bannerbannerbanner
полная версияИстория одного сражения

Екатерина Франк
История одного сражения

Полная версия

– А почему… что же с ним случилось, почему он таким стал? – перебил Маду. В голосе его, обычно громком и жизнерадостном, слышалась дрожь: видимо, юноша смог представить во всех мелочах нечто подобное. Панебу со стуком переставил на столе какой-то сосуд:

– У него была повреждена голова, вот здесь… где темя, кость проломилась и ушла вглубь, в мозг. Осколок застрял неглубоко, мы смогли его извлечь, но тому человеку не стало лучше: по-видимому, рана была глубже, чем казалось. Я нашел в одном очень, очень старом свитке упоминания о похожем случае и предположил – только предположил! – что кровь, которая разлилась внутри, стала причиной его состояния. У меня, конечно, нет доказательств....

Маду промолчал, по всей видимости, изрядно озадаченный таким утверждением. По крайней мере, он не бросился вновь яростно отстаивать свою правоту – и этим понравился господину Финехасу еще больше. Славно было, что у его воспитанника появился друг; но еще лучше было то, что этот друг оказался не так глуп, как могло показаться сначала. Старый лекарь редко ошибался в людях, но здесь готов был признать, что поспешил причислить здоровяка-новобранца к великому множеству пустоголовых юнцов, которых ему доводилось лечить, спасать, выхаживать, даже жалеть – но вместе с тем понимать скудность и ограниченность их умов, заставлявшую очертя голову бросаться в самое пекло и возвращаться оттуда с новыми ранами, часто тяжелыми, а еще чаще – смертельными.

– Странно это как-то. Не подумай, я тебе верю, братишка! Ты в этом деле смыслишь лучше всякого, как мне кажется, – меж тем заговорил в соседнем шатре Маду. – Только вот… Знаешь, у нас в поселке мертвых просто сушили в песке, а потом заворачивали в пелены – из полотна или льна, у кого уж что имелось – и хоронили лицом на запад, как полагается; но сердце всегда старались сохранить. Говорят, что так душа на суде владыки Усира вспомнит все былое и непременно пройдет на поля Иалу… Получается, они все ошибались? Уж лучше я буду верить, что человек думает сердцем!

– Но я же тебе говорю, что это не так! Разве твоя вера изменит дело? – раздосадованный Панебу снова зазвенел склянками.

В соседнем шатре опять разгорелся оживленный спор; господин Финехас вздохнул, слегка даже посетовав на не по-старчески острый слух – единственное, что досталось ему неизменным со времен буйной, наполненной жизнью кипучей молодости – и взялся за плошку с измельченной корой. Требовалось как можно скорее, не дав превратиться в бесполезную вязкую кашицу, залить ее кипятком и поставить настаиваться; многоопытный лекарь знал, сколь ценно в его деле бывает время.

– Все ты верно говоришь, мальчик, – пробормотал он себе под нос, слушая, как за полотняным пологом его ученик взывает к премудрому писцу богов Джехути, моля ниспослать хоть малую толику разума в голову его собеседника-тугодума. – Все верно говоришь, да только ведь в жизни не всегда верно бывает: как знать, может, этот мальчик и впрямь думает сердцем…

Был уже поздний вечер, когда господин Финехас покончил с уборкой – по давней, еще в юности привитой привычке он всегда сам оттирал после работы свои инструменты и посуду – и, по-старчески кряхтя и держась за ноющую поясницу, выбрался из своего шатра. Вообще-то он мог закончить работу еще четыре-пять часов ранее, и никто не упрекнул бы его: но господину Финехасу как одному из проверенных временем на надежность лекарей лагеря, позволялось знать немного больше остальных, и потому донесения о перебежчиках-шасу почти сразу достигли его ушей. Он знал, что смыслившие куда больше него в военном деле люди убеждены были в отдаленности неприятеля; но какое-то невнятное, смутное беспокойство не оставляло старика. Слишком уж легко, спокойно заняли воины армии Амон эту землю, слишком близко подошли к городу, не встретив никакого сопротивления – а господин Финехас, сопровождавший войска еще деда и отца нынешнего правителя, хорошо знал, сколь яростно народ Хатти привык сражаться за самый ничтожный клочок земли.

Он был стар и слишком хорошо знал это. Зрение уже с полдесятка лет медленно, но верно изменяло почтенному лекарю; пальцы его в последние годы поразила находившая приступами неприятная дрожь, по ночам он порой с трудом мог заснуть, а на рассвете заставлял себя подниматься с постели одновременно с молодыми своими подчиненными лишь усилием воли. Но разум господина Финехаса остался достаточно ясен, чтобы, как и прежде, стремительно схватывать мельком подслушанные оговорки и обрывки сведений и выкладывать из них общую картину. Три дня назад в лекарской палатке очутился один из посланников передового отряда; его можно было оставить на попечение кого-нибудь из младших врачевателей, но престарелый составитель отваров, немало всех удивив, взялся за дело сам. И, осматривая неглубокую рану на его предплечье, оставленную пришедшимся вскользь вражеским ударом, Финехас слушал внимательно: молодому воину требовалось выговориться всласть о первом своем бое, и он не умолкал ни на минуту.

– А как вышли к реке, там, стало быть, их и увидели. Человек пятьдесят, не меньше, – вещал он, почти не прихвастывая даже – вражеский отряд и впрямь был в его представлении подобной численности, хотя в действительности наверняка был втрое меньше. – Злые, точно собаки ша, а уж на что упертые! Мы половину их там же положили, а они – хоть бы попытались удрать, хотя кони-то у них были… старик Бенху говорил, что получше наших даже, а он в этом деле смыслит знатно! Злые они… нет, не так даже – озлобленные, так вернее будет. Сроду не уступят нам без боя!

– Ну, это ты так говоришь. А я вот слыхал, что большой армии у сыновей Хатти не бывает, да и поблизости никого, кроме этой жалкой полусотни, так и не нашли, – очень кстати уловив настроение своего наставника, небрежно возражал принесший готовые мази Панебу, и юноша распалялся еще сильнее:

– Не бывает, говоришь? А как же при покойном царе Усирисети, да пребудет он по правую руку от престола Хентиаменти – при нем еще отец мой воевал против хатти, а войско у них было в двадцать, нет, в двадцать пять тысяч живых мертвецов! И до сих пор ни разу те первые не просили мира, ни разу, слышишь? Не отступятся они так просто. Раз не видно их до сих пор – стало быть, прячутся где-то…

– Это тоже старик Бенху сказал, сынок, или ты сам так думаешь? – осторожно вмешался наконец господин Финехас. Молодой воин потупился под его испытующим взглядом, подумал немного и помотал головой:

– И он сказал, и мне тоже так кажется… У нас в отряде почти все думали, что мы точно кого-нибудь сыщем. Не могли эти отродья месехов просто бросить город безо всякой защиты! Сыщем еще… сыщем их… – глаза его потихоньку темнели, наполняясь тяжелым, сумрачным выражением, которое старый лекарь знал слишком хорошо: много раз он видел его перед тем, как навсегда смежить веки очередному своему подопечному, отошедшему в неведомое царство Дуата. С тяжелым сердцем отпускал он юношу, почти наверняка зная, что полученная тем в следующем бою рана окажется смертельна – ибо тот на сей раз, не сдержавшись, наверняка бросится, неопытный, в свирепейшую рубку, и не справится там с чужим ли клинком, с собственной ли горячностью – и то, и другое, как знал господин Финехас, равно может сгубить даже славнейшего из воинов.

И была еще одна мысль, терзавшая его сердце много дней и получившая наилучшее подтверждение благодаря словам молодого посыльного. То была мысль о неизбежности большого боя, к которому, быть может, окажутся готовы армии – хотя едва ли, ибо лишь две из них, названные именами Амона и Ра, к этому времени подтянуты были к вражеским территориям – но никак не лекари, чья немногочисленность в случае внезапного притока больных грозила обернуться бедой для всего войска. Финехас пробовал переговорить об этом с начальствовавшим над врачевателями лагеря господином Нефернофру; но тот, тоже далеко не молодой, хотя и отменно знавший свое дело человек, бесконечно утомленный необходимостью единолично разбираться с неиссякающим потоком проблем, выслушав его, лишь покивал головой и устало заверил, что примет соображения старика к сведению. «Не сделает!» – сразу же понял тот.

Единственным, что Финехас мог сделать для облегчения возможной беды, был ежедневный тяжкий труд: его собственный и тех, кому он имел право отдавать распоряжения. Благо, многие из лекарей, оказавшихся в расположении армии Амон, являлись его бывшими учениками и понимали все без прямых указаний. Потому-то и варились в великом избытке в шатрах снадобья, наготове лежали необходимые инструменты, а число повозок и вьючных животных, отданных на нужды лекарей, оставалось куда больше обычного. На это на военных советах уже дважды обращали внимание – и сам господин Нефернофру вызывал к себе Финехаса, требуя прекратить самоуправство и заниматься исключительно своими обязанностями. Старик кивал, низко кланялся и спешил обратно в свою скромную палатку: времени у них едва ли было много, а потому он отчаянно страшился не успеть.

Вот и теперь он оторвался от работы лишь к ночи, когда жечь далее масло не имело смысла – столь сильная усталость овладела им, что Финехас сомневался уже в своей способности приготовить даже простой отвар из кровохлебки и корня белой водной лилии, ничего не перепутав. Но спать в шатре, пропитавшемся, казалось, насквозь запахами различных трав и кореньев, далеко не всегда в полупереработанном виде полезных для здоровья, было неразумно; а потому, пошире отмахнув в сторону тяжелый шерстяной полог, дабы хоть чуть-чуть выветрить сизо-белесые клубы дыма, Финехас выбрался наружу и с наслаждением вдохнул уже по-ночному прохладный свежий воздух.

Еще в бытность свою учеником вместе с лекарским искусством он постигал и сложную науку священного порядка мироустройства – хотя в ту пору заверения, что все обозримое небесное пространство является телом небесной владычицы Нут, а сияющие по ночам звезды – ее детьми, едва ли трогали его всерьез. Финехас учил это так же, как и многое другое – просто беря во внимание, словно некую непреложную истину. Должно быть, старость сделала его излишне чувствительным: оказываясь вот так, в преддверии близящегося часа змея, под сенью необъятной густой синевы небесвода, он испытывал почти невыносимое блаженство благоговения. Сколь же велик был тот нечер, кто бы он ни был – Амон ли, царь всех богов, солнцеликий Ра или сам непостижимый Неберджер – который сотворил столь прекрасный мир на радость всем живущим! Способны ли люди хоть в малой мере оценить этот дар – люди, чей век слишком краток, чтобы задуматься об этом своевременно, не дожидаясь ветхой старости? Финехас по себе знал, что еще десять лет назад определенно не стал бы тратить время на подобные раздумья: как ни странно, лишь крепко пошатнувшееся здоровье заставило его наконец остановиться, оглядеться по сторонам и решительно переосмыслить многое в своей судьбе.

 

Он сам ни о чем не сожалел: принятое некогда решение посвятить жизнь врачеванию страждущих оказалось для него правильным. Но для всех этих воинов, окружавших его теперь – от неопытных мальчишек, едва срезавших детские косицы, до зрелых мужей с исчерченными шрамами телами и сердцами, подобными осколкам серого гранита – правильно ли? Сколькие из них пришли в царское войско с намерением – истинным или ложным – верно послужить своей земле, а сколькие – в жажде наживы, скорого возвышения на службе или вовсе от убеждения, что иного пути для них не могло существовать изначально?

Финехас остановился резко, точно вкопанный: мысли, тягостные и отчаянные, зачастую одолевавшие его под конец очередного наполненного хлопотами дня, рассыпались бусинами лопнувшего ожерелья. Впереди, за рядами повозок и наспех сооруженным из вбитых в песок редких кольев загоном для вьючных ослов и быков, виднелась за полсотни шагов от черты лагеря одинокая коленопреклоненная фигура. Издалека этого человека, пожалуй, можно было принять за одного из хему нечер; но, подойдя ближе, господин Финехас приметил на его голове белый лекарский платок, не слишком искусно повязанный и перетянутый поверх через лоб, для удобства, узким кожаным ремешком. Так из всех его подопечных делал лишь один человек, из упрямства не желавший брить голову – и, более того, такой способ удержать волосы под платком ему ранее показывал сам господин Финехас.

– Панебу, мальчик! – окрикнул он юношу слегка охрипшим голосом; тот, вздрогнув, мгновенно вскочил на ноги, прижимая к животу то, что ранее благоговейно держал у бровей – кувшин с какой-то жидкостью, от резкого движения мягко плеснувшейся внутри. Старый лекарь принюхался: ни на вино, ни на пиво, ни даже на душистое масло или травяной отвар та не походила. Стало быть, в походных условиях оставался лишь один вариант.

– И зачем тебе потребовалось носить это сюда? – с тихим кряхтением он уселся рядом с учеником, как всегда, не позволяя ни тени дурного чувства овладеть своим голосом. Впрочем, помогло это слабо: Панебу, как обычно, насторожился:

– Мне не дозволено почтить память матери, господин?

– Дозволено, конечно же, – ласково заверил его старик. – Но чистая вода здесь, в красных землях, больше требуется живым, нежели мертвым. Поэтому тратить ее на что-либо, кроме утоления жажды и обработки ран не слишком разумно, мальчик. Подумай: разве не потому мы стараемся даже омовение совершать лишь песком или сухим натроном?

Он старался говорить как можно мягче: Панебу в последние дни старался едва ли не больше всех, хотя на этого мальчика он и не полагался сперва слишком сильно: это был первый для того поход, тем более – нежеланный. Кое-какие соображения по этому поводу у господина Финехаса имелись; но их он доселе предпочитал держать при себе.

Возможно, именно это и было главной его ошибкой, подумал вдруг старый лекарь, всматриваясь в замкнутое, непроницаемо-почтительное лицо ученика; и начал снова, осторожно подбирая слова:

– Невозможно помочь тем, кого ненавидишь от всего сердца, мальчик. Иначе твои усилия не шли бы на пользу им…

– Я готовлю все снадобья, которые требуются; некоторые из них здесь знаю лишь я один, – это была не совсем правда: Панебу действительно придумал с два десятка рецептов, не имевших подобия среди изучаемых начинающими лекарями, но для этого беззастенчиво – так как, по сути, ничего дурного не совершал – пользовался записями учителя. Однако господин Финехас возражать не стал; напротив, он был рад, что добился наконец откровенности. – Я осматриваю больных животных и успешно с этим справляюсь! Я всего лишь просил оставить воинов на попечение других лекарей, потому что у меня скверно получается лечить колотые и рубленые раны – и здесь имеются куда более сведущие в этом люди…

– И все же ты сам вызвался осмотреть того юношу с ушибленной рукой. Кажется, вы недурно поладили, – спокойно возразил его наставник; глаза его блеснули при этом притворным, сдержанно-шутливым осуждением. Панебу отвернулся.

– Это вышло случайно и больше не повторится, – сдавленно промолвил он.

Старый лекарь не спешил разубеждать его; он и без того знал, что его воспитанник – упрямый, замкнутый, безукоризненно почтительный и во всем руководствующийся собственным пониманием правильного и неправильного – ни за что не исполнил бы своего долга даже по отношению к самому неприятному для него человеку. Беда была не в этом; куда больше его тревожило то, почему Панебу вообще заговорил так.

Господин Финехас помнил отлично обстоятельства, при которых впервые повстречал этого тихого, сердитого мальчика: в самом разгаре стоял месяц шему на пятый год правления покойного владыки Усирисети, когда на Та-Кемет обрушилось страшное бедствие – чума, черная болезнь, косившая на своем пути и богачей, и бедняков всех возрастов; самый крепкий воин перед ее лицом оказывался столь же немощен, как и дряхлый старик-попрошайка, живущий на улице. Храмы полнились больными, которых незамедлительно следовало отделять от здоровых членов их семей – многих уводили из домов силой, следуя приказу царя.

В ту пору господин Финехас служил при храме грозной нечерет Сехмет – той, что, согласно сказаниям ее служителей, обладала властью как наслать «черную смерть», так и исцелить от нее; и все же у него, облаченного, как полагалось творящему лечение от имени свирепой богини, в львиную шкуру поверх обычного льняного одеяния, порой сжималось сердце при виде перепуганных детей, бледных женщин в разорванных одеждах и с красными от плача глазами, и стариков, безнадежно и устало, с пониманием склонявших головы перед неизбежностью – у всех них на коже уже проступали густо-синие, медленно буревшие пятна, беспощадно изобличавшие болезнь.

Умирающих с каждым днем становилось все больше, и во внутренних двориках храма Сехмет – а потом даже и вокруг него, прямо на улицах – ставили, как помнил Финехас, шатры для тех, кому еще можно было помочь; то был страшный риск заразить и здоровых жителей города, а потому их спешно вывозили прочь из Уасета. Некогда многолюдная столица почти опустела; немногим оставшимся в ту пору жутко становилось думать о том, во что же превратились иные города.

От мыслей спасала лишь работа – тяжелая, на износ и до надрыва всех сил – и трудились все, не поднимая голов: даже те, кому это по возрасту или сану не полагалось вовсе, даже те, кого до чумы все считали сущими бездельниками. Финехас помнил начальника города, лысого толстяка Нехура, имевшего славу редкого сластолюбца и взяточника; но перед лицом страшной болезни тот вдруг переменился до неузнаваемости! Вывезя жену, двух своих наложниц и детей, общим числом девять, в поместье за городской чертой, сам он возвратился в Уасет, распорядился организовать в его доме прием всех больных, не принятых храмами, за счет собственных сбережений платил любым лекарям, готовым помогать чумным, вдвое и втрое больше обычного, а из лишившихся работы и крова – таких в Уасете имелось предостаточно – собрал отряды готовых собирать трупы на улицах, вывозить за город и сжигать, предотвращая заражение живых от мертвецов. Сам он не раз возглавлял такие отряды: поговаривали, не брезговал даже помогать затаскивать тела в повозки – и умер в тот же год, вероятно, от них и заразившись. Но чуму удалось остановить; во многом – благодаря этому заплывшему жиром высокомерному семеру, перед лицом смерти храбро исполнившему свой долг. Зараза отступала; на каждый одиннадцатый день, ознаменовывавший начало новой недели в Та-Кемет, очевидным становилось уменьшение числа больных.

Многие хему нечер заразились к тому времени; обход шатров на улицах полностью лег на плечи прихрамовых лекарей, и даже последние, невзирая на щедрую плату, избегали этих обязанностей. Со смертью господина Нехура в городе стало неспокойно; указы царя, отбывшего в Абджу, наименее затронутый болезнью, исполнялись кое-как, городская стража почти не следила за толпами бродяг, рыскавшим по заброшенным домам ради пропитания и одежды. Но Финехас работал неизменно, не пытаясь кого-то обмануть: он был уже немолод и полагал, что должен быть честен прежде всего перед собой и перед богами, поставившими его на это место. День ото дня он покидал храм и обходил больных за его пределами.

Он видел, как молодые лекари, нередко – его же ученики, трудились спешно и яростно, вливая в своих подопечных нужные лекарства и тотчас оставляя их одних; они стремились спасти тех, кого спасти было можно. На долю господина Финехаса в основном выпадали обреченные, те, до кого никому не было дела; их он отпаивал маковым настоем и отваром из мандрагоровых яблок, стараясь хоть немного успокоить перед смертью. Он не рассчитывал на славу милосердного утешителя – никому тогда не интересны были такие мелочи; да и едва ли кто-то из этих несчастных поднялся бы, чтобы рассказать о пожилом лекаре, не отходившем от лежавших вповалку в лихорадке умирающих, стенавших от боли и страха, рассказывавшем сказки и легенды больным детям – так, что те забывали обо всем и жадно ждали его возвращения на другой день, не думая больше о смерти. Нужно ли было все это? Финехас не знал: он делал то, что считало верным его большое, доброе сердце, по-прежнему тревожно и всегда чуть-чуть более быстро, нежели требовалось, бившееся в его истончившейся до костей за месяцы чумы груди.

Одинокую женщину с ребенком он приметил сразу – потому, что та, в отличие от остальных, была здорова, и бурые пятна на лице ее объяснялись обычной грязью. Ее, как и прочих, привел городской стражник – злой и усталый до бессердечия человек, конечно же, не поверивший слабым заверениям той, что та и ее сын ничем не больны. Мальчик, в отличие от матери, был крепок и боек: звонкий голосок его легко перекрыл шепот женщины, когда он тоже бросился убеждать стражника – тот отмахнулся от него, точно от надоедливой мухи, раз, другой, а на третий – попросту залепил крепкую оплеуху и пинком отшвырнул под ноги старому лекарю:

– Еще двоих принимай!

Господин Финехас, в свою очередь, не стал спорить: он дождался, пока стражник не скрылся за порогом шатра, в котором готовились лекарства для заразившихся, а затем протянул женщине собственный плащ и две вымоченные в уксусе тряпицы и велел просто:

– Надень это и закрой лица себе и ребенку.

Та подчинилась беспрекословно – не то от испуга, не то от усталости, а может, от голода вовсе потеряв волю к жизни: глядя на ее руки, темные и похожие больше на обтянутые сухой кожей кости, Финехас понял сразу, что наиболее вероятно последнее. Пошарив в своей сумке, он извлек оттуда половину ячменной лепешки – обычного своего дневного пропитания, остальное он еще с утра разделил между больными детьми – затем отыскал в углу кувшин с остатками чистой воды: ее оказалось столь мало, что, подумав, он присовокупил к ней кожаную флягу, которую всегда носил носил на поясе. Все это он подал обескураженной женщине, подхватил на руки уже увязанные в ткань сосуды с приготовленными лекарствами и распорядился:

– Поешьте пока и отдохните, только наружу не показывайтесь. Я закончу дела и выведу вас отсюда.

Услышав его последние слова, женщина вдруг разрыдалась – громко и беспомощно, будто проснувшийся от страшного сна и очутившийся в объятиях матери младенец. Должно быть, она и впрямь была доведена до отчаяния, раз столь простое проявление доброты оказалось для нее столь мучительным. От слез она сразу же зашлась хриплым, лающим кашлем; мальчик бросился к ней, обхватил худыми ручонками и совсем по-взрослому принялся, стиснутый ответно, гладить ее по засаленным, покрытым серой уличной пылью волосам. Финехас глядел на них обоих с бесконечной усталостью, хотя эта картина и тронула против воли его сердце: он уже в тот момент понял, что судьба его неведомым образом оказалась накрепко сплетена с жизнями этих двоих.

– Ну, ну, голубушка! – пробормотал он наконец ласково, наклоняясь и всовывая флягу в ее покрытые трещинами, сухие и жесткие ладони. – Приди в себя; мне нужно идти. Поешь сама и накорми ребенка, а потом пойдем домой!

Драгоценную воду у него в итоге забрал мальчик; он же принялся поить мать, все еще беспомощно всхлипывавшую и лепетавшую слова благодарности. Та пыталась, немного придя в себя, броситься в ноги Финехасу и даже успела поцеловать край его передника, а потому тот поспешил выйти из шатра.

 

Голова от смятения у него кружилась так, что он сперва даже пошел не в ту сторону; когда же опомнился, то увидел перед собой того самого мальчика, сына накормленной им женщины. Тот нисколько не выглядел благодарным, а наоборот, не дожидаясь вопроса, заявил яростно и звонко:

– Моя мама и я ничем не больны, мы уходим отсюда!

– Для того, чтобы вас вновь привела сюда городская стража? – устало спросил господин Финехас, вытирая руки об уже изрядно пестревший пятнами от различных растворов передник. Мальчик смолк, настороженно вытаращив на него свои темные, блестящие, точно гладь реки Итеру в полдень, глазенки.

– Что же нам делать? Тут нельзя, тут все болеют, – не по годам своим рассудительно сказал он наконец. – Мама и так… – тут мальчик запнулся на мгновение, сообразив, что все-таки сболтнул лишнего – но Финехас терпеливо взирал на него, нисколько не меняя выражения лица, и малыш, подумав, шепнул доверительно: – А вы нас не выдадите?

– Не выдам, – пообещал тот, потирая лоб – уже три или четыре дня он не спал толком, но именно в эту минуту как никогда ясно почувствовал, что силы его на исходе. Мальчик меж тем объяснял торопливо, точно боясь быть перебитым:

– Мама кашляет весь последний месяц, но это не потому, что она больна, нет! Просто мы жили на улице, а ночью так холодно… иногда… Но она поправится, точно поправится! Если будет сухо и тепло, тогда кашель у нее сразу пройдет. А я наймусь куда-нибудь и…

– Наймешься? – смерив даже слегка потеплевшим взглядом тощего, грязного и полуголого ребенка, переспросил Финехас. Мальчик с жаром заверил:

– Я сильный, я буду работать, сколько скажут! Мне только надо… – он снова запнулся, но наконец признался беспомощным шепотом: – Отец выгнал маму из дому из-за меня, значит, теперь я буду всегда ее защищать! Она плачет по ночам… а потом кашляет – все больше и больше… Я мог бы помогать здесь! – вдруг прибавил мальчик. Финехас невольно огляделся по сторонам, будто лишь теперь заметив позабытые им на минувшие четверть часа шатры, окутанные густым сизым дымом: жженой полынью окуривали умирающих, дабы уничтожить заразу – и сказал вдруг просто и спокойно, уверенно:

– Нет, мальчик, тебе здесь не место. Но кое-где ты определенно можешь пригодиться....

Он привел обоих в свой дом – вернее, в то место, которое привык таковым называть: его собственностью тот стал всего за два месяца до этого, когда с приходом чумы его покинули прежние хозяева. Господин Финехас, конечно, мог ночевать и в храме, но все свои свитки с рецептами снадобий, связки сушеных трав, кореньев, смол и прочих составляющих для лекарств, а также сосуды с готовыми настоями и мазями предпочитал хранить в месте, известном лишь ему. В остальном его жилище оставалось не слишком уютным: две темные комнатушки, разделенные тонкой перегородкой, из которых в одной имелась кровать, пара низеньких табуретов и большой сундук со старыми простынями, поношенной одеждой и обувью – все это бросили предыдущие хозяева – а в другой стоял вечный, никогда не выветривавшийся толком запах трав, вываривавшихся и перетиравшихся для новых лекарств.

За домом имелась небольшая кухонька с печью для приготовления хлеба, но ею Финехас ни разу не пользовался и не мог сказать, исправна ли та была; на крыше, как делалось многими семьями в жарком Уасете, разбит был маленький садик, который он, надо сказать, не бросил вовсе на произвол судьбы, хотя очистил старые горшки от увядших цветов и высадил взамен сешен, мандрагору и всякие лекарственные растения; за два месяца те буйно зазеленели и теперь готовились принести первые всходы.

Но все же дом его был не слишком подходящим для приема гостей местом. Женщина – ее имя Финехас не сумел вызнать по дороге – едва войдя, огляделась по сторонам с неподдельным удивлением. На лицо ее, серое и уставшее, сперва легла тень; затем оно вдруг осветилось удивительно теплым выражением, более всего напоминавшим сочувствие.

– Уважаемый господин, – прошелестела она, и это были первые слова после бессвязных рыданий в шатре, которые Финехас услышал от нее, – выходит, ты совсем один живешь?

Старый лекарь пожевал губами: он вовсе не хотел рассказывать знакомой с ним едва ли час несчастной о том, как похожая вспышка чумы почти тридцать лет назад унесла его жену и маленькую дочь, а его самого, сломленного и потерянного, забросила в храм владычицы Сехмет в поисках утешения. Оно пришло спустя годы – когда число спасенных Финехасом многократно превысило все его ожидания; но старая боль так и не оставила его полностью.

– Здесь вас никто не найдет, – справившись с собой, сказал он. – Можете жить, сколько пожелаете: еду и воду я буду приносить каждые два дня. Если потребуется еще что-нибудь…

– Господин, а что нам за это нужно делать? – тотчас вмешался Панебу. – Ты сказал, что я могу быть полезен тебе!

– Сынок, не надо так, – шепнула женщина испуганно, но мальчик мгновенно задрал голову, без тени сомнения глядя на нее:

– Что, мама? Мы не больные или убогие, чтобы принимать милостыню!

– Я все объясню, – пообещал господин Финехас – почему-то он сразу понял, что иначе маленький Панебу ни за что не уймется. – Но сперва нужно придумать, как вас здесь устроить. И позволь, голубушка, осмотреть тебя: что-то мне очень не нравится твой кашель…

Остаток вечера они провели, сооружая из имеющейся кровати, ветхого соломенного тюфяка и простыней постель для женщины и ребенка, а затем – осматривая припасы съестного: господин Финехас, с неожиданным и почти забытым беспокойством осознавая, сколь мало может предложить неожиданным гостям, уже в сумерках тайком выбрался в храм за новой порцией продовольствия и свежей водой. И то и другое ему дали без возражений – тем более что, в отличие от многих других хему нечер, этой привилегией он прежде никогда не злоупотреблял; если кто-то и удивился внезапной прыти старика, то ему самому до этого никакого дела не было.

Возвратившись назад, он обнаружил мать и сына спящими в обнимку на их нехитром сооружении; женщина даже сквозь дрему слабо покашливала, а Панебу мотал головой и стискивал кулачки, бормоча что-то с насупленным личиком. Свет в комнате был уже погашен, и господин Финехас, постояв немного на пороге, тихо вышел, прикрыв за собой дверь. Принесенную еду он целиком оставил им двоим; сам же, половину ночи посвятив изготовлению средства, которое должно было облегчить кашель женщины – за час до рассвета вновь был в храме, готовый осматривать больных.

Работы в тот день оказалось настолько много, что ближе к полуночи его почти одолела малодушная мысль остаться спать в храме, на расстеленной во внутреннем дворике циновке – прежде он нередко так и делал – но то же чувство, что толкнуло его приютить несчастную нищенку с ребенком, назойливо свербило в груди, не давая покоя.

Дом, вопреки позднему времени и всем ожиданиям, встретил его немедленно зажженным одиноким светильником, скудно, но опрятно накрытым ужином и небывалой чистотой в обеих комнатах, а также на дворе – подниматься на крышу он не стал, отправившись сразу к столу, но был убежден, что там тоже оказался бы полный порядок: Финехас даже устыдился, припомнив сваленные в кучу старые треснувшие горшки и груду сухой земли, которые вечно забывал выбросить оттуда. Панебу, конечно, уже спал; его мать металась вокруг старого лекаря, стараясь подложить тому всего сразу и побольше, пока он, поблагодарив – чужая ласка неожиданно тронула его сердце так, что он едва не прослезился – не попросил ее присесть рядом.

Рейтинг@Mail.ru