорил Федька, – читальщики о ту пору вычитывали нам не то, что попы, в манихфестах. Наши-то попы да паны подлинный царский манихфест скрыли, а заместо его другой подсунули, чтобы, значит, им получше, а нам похуже.

– Вы говорите, Федор, просто что-то несуразное, – возражала я.

– А вот, барышня, я сейчас расскажу, как от нас настоящую царскую волю прикрывали, – упрямо доказывал Федька. – Дело-то было на глазах как есть у всей деревни. О ту пору верст за сорок от нас старичок проявился поштенный, толковый мужик, большой грамотей. Чтобы, значит, задарма не тащиться ему к нам, мы по две гривны с семьи ему положили, а кому не под силу, лошадь и человека должон был дать, чтобы послать за им. В нашей семье бабы взялись пирогов ему напечь, а суседи – водки купить. Вот в воскресный-то денек, чуть забрезжился свет, наша подвода за им и выехала, а под вечер его к нам и доставили. Старичок-то хороший, как лунь седенький… Ну, мы его в одночасье в красный угол посадили, вместе с им выпили, закусили, все честь честью. Вечерок-то выдался погожий, мы и высыпали из избы, на завалинку старичка посадили, а кругом-то уся деревня вплотную кругом его сгрудилась, да и много чужих понашло. Старичок-то встал с завалинки, перекрестился, на все стороны низко поклонился, вынул бумагу из-за пазухи, да и зачал: «Православные, грит, ежели, значит, я облыжно хоть словечко прочту, гореть мне не сгореть в аду кромешном. Когда становой…»

– Упустил… не все его словечки обсказал! – вдруг выкрикнула одна из молодух.

– И то правда, – поправился парень и, видимо, начал прилагать все старания, чтобы дословно передать все сказанное стариком: – «Чтоб, значит, язык мой в аду перелизал все сковороды раскаленные, чтобы змий жалом своим ядовитым всю утробу мне разворошил, чтоб душенька моя христианская не знала в аду спокоя до скончания века. Православные христиане, сказываю вам по всей правде, что бумага моя списана с подлинного царского указа-манихфеста: важнеющий енерал провозил ее на поштовых. Пока коней-то перепрягали, прилег он отдохнуть в Ведерках, что от нашего-то села без малого в верстах в двухстах буде, да и захрапел… Один грамотный паренек указ-манихфест скрал, а я в одночасье и списал с его. Как бумагу-то списали, так енералу опять за пазуху сунули. Будьте без сумления, православные, списал от слова до слова». Ну, и зачал он читать. Тут-то всего я не упомню, а выходило так, что усадебная земля, панские хоромы, скотный двор со всем скотом помещику отойдут, ну, а окромя эвтого, – усе наше: и хорошая, и дурная земля, и весь лес наши; наши и закрома с зерном, ведь мы их нашими горбами набили. А заместо эвтого, извольте радоваться, что вышло: отрезали такую земельку, что ежели в ей хоча половина годной для посева, так ты еще бога благодари.

На мой вопрос, куда девался старичок, Федька закончил так свой рассказ:

– Заночевал он у нас, а утрешком потащили его к становому и в телеге отправили в город, а куда девался оттудова, так и не слыхивали.

– Вестимо, кто нам правду откроет, так того паны да попы упрячут туды, куды Макар телят не гоняет, – на разные лады повторяли молодухи и их мужья.

– Если вы не верите ни попам, ни панам, то вам объясняют манифест ваши мировые. Вы же доверяете своим мировым, – ну, хотя бы моему брату? Неужели он вам врать будет?

– Врать-то не буде, не таковский, только и его поднадули, – заметил Петрок. – Разве паны и попы его одобряют? Не велика ему честь от их-то.

– Наш-то поп этот самый манихфест и подделал, – упрямо стоял на своем Федька.

– Да какая же выгода попу от этого? – допытывалась я.

Тогда со всех сторон и мужики и бабы начали выкрикивать:

– Наш-то поп – Ирод заправский!

– Разе трудно его подкупить?

– На деньгу-то ён зарится, как муха на мед… С живого и мертвого по сю пору дерет!..

– Ежели что ему поперечишь али в чем отказ дашь, так уж ён и на тебе, и на бабе твоей, и на ребятах твоих усё выместит!

Жена Петрока, расхаживая по избе, укачивала плакавшего ребенка; она подошла ко мне вплотную и быстр заговорила:

– Ты послухай, барышнечка: летось ён, значит, поп наш, звал к себе Петрока – мужа мойво, чтоб на помочь к нему навоз вывозить, а меня гряды окапывать, а Петрок то и скажи: «Я, батька, приду и женку приведу, коли ть: сам с сынами к нам на косовицу придешь»… Так ён-то, поп мойму ребенку рот причастной ложкой разодрал, а суседк! отказала ему сено грести, так ён ейному мальчику тако. имечко при крещении дал, что усё село его досель просмеивает.

– Да разве возможно причастной ложкой рот разорвать?

– И, милая, – сразу затараторили, подходя ко мне, об молодухи. – Наших-то делов ты знать не знаешь, ведать не ведаешь, вот и дивишься, а ты погляди: от струпьев и тапе ретка пятны остались.

– А я постом-то к исповеди пришла, – перебила ее другая молодуха, – так ён перво-наперво как гаркнет: «А пятак принесла?» – «Нетути, грю, батюшка, откелева же я тебе его возьму?» – «Денег нет, а грехи принесла? Неси, грит, моей попадье гарнец овса, тогда и грехи ко мне приноси». – «Как же, батюшка, грю, гарнец овса подороже пятака! Почто же ты с меня дороже, чем с других хочешь?» Так и прогнал от исповеди, так и не исповедовалась цельный год!

– По крайней мере, помещики не могут вас теперь истязать, как прежде, бить, надругаться над вами!.. – старалась я указывать им на выгодные стороны новой реформы.

– Как было допреж, так осталось и ноне: и скулы выворачивают, и зубы пересчитывают… – утверждал старик Кузьма, не подымая глаз от стола.

– Но этого никто не имеет права с вами делать! Вы можете жаловаться мировому.

– Как жалобиться-то на пана? – возражал Петрок. – По нашим местам заработков, почитай, никаких нетути: чугунка далече, фабрика одна-одинешенька, да и та не близко, и народу в ней завсегда боле, чем надоть. И не всякому сподручно хозяйство бросить… Вот и приходится путаться кругом свойво же пана: у его мужик наймается на косовицу, мосты чинить, лес рубить, бабы на. жнитво да на огороды… Паны куда лютей стали супротив прежнего! Ежели ты таперича у пана робишь, ён ткнул тебя куда да как попало, либо палкой с медной головой, либо ногой, ажно дух займется!.. А ему што? Допреж иной разбирал: ежели, значит, искалечит, загубит человека, ему изъян, а ноне хошь ты пропадом пропади! А пожалобился на его, к примеру сказать, хоча своему посредственнику, и не найдешь ты работы во всей округе, кажинный пан буде тебя со двора, как собаку, гнать али потравами затравит, а ежели баба по грибы али за ягодами в лес пошла, да он встрелся, – вдрызг изобьет.

– Паны сказывают нам: таперича земля у вас своя, нас из-за вас разорили! А посмотрели б, какие доходы мы с земли получаем! Да ежели ты и негодную полоску получил, так ты и эту землицу, мужичок миленький, не только потом и кровью ороси, а без малого полста лет выкупай, – с горечью промолвил Тимофей, второй сын хозяина.

– Мужику, – заговорил старик Кузьма, – здесь, значит, на земле, николи не было управы и вовек не буде… Может, на том свете бог мужика с паном рассудит! Как допреж кажинную копейку, добытую хребтом да потом, отбирали, так и ноне тянут с тебя и на оброки, и за недоимки, и за выплату. Как допреж пороли до крови, и таперича тебе таковская же честь, а ежели народ не стерпит, забуянит, подымется уся деревня, так и таперича нагрянет военная команда, кого пристрелит, кого окалечит, кого как липку обдерет али такой срамотиной опорочит, что лучше б твои глазыньки на свет не глядели!.. И весь свой век проходишь ты как оплеванный.

Я была потрясена этим рассказом. Я не умела еще понять тогда, что даже такая грандиозная реформа, как крестьянская, не могла уничтожить всей неправды, вытравить всего ужаса бесправия и произвола, веками въедавшихся в нашу жизнь, не понимала и того, что, как бы зло нашей жизни ни было еще велико, но освобождение крестьян от крепостной зависимости, несмотря на все его дефекты, все же имело громаднейшее значение для всех классов русского общества и уже направило его на путь обновления. Только что слышанное так угнетало, так удручало меня, так подрезало крылья моих детских надежд и упований, что я тут же порешила две вещи: обо всем немедленно написать в Петербург моим новым юным друзьям и более никогда не произносить фразы, которую так недавно еще я любила повторять: «Теперь, когда цепи рабства пали!..»

Рейтинг@Mail.ru