– У нас есть еще в запасе два или три часа. Пусть лекарь тебя осмотрит, – негромко промолвил он. Господин Техути покачал головой:
– Благодарю за заботу, повелитель, но не до того нам сейчас! Нужно как следует все обдумать. У нас будет лишь один шанс разбить проклятого Муваталли – если не воспользуемся им сейчас, то все достижения этого похода окажутся потеряны!
– Именно поэтому ты нужен мне в ясном уме и достаточном здравии, а не истекающим кровью полутрупом, – отрезал решительно Рамеси-су. Взгляд его, в котором сверкнуло выражение, чем-то напоминавшее блеск только что начищенного лезвия хопеша, уперся в лицо Маду – тот, мгновенно уловив невысказанное приказание, спешился и подставил сцепленные замком руки под бок скакуна раненного военачальника:
– Придется тебе все же пойти к лекарю, господин! Его величество, да будет он жив, невредим и здоров, желает так.
Хотя в армии Птах, без всякого сомнения, имелись свои лекари, наверняка куда лучше снабженные разными снадобьями и инструментами, Маду предпочел отвести господина Техути сразу к Панебу, благо знал, где тот обустроился: в низине, у самой воды, скрывавшей дым прибрежными испарениями, разложен был крохотный костерок. В котелке, водруженном на распялках над ним, ученик покойного Финехаса обрабатывал кипятком свои многочисленные иглы, щипчики, ножницы и бронзовые пилы – словом, то немногое, что смог забрать из разоренного лагеря. Эта возня, казалось, успокаивала Панебу, равно как и привычная работа; во всяком случае, осматривать рану господина Техути он взялся с охотой и будто бы даже слегка повеселев.
Командир Табит лежал здесь же, укрытый плетеными рогожами и с подсунутой ему по голову связкой свежесорванного тростника; правую руку его – вернее, то, что от нее осталось – почти не видно было под толсто намотанными слоями бинтов, и Маду сперва ощутил облегчение по этому поводу. В горячке утреннего боя он думал лишь о том, как бы вытащить из убийственной сечи отца своей любимой – а после, везя его обратно в лагерь и мельком даже видя кровоточащий обрубок с торчащим из него повыше локтя обломком кости, едва сдерживал тошноту от ужаса и невольного отвращения.
Однако на смену этим чувствам тотчас пришла жалость, а следом за ней и стыд: разве уже немолодой командир, потерявший руку не в пьяной драке или по собственной неосторожности, а на службе родной стране, заслужил такое к себе отношение? – и разве не мог он, Маду, оказаться сегодня утром в том же положении, особенно с учетом его преотвратительных навыков обращения с оружием? Обругав себя бессердечным болваном, юноша уселся рядом с ним на песок и бездумно всмотрелся в пляшущее под котелком пламя костерка.
Он не знал, что случилось с его сотоварищами по отряду, многих из которых за минувшие месяцы привык считать друзьями – помимо того, что наверняка почти все из них мертвы; не знал, будет ли сам жив к рассвету; не знал, где Суди: мог ли спастись тот, ускакавший без оглядки в дешерет во время вражеского нападения, или очутился теперь в плену. Из последнего то, и другое было почти одинаково страшно – но больше всего Маду терзала именно неопределенность: временами ему казалось, что даже увидеть смерть лучшего друга своими глазами было бы менее мучительно, чем гадать, скитается ли теперь тот по пустыне, сбившись с пути, или срывает голос под пытками треклятых хатти где-то во вражеском лагере…
Будто почувствовав его присутствие, командир Табит застонал и слабо шевельнул уцелевшей рукой – казалось, пытаясь удержать нечто падающее ему на грудь. Маду, опомнившись, дернулся ближе к нему:
– Что, господин, что? Дать воды? – предложил он, заметив, как дрогнули запекшиеся, сухие губы раненого в попытке что-то сказать. Тот с трудом разлепил веки, глянул на него, явно не узнавая, но кивнул; это был хороший знак – значит, лихорадке не далось совсем помутить его разум – и Маду, повеселев, чуть ли не бегом бросился к реке.
Холодная, чистая вода – он нарочно зашел почти по пояс, не став набирать мутной у самого берега – благотворно подействовала на командира Табита; напившись, тот стал выглядеть куда бодрее и даже признал в сидевшем возле него юноше своего утреннего спасителя. Благодарить, впрочем, он не спешил, да Маду и не ждал от него подобного: рослый, здоровый юноша и сам не знал, предпочел бы в сходной ситуации умереть сразу или продолжить жизнь беспомощным калекой.
– Зря ты меня вытащил, парень, – точно в подтверждение его слов, проговорил вдруг командир Табит; Маду вздрогнул, чуть не выронив глиняную кружку, из которой поил его, на всякий случай поставил ее на песок и переспросил:
– Почему это, господин?
– Если бы я умер… – раненый закашлялся, придерживая больной бок уцелевшей рукой, но все же упорно продолжил: – Если бы я умер в бою, для жены и дочерей вышло бы куда лучше: они бы знали, что их муж и отец герой, да и содержание им полагалось побольше… Впрочем, может я и умру еще сегодня, а? – с надеждой вымолвил он. Маду взглянул на него, с каким-то липким чувством осознав, что почти не испугался таких слов: казалось, сердце его в груди обросло каменным крошевом.
– Дочка моя, – меж тем продолжал командир, – старшая моя, Кифи – у меня их ведь целых три, представляешь? – она просила вернуться домой; только это меня сейчас тут и держит. Я ей обещание дал ведь… и не только ей, а себе самому: коли все благополучно будет, непременно с ней поговорю еще раз. Может, уговорю еще оставить тот проклятый храм… Чего глядишь-то? Знаю, знаю, нельзя так говорить! А только все равно не нравится мне эта ее затея; что за жизнь такая – ни семьи, ни своей крыши над головой…
– Она… она сама хотела?.. – шепотом переспросил Маду; долгожданное чувство наконец поднялось в его сердце – холодный, мертвенный ужас. Командир Табит снова закашлялся:
– А как… как же! Мы с матерью ее долго отговаривали… но Кифи – она всегда была тихая девочка, но упрямая, такая упрямая! Я-то, дурак старый, радовался этому раньше: моя дочь, как есть моя… а что теперь-то мне делать?
Маду молчал; оглушенный раздавленный страшным известием, он даже не знал, что именно нужно отвечать. Если Кифи хотела… если стать жрицей Исет и не выходить замуж вовсе было ее решением, а не волей отца, желавшего таким образом оградить дочь от посягательств молодых людей – значит, все его усилия были обречены изначально…
Спас его от тяжких размышлений, как ни странно, сам командир Табит: он вдруг зашелся хриплым, напоминающим шакалий вой кашлем, и Маду вновь захлопотал над ним, на время забыв о себе.
Панебу, закончивший, по всей видимости, первязывать господина Техути, подошел к нему и осторожно тронул за плечо:
– Сказали, пора выдвигаться. Прибыла четвертая армия, армия Птах – теперь у нас все шансы на победу. Иди! – и, увидев совершенно переменившееся, бледное лицо Маду и его взгляд, устремленный на едва забывшегося лихорадочным сном несостоявшегося тестя, пообещал: – Я присмотрю за ним.
Этот бой Маду запомнил плохо – хотя бы потому, что и запоминать было, по его мнению, почти нечего. Как и предсказывал мудрый военачальник Техути, в обозе хатти первым делом наткнулись на запасы шедеха и ирпа – было их столько, что темное пиво хенкет даже никто не тронул. Убежденные в том, что рассеяли войско Та-Кемет, люди Муваталли на радостях предались безудержному пьянству – за что и поплатились сполна.
Под покровом ночи армии Птах и Сетх обрушились на лагерь, где едва смолкли нестройное пение и стоны раненых, забывшихся долгожданным сном. Все законы ведения войны были забыты: шла бойня, холодная, жестокая и беспощадная – сведение счетов за столь же ужасную утреннюю резню. Кадеш, еще недавно представлявший собой столь важную и нужную для победы крепость, теперь одинокой темной громадой высился у подножия холмов; ни единого отряда не было послано под его стены. Враг был рядом, живой и зримый – не нечто неизвестное, рассредоточенное на карте россыпью городов и войск, а толпа едва проснувшихся «живых мертвых», в спешке хватавших оружие и неуклюже размахивавших им. Хатти были куда многочисленнее; но у каждого, кто был из войска Та-Кемет, армии Амон ли, Ра, Птах или Сетх, равно пылали перед глазами горевшие лишь пару часов назад костры с останками их боевых товарищей, зажженные пирующими врагами – и песок устилался трупами последних плотнее и плотнее.
К рассвету все было кончено. Муваталли вместе с ближайшими военачальниками, как выяснилось позже, ускакал еще за пару часов до того, оставив уцелевших своих воинов в качестве живого заслона. Маду к тому времени едва мог держать копье; когда вдруг выяснилось, что больше никто не пытается напасть на него и самому ему больше некого убивать, странное оцепенение охватило его.
Он бродил по разоренному лагерю, с совершенно спокойным сердцем переступая через трупы – как сыновей хатти, так и своих земляков. Погибли многие: он видел военачальника Техути, лежавшего неподвижно с пронзенной копьем грудью, прежде чем тело его, вытащив из общей кучи, вручили жрецам-парасхитам; видел командира Песемхета, от трупа которого все еще исходил странно переменившийся смрад шедеха; видел Мебехти, старого наставника и друга их общего, над которым долго стоял, содрогаясь в сухих рыданиях и никак не имея сил выдавить из себя хоть одну слезу; видел Нерти, Шебети, Меху, Перета и многих других, от которых остались лишь отдельные обгоревшие конечности – проклятые варвары даже не удосужились как следует уложить трупы на кострах, до того много их было.
Никто не брал добычи – да ее и не было, если не считать своего же обоза, брошенного утром; Маду видел, как даже откровенно лишившиеся оружия и доспехов победители не снимали с трупов хатти то и другое, такой брезгливостью выражая свое презрение. К предателям – бросившим оружие из страха или сдавшихся в плен хатти – отношение было то же; по приказу правителя на окраине бывшего лагеря тех строили длинной колонной по одному в ряд под прицелом уже готовых спустить стрелы лучников.
В числе их Маду внезапно увидел и Суди, отчего мертвенный холод подступил у него к сердцу. Он никогда не подумал бы выдать друга на расправу за единственный миг слабости – по его мнению, слишком несущественный для человека, бывшего ему примером для подражания с самого начала похода; а в том, что сам Усермаатра за всеми происшествиями последних часов не забудет предательства одного-единственного воина, он сильно сомневался. Но на поверку вышло иначе: очевидно, Рамеси-су был из тех людей, что никогда и ничего не забывают – ни доброго, ни худого.
На это разве что и оставалось надеяться Маду; забежав сбоку и растолкав приговоренных к смерти, он рухнул на колени возле Суди и простерся ниц перед Усермаатрой.
– Великий, величайший… – попробовал он вспомнить все славословия, которые обычно говорились в отношении правителя Та-Кемет и, ничего толком не сумев сказать, взмолился в отчаянии: – Сегодня твою победу увидел весь мир, так прояви милосердие! Мой друг совершил ошибку… огромную, но одну-единственную ошибку; прежде он служил тебе верой и правдой, а до него – его отец служил твоему!..
Рамеси-су промолчал; на лице его явственно отразилось сомнение и внутренняя борьба, однако голос молодого правителя прозвучал столь же твердо, как и прежде на протяжение всей этой страшной ночи:
– Предательству нет оправдания даже в памяти о былых заслугах. Все эти воины служили мне прежде храбро; но сегодня они бросили оружие, и их трусость не может остаться забытой. Разве могу я отпустить одного твоего друга и казнить всех остальных?
– Ты можешь отпустить всех, – пробормотал Маду, едва сообразив, что именно произнес, и тотчас прибавил, глядя в угрожающе расширившеся зрачки Рамеси-су: – Повелитель, сегодня уже погибло великое множество воинов… Мы на чужой земле; здесь важен каждый, кто может держать копье, а если пощадить этих людей – они никогда не забудут, кому обязаны своими жизнями!
– И не забудут все остальные – проявленной в трудную минуту слабости, которая омрачит эту победу и память храбрецов, что честно пали в бою сегодня! – возвысил голос Усермаатра.
Суди, протянув руку, коснулся плеча Маду.
– Оставь. Я это заслужил, – глухо проговорил он. Юноша отмахнулся, стиснув зубы:
– Не оставлю, помолчи! Повелитель, – пустил он в ход последний, отчаянный довод, – хуже нет ничего, чем сдаться без боя, это так. Но ведь бой… ведь он рано или поздно заканчивается…
– Заканчивается, – подтвердил холодно Усермаатра. – Но память о нем живет вечно! А ты что скажешь? – вдруг спросил он, глядя на кого-то за спиной Маду.
Это оказался Панебу: на руках его все еще видна была полузасохшая кровь раненых, а тяжелый взгляд обведенных густой тенью глаз свидетельствовал о том, сколь долго и мучительно шла для него борьба за их жизни – однако, к удивлению Маду, молодой лекарь без тени растерянности или сомнения подошел ближе и встал на колени рядом с ним.
– За последний час я осмотрел раны двадцати шести воинов, – глухим, безжизненным голосом сказал он. – Если трое из них выживут, то это будет большой удачей, повелитель. Я присоединяюсь к словам моего друга: нас слишком мало!
Усермаатра шагнул ближе к нему.
– Я знаю, что ты хотел смерти своего брата, – негромко молвил он; у Маду мороз прополз по коже, однако, повернув голову, он увидел, что его друг, тоже наверняка все расслышавший, остался сидеть совершенно спокойно. – Знаю и то, за что именно ты хотел его убить… Ты был в своем праве, как мне кажется.
– Господин Финехас рассказал тебе это, повелитель? – все тем же неживым голосом спросил молодой лекарь: он и так уже знал ответ, но почему-то совершенно не чувствовал гнева на покойного учителя. Рамеси-су кивнул:
– Ты сегодня честно трудился на благо моего войска; ты делал то, что умеешь, и никто не может упрекнуть тебя в трусости. Не в моей власти вернуть к жизни твою мать… но я могу дать тебе ту справедливость, которой желал бы сам на твоем месте!
– Прошу… прошу, братишка, не надо, – шепнул чуть слышно Маду: если бы он уже не стоял на коленях, то рухнул бы на них в этот момент. Панебу скользнул по его лицу бледным взглядом, точно отмечая что-то, затем, на миг став почти прежним, уперся в глаза Суди – и переменился вновь, став неожиданно глубже и острее:
– Мое место не может быть занято никем другим, повелитель, даже тобой! Я – лекарь; мое предназначение – не отнимать, но латать и отдавать людям их жизни. Если ты и впрямь желаешь наградить меня за службу, – он склонил голову, коснувшись лбом песка, – то пощади моего брата и остальных этих воинов в честь своей великой победы!
Приговоренные к казни за его спиной беспокойно переговаривались; Панебу так и не разогнулся, оставшись простертым ниц перед правителем. Маду молчал, спиной чувствуя немое спокойствие обреченного, исходившее от Суди – сам он, как ни старался, не мог унять бешено колотившееся сердце. Наконец Рамеси-су поднял голову.
– Слушайте, нечестивцы! – громко, гневно зазвучал его голос. – Да будет вечно жить в ваших сердцах память о павших товарищах, коим вы обязаны будете до конца своих дней – ибо ради них я дарую вам жизнь!..
… С огромным трудом и далеко не сразу Маду сумел подняться на ноги. Он страшился обернуться и взглянуть на Суди – но, как оказалось, совершенно напрасно: тот был лишь очень бледен, но ни один мускул так и не дрогнул на его окамевшем лице.
Панебу вздохнул и, тоже слегка пошатываясь, тронул Маду за плечо:
– Идите оба за мной! Нужно еще ваши раны осмотреть.
Несколько уцелевших лекарских шатров были развернуты, как оказалось, на прежнем месте; впрочем, дороги никто из троих юношей, уставших донельзя, почти не замечал. Первым делом Панебу осмотрел и перевязал до сих пор кровоточившую рану на плече Маду, оставленную наконечником вражеского копья, дал выпить какое-то лекарство от тянущей боли в ребрах и велел ложиться спать здесь же; затем обернулся к Суди и, глядя куда-то мимо него, спросил:
– Где болит? Рассказывай: сам доискиваться не стану.
Тот нехотя стянул лоскут ткани, прикрывавший шедшую наискось через грудь от левого плеча вправо к ребрам кровавую полосу; когда брат, достав миску с водой, жестом велел ему подойти, вдруг шагнул ближе, встал на колени, уткнулся лбом ему в живот и глухо, беспомощно зарыдал, как ребенок.
– Ну все, все, замолчи, – с досадой забормотал Панебу, отворачивая лицо; затем все же положил одну руку ему на волосы и наклонился обнять в ответ. Маду молча наблюдал за ними какое-то время, пока удушливая усталость не закрыла ему глаза; проваливаясь в сон, юноша не чувствовал ни боли, ни облегчения.
Он проснулся от странного гула, очень напоминавшего ему тот, с которого начинался день в самом начале похода: под мерный шорох сотен сворачиваемых полотнищ ревели ослы и лошадь, скрипели тяжелые повозки, а над всем раздавался спешный, не слишком дружный топот тысяч ног. Так звучали сборы – скорые и безрадостные; и вылезя под едва начавшие припекать лучи рассветного солнца, Маду обнаружил, что с таким трудом отбитый у неприятеля полуразрушенный лагерь вновь оказался приведен в движение.
Весь нехитрый скарб, вся добыча, что не была разграблена и растащена сбежавшими хатти, торопливо укладывались в телеги и повозки, а некоторые воины собственные трофеи, не желая сдавать на руки командирам, переправляли их даже на время своим знакомым из числа возниц. Такое было запрещено, однако проверялось не слишком тщательно за очевидной спешностью сборов; и Маду, едва выйдя из шатра, тотчас наткнулся на двоих юношей немногим старше него, втаскивавших в запряженную единственной лошадью вместо положенной пары колесницу позвякивавшие узлы, кое-как обмотанные тряпками.
– Очнулся наконец-то! – мимо Маду, походя задев его плечом, скорым шагом внутрь забрался Панебу; в руках у него, кроме давешних инструментов, перетянутых шнурком, грудой лежали какие-то сосуды и баночки, на все лады отдававшие травяными настоями, а помимо них – наспех свернутые свитки, испещренные непонятными знаками и надписями, явно очень старые. Должно быть, по возвращении в лагерь молодой лекарь сразу же отправился в шатер покойного наставника, дабы собрать все сделанные им записи и наиболее ценные работы из его личного собрания.
– Собирай свои вещи, оружие, добычу – словом, все, что тебе требуется, – сквозь зубы проговорил он, на скорую руку пытаясь распределить принесенные документы и лекарства по нескольким деревянным ящичкам, стоявшим на столе с раскрытыми крышками; сундук побольше уже ждал своей очереди в углу шатра. – Я бы разбудил тебя раньше, но вчера был трудный день, да и сегодняшний обещает быть не лучше: стоило хотя бы дать тебе выспаться.
– Что случилось? – Маду, поморщившись – некстати заныли помятые ребра, да и рассеченное плечо жгло невыносимо – опустился рядом с ним на корточки, подобрал несколько баночек и наугад сунул в ящичек к остальным. Панебу искоса глянул на него и вновь склонился над свитками.
– Его величество приказал отступать. Ничего не спрашивай, это все, что мне передали! На сборы дали два часа, а еще ведь нужно устроить раненых… Ты сам-то как? Покажи плечо, – велел он. Маду отмахнулся:
– А где Суди?
– Помогает запрячь лошадей – тех, что уцелели: многим, видимо, придется идти пешком… Да куда же я положил иглы? Ничего не помню, помоги мне Джехути!
Маду неловко подал ему завалившийся под край циновки сверток, даже сквозь тряпицу коловший ладонь, встал, прижимая больной бок здоровой рукой и выцарапался вновь наружу. Помощи от него в таскании тяжестей теперь было маловато, но привычка взяла свое: вместо того, чтобы добрести до одной из отведенных раненым телег и усесться отдыхать, юноша взялся отводить туда остальных. Многие едва могли идти; кого-то такие же добровольцы по двое и трое оттаскивали на носилках и укладывали рядами – еще живых и порой даже громко стонавших или осыпавших их бранью – но все равно это зрелище почему-то ледяным ужасом обняло сердце Маду.
Среди прочих увечных он внезапно наткнулся на отца Кифи: бесстрашный командир, за одну ночь постаревший, казалось, на два десятка лет, сидел песке и слепыми, невидящими глазами глядел куда-то в сторону.
– Вот и ты, сынок. Скверно выглядишь, – слабо усмехнулся он. Голос его был уже тверже, но глухая тоска в нем звучала столь явственно, что Маду невольно потрогал повязку на плече – отчего-то собственное ранение заставляло его чувствовать себя менее виноватым:
– Да уж как есть, господин. Всех нас вчера здорово потрепало…
– Потрепало, – согласился искалеченный командир, – да только пока горя не знаешь – думаешь, его и не бывает вовсе. Город бросаем, уходим, как собаки, поджавши хвосты…
Маду промолчал; по правде, он и сам не знал, что сказать – да и кого заинтересовало бы его мнение? Наверняка новый план, включавший отступление, был составлен куда более смыслившими в воинском деле людьми, и почему-то ему казалось, что на сей раз все куда серьезнее и, быть может, окажется успешнее, нежели прежде. Ведь неспроста же ушли и хатти, не попытавшись поквитаться за ночной разгром!
Но в таких вещах он смыслил не слишком много, а потому не нашелся, что сказать; посидел еще какое-то время подле раненого командира, дождался, пока тот смолкнет, измученный своим гневом и жестокой лихорадкой, и помог добрести до телеги. Устроив господина Табита на соломенном тюфяке со всеми возможными удобствами, оставив ему флягу с чистой водой и попросив возницу ехать как можно тише, сам он отправился помогать Суди – тот работал молча, по всей видимости, мучительно переживая вчерашнее унижение. Маду хотел бодрить его, найти нужные слова; но никак не мог надумать ничего путного и лишь ожесточенно таскал, отбирая у друга, наиболее тяжелые ящики и тюки с провизией.
Остатки войска Та-Кемет, не разделенные более на четыре частии, отходили от Кадеша вниз по реке: сперва понесшие наименее тяжкие потери части бывшей армии Сетх, позади прочих, прикрывая отход – также сохранившая боепособность армия Птах, а в центре, под их прикрытием с обеих сторон – отряды, наспех собранные из того, что осталось от армий Ра и Амон. Здесь же находились и раненые, многих из которых любой мало-мальски сведущий лекарь назвал бы безнадежными; но ни один искалеченный или умирающий не был брошен на чужбине, невзирая на тяжкий переход – его величество лично распорядился так.
– Мы и без того потеряли достаточно людей! – решительно отверг он любые возражения верховного чати Пазера насчет того, что раненые будут сильно замедлять войско; и тот, раньше уверенный в своей способности разубедить заносчивого мальчишку-правителя, вдруг отступил покорно, не осмелясь перечить. Никому гордый чати не признался в этом – ни тогда же, ни годы спустя – но ту минуту он, как ему показалось, увидел в глазах молодого владыки грозную тень самой смерти.
Муваталли, как слышно было – в войске бродили разные слухи за неимением общеизвестной достоверности – тоже увел остатки своего войска прочь от злополучной крепости, оставив лишь обычный гарнизон. Вполне возможно было вернуться назад и занять непокорный город; но Усермаатра повелел идти дальше, к самым границам царства Хатти – и хрупкое равновесие между равно измотанными сторонами оказалось достигнуто.
Спустя месяц в укрепленный лагерь в низовьях той же реки, которую под стенами Кадеша пришлось пересекать армии Амон, прибыли послы Муваталли; их правитель предлагал владыке Та-Кемет заключить перемирие – впервые за долгие десятилетия: ибо сыны Хатти прежде несказанно гордились, что ни у кого и никогда не просили пощады. Усермаатра Рамеси-су согласился, несказанно – и уже не в первый раз со времен сражения под Кадешем – удивив своих советников; хотя воинство его едва оправилось от страшных потерь, сократившись более чем вдвое, посланников неприятеля он встретил с небывалым достоинством, согласившись принять предложение Муваталли лишь на условии неукоснительного соблюдения в дальнейшем подданными последнего границ Та-Кемет.
В лагере это заявление встретили с восторгом: окрепшие и после чуда под Кадешем уверившиеся в мудрости своего владыки воины гордо высказывали, что не прочь повторить вторжение в земли хатти, если те посмеют вновь тронуть хоть один колосок на их родине. Более осторожные возражали, что сил продолжать поход у войска Та-Кемет не имеется – так имел ли право его величество говорить столь неосторожно? – но и они принуждены были поневоле сдерживать свои речи под напором повсеместного воодушевления.
К вечеру по лагерю стремительно пронеслось известие, еще больше убедившее воинов в верности принятого их молодым правителем решения: посольство Хатти, поколебавшись для виду, объявило о согласии их правителя на все условия Усермаатры! Должно быть, Муваталли и впрямь находился в отчаянном положении, раз доверил главе своих посланников заключить мир на любых условиях – не то такое решение не было бы принято в столь короткий срок.
Во всяком случае, в Уасет три месяца спустя воины Та-Кемет въезжали почти победителями – Маду изрядно недоумевал по этому поводу, но, памятуя советы Суди, держал свое мнение при себе. Накануне Рамеси-су – теперь мысленно он чаще всего звал его именно этим именем, хотя никогда не посмел бы поделиться этим с кем-либо – неожиданно послал за ним и предложил продолжить службу с повышением до помощника командира отряда в столичном гарнизоне.
– Война окончится не скоро, – сказал он прямо. – Перемирие – лишь временная необходимость: мне требуются люди, которым я могу доверять. Ты согласен?
Маду стоял перед ним так же, как до того – в разоренном, дважды переходившем из рук в руки лагере – и не находил в себе слов, чтобы ответить. Усермаатра пощадил его друга, которого имел все основания казнить; более того, он не раз относился к самому Маду с добротой, достойной не живого бога, но поистине славного человека, и увиденное тем однажды зрелище его слабости не стало между ними непреодолимой преградой. И нынешнее его предложение было необыкновенно щедро и почетно; так мог ли Маду признаться ему откровенно, что после всего случившегося под стенами Кадеша мечтал лишь вернуться в старый дом кузнеца Джесеби и не выпускать больше из рук молот и клещи?
Однако он не знал, осуществимо ли это желание: в конце концов, оставались Суди и Панебу, наверняка в новом походе вернувшиеся бы к прежним обязанностям, а отпускать друзей одних в гибельные земли Хатти Маду ни за что не смог бы; и за командиром Табитом, хотя и получившим пожизненное содержание после выхода в отставку, тоже требовалось присматривать – а доверился бы этот человек теперь кому-то, кроме продолжателя его дела? За этими мыслями о собственных желаниях Маду почти забыл; и вопрос молодого владыки застал его врасплох.
– Я буду служить там, где скажешь, повелитель! – наконец ответил он.
Рамеси-су кивнул удовлетворенно и отпустил его, казалось, с неохотой: ему требовалось еще приготовиться к торжественному въезду в город и прочим обязательным для правителя церемониям по возвращении в Уасет. Славный, хотя и хмурый новобранец Шету остался далеко в песках дешерет, окружавших Кадеш. Вместо него был величественный Усермаатра, золотой сокол в человеческом обличье – и это Маду понимал как никогда отчетливо; но почему-то ему казалось, что со времени той самой победы, зыбкой и неверной, заключавшейся скорее в отсутствии поражения, нежели в действительных достижениях войска Та-Кемет по окончании битвы, что-то очень сильно переменилось в сердце их молодого владыки.
О своем назначении Маду не стал рассказывать никому, даже Суди – тот хотя и сохранил свое место в отряде, в ближайшее время едва ли мог рассчитывать на подобное повышение. Впрочем, вопреки собственной нелюдимости всегда узнававший очень многое раньше остальных Панебу принес вести, что новый поход обещал начаться через год-полтора; и там, Маду был уверен, его друг смог бы вновь показать себя столь же безупречно, как и прежде.
Победа давила на плечи – тяжелая и кровавая, но, что было всего страшнее – неполная, ненастоящая; оттого и толпы собиравшихся по улицам поглазеть на потрепанное войско Та-Кемет горожан, и восторженный рев их, и вся торжественная церемония встречи правителя высшим жречеством столицы – все отдавало в душе Маду мерзким душком незаслуженности. Сам он, едва забрав положенную плату и часть честно заслуженной добычи, наскоро простился с Суди – хотел и с Панебу, но не нашел того в числе также получавших расчет лекарей, а задерживаться долее не имел силы – и, пробравшись сквозь ликующую толпу прочь с главной площади, свернул на тихую улочку поближе в сторону городских ворот. Там, разделенные с основными частями войск, дабы не портить торжество, за стены Уасета вливались обоз и сотни раненых бойцов.
В числе их был и командир Табит – вернее сказать, уже бывший командир, но так юноша пока что не мог назвать его даже мысленно; его Маду отыскал как-то вдруг, неожиданно скоро для самого себя – и сразу же, не дав ни себе, ни ему опомниться, вызвался сопроводить до дому. Едва ли это было правильно: в конце концов, его ждала сестра, ждал ее муж Джесеби и их дети – единственная семья, которую Маду знал уже много лет; но он пообещал себе мысленно, что от командира Табита пойдет сразу же к ним и больше никогда не потревожит возлюбленную и ее родных своим присутствием, и голос совести слегка поутих.
Дом господина Табита, как юноша помнил, находился в самом начале улицы: окруженный садом и высоким забором, высотой в два этажа, не считая небольшой террасы на крыше, он был сложен не из глинобитных кирпичей, а из светлого известняка, и среди остальных словно светился этой ослепительной белизной. Когда-то Маду казалось, что лишь в таком доме и могла родиться подобная Кифи – будто вовсе не принадлежавшая этому миру со всей его грязью и неприглядностью…
Не дойдя полусотни шагов до нужного поворота, бывший командир вдруг остановился, заметно побледнев.
– Стой… стой, парень!.. – почти взмолился он сдавленно, опираясь рукой на плечо юноши – тот спешно бросил на землю узел с вещами и поддержал его под локоть. – Стой… дай дух перевести…
– Конечно, господин, – покладисто согласился Маду; он и сам не прочь был подождать – в преддверии скорой встречи и неизбежного расстававания навсегда с Кифи ноги будто отказывались нести его вперед. Однако Табит, по всей видимости, руководствовался иными соображениями: когда он поглядел на своего провожатого, даже не слывший излишне чутким и внимательным наблюдателем Маду невольно вздрогнул: – Все… Все хорошо, господин?
– Как же я пойду к ним, парень? – хрипло вымолвил Табит; лицо его искажено было таким выражением боли, какого на нем не было даже в ту минуту, когда он осознал, что стал калекой. – Ведь я – я теперь всего лишь… Как я пойду к ним? Думаешь, мне так хочется, чтобы меня жалели до конца моих дней? – проговорил он с такой яростью, что Маду невольно вздрогнул: глядеть в лицо искалеченному командиру юноша избегал, и все же ему казалось, что лучше было бы провалиться сквозь землю, нежели продолжать этот разговор.