– Ну не ты, так кто еще… Тут, думаю, с братцами-контрабапдистами… А? Не перевелись?
– Какое там! Еще и теперь в трактире «Пелопоннес»… Знаешь Польский спуск? Да-да, он самый. Там, говорят, у них настоящий парламент.
– Ну дак чего ж еще? Словом, Миш, это наша с тобой забота. А в Санжийку ты больше не поедешь, я отправлюсь с теми, кого в «Пелопоннесе» найдем. А тебе нельзя. То есть как это «почему»? Да потому, тебя здесь каждый знает, увидят дорогою. Нет, нельзя! И потом с Соней хлопот достанет… Ну, не пора ли выпить за успех?
Голубоглазая, ладненькая, она пересекла вокзальную площадь, не обращая внимания на извозчиков, кричавших: «Пожалуйте сюда, мамзель!» – и уже вошла было в улицу своими скорыми, крепенькими шажками, когда ее окликнули. Она обернулась и тотчас заполучила поцелуй в губы.
– О цо добре! – похваливал мужик, сидевший на возу, и ухмыльнулся ласково: – Ай, гарна паненочка!
Было жарко, душно. Пыльная акация цепляла за плечи. Из дворов тянуло вонью.
– Ну вот ты и приехала…
– Приехала…
– Хорошо?
– Очень.
– Правда, хорошо?
– Правда.
Софья покосилась на Андрея:
– Ох, видел бы Александр Дмитриевич! Досталось бы на орехи.
Они рассмеялись, беззаботно и счастливо, как давно уж не смеялись… Пусть не дано жить, как живут тысячи тысяч. Но они вместе. Пусть встречи коротки. Но у них иная мера времени. Они в церкви не венчаны. Но они те, кого народ зовет половинами.
В семьдесят седьмом, летом, Софья впервые увидела Андрея. Петербургский окружной суд судил пропагандистов. Желябова держали в Доме предварительного заключения, Софью вызывали повестками. Но тогда они просто знали: есть такая Перовская, есть такой Желябов. И если уж по правде, то Софья в ту пору была увлечена Сергеем Кравчинским. Однако увлечение скоро сменилось дружбой, прочной и нежной дружбой, которая сохранилась по сей день, хотя Сергей давно уж за границей, в эмиграции. А теперь Софья, пожалуй, могла бы сказать, что и увлечения-то не было, что она всегда любила и ждала Андрея, и, право, забавно было замечать, как он иной раз ревновал ее к Сергею.
Потом Воронеж: Архиерейский сад, пустынный островок с зыбучим песком и лозою. Софья не сразу признала борьбу за политические права народа, не сразу склонилась к политическому террору. Желябов ворчал: «С этой бабой ничего не поделаешь!» Были сходки и споры, но ведь были и всплески весел, и песня, и отблеск звезд на речной воде.
Сбросив пиджак, в рубахе с распахнутым воротом и засученными рукавами, Андрей по-рыбачьи, по-черноморски налегал на весла…
Софья приехала в Одессу, потому что здесь предполагалось повторить «сухоруковский домик». На улице, соединяющей порт с вокзалом, Исполнительный комитет решил нанять какую-нибудь лавочку и оттуда устроить подкоп с миной: ожидалось, что нынешней осенью царь вернется из Ливадии не через Симферополь, как в прошлом году, а через Одессу.
У будущей лавочницы Марии Прохоровской – Софья приехала с паспортом на имя Прохоровской – для роздыха оставался день иль два.
Вечером бриз повил город сухим туманцем, шорохом засыпающего моря. Не запахи, как днем, а звуки слышались отчетливо: оркестр на Приморском бульваре, чья-то скрипка на Ланжероновской улице, ленивое шарканье ног на панелях, стук домино в кофейнях, вкусное потрескивание каштанов на железных жаровнях.
Андрей заглядывал Софье в лицо. Он простодушно восхищался и роскошным домом на Дерибасовской, и витриной ювелирного магазина Петипати, и огнями Лондонской гостиницы, и тем, что продавец ухватил его за рукав, навязывая каштаны, и старухой в буклях, которая сидела у окна, благожелательно кивая какому-то господину с тросточкой… Андрею ужасно хотелось, чтобы все это Софью тоже восхищало. В нетерпеливом желании его было что-то мальчишеское, и Софья поддакивала и улыбалась, хотя и не усматривала ничего особенного ни в вызывающей роскоши дома на Дерибасовской, отгроханного каким-нибудь спекулятором, ни в огнях Лондонской гостиницы, ни в публике за столиками кофеен.
Правду сказать, ее даже несколько раздражала шумливая, жестикулирующая бойкость этого города, во всяком случае, она не поступилась бы ради Одессы своим Севастополем, корабельная опрятность которого сочеталась с мужеством ветерана. Андрей взял извозчика. Поехали на Большой Фонтан. На загородной дороге копыта мягко пошлепывали. И звезд было больше, и пахло иначе – стародавней, скифской степью.
Шесть лет назад в такую же ночь Софья ехала с братом в Севастополь. Ее тогда выпустили из тюрьмы на поруки, ей минул двадцать один. Из Одессы с братом Васей на пароходе. В такую же летнюю ночь… Но нет, она не вспоминала ни ту ночь, ни как сидели они на палубе и, глядя на фосфорический блеск волн, шептались о счастье, которое дает жизнь ради народа, о пробуждении России… Нет, не вспоминала. Она слышала дыхание Андрея, и она жила тем, чем редко жив человек: не прошлым и не будущим, а теперешней минутой.
Желябов остановил извозчика, велел подождать.
Пошли к морю. Вдали оно было глухо-темное, ближе – светлело раствором лунного света.
Медленно, об руку подошли к волнам. И вдруг оба, сами не зная отчего, рассмеялись негромко.
Плыли неспешно, со странно белыми лицами, спокойными и счастливыми. Плыли все дальше, оба неутомимые… Потом, обнявшись, возвращались на дорогу, к пролетке, все такие же спокойно-счастливые, с влажными волосами, а море отрешенно перекатывало гальку, мягко брызгая огнистой россыпью.
В дом, давно Андрею знакомый, в дом Софьи Григорьевны Рубинштейн, приехали поздно. Хозяйка и Тригони встретили Андрея с сердитой радостью – какого черта запропал?!
После чая Софья Григорьевна села за рояль. Шопена? Ну конечно, Шопена. Она придвинула лампу и стала играть.
Крупное красивое лицо ее было печально. Андрей вдруг с беспокойством ощутил смутную вину перед этой женщиной, которая, наверное, любила его, и Соня тотчас насторожилась, тихо отняла руку.
Лоция чеканно описывала побережье: там маяк, а там каменистые отмели, здесь грунт ракушечный, а здесь грунт илистый, тут обрывы, а тут пологие спуски… Однако лоция ничего не сообщала о пограничной страже. Но это, в общем-то, не беда: плох контрабандист, у которого нет приятелей среди стражников. А вот откуда было знать шкиперу Кидоневсу, что в связи с рейсом «Вулкана» из Практической гавани вышли в море дозорные корабли? А дозорные канонерки, поворотливые и приземистые, каждая с тремя орудиями, вспарывали море у одесских берегов.
– Ой худо, – сказал шкипер, заметив угрюмые дымы канонерок. Грек дернул книзу один ус, потом другой, крикнул что-то матросам, и шхуна взяла курс в открытое море.
Набежала ночь, лунная и чистая, как и все предшествующие, и Денис подумал, что нечего бить тревогу, утро, мол, вечера мудренее. Но утро не оказалось мудренее вечера. Шхуна бесцельно болталась в море. День был бесконечным и тягостным. Контрабандисты играли в кости, бранясь и вскакивая. Шкипер сердито перебирал кипарисовые четки.
Море уже не чудилось Денису символом Свободы и Мятежа, оно было бессовестно равнодушным, оно держало Дениса, как привязанного, в своем томительно блистающем круге. Денис слонялся по горячей палубе, в глазах его плавали радужные пятна.
В сумерках «Архангелос» осторожно сунулся к одесским берегам, но на горизопте опять встали роковые дымы военных кораблей.
И еще одна ночь и еще один день прошли никчемно. Опять толкнулись к берегу, и опять – вдали канонерки.
Кидоневс помрачнел.
– Румыния, – сказал он Денису. – А?
И, мешая греческие и русские слова с еврейскими жаргонными, стал доказывать, что лучше бы двинуть к Румынии, а там уж где-нибудь да как-нибудь выгрузить ящики.
– Сволочь… – У Дениса задрожали скулы, он вытащил револьвер. – Я тебе покажу «Румыния»!
Команда молчала. Шкипер сплюнул. Команда сплюнула. И вдруг они все расхохотались.
– Гармидар! – воскликнул шкипер, мотая головой в феске. – Ай, молодец! Люблю! – Он повел подбородком в сторону своих ребят и жестом показал, что они могут сделать с Денисом: выбросят за борт, и баста, концы в воду. – Буль, буль, – проговорил Кидоневс.
И опять все расхохотались.
Денис пихнул револьвер в карман. Глупейшее положение, черт догадал взбеситься! Дурацкое ребячество… Как объяснить грекам, что он вовсе не торгаш и не наживала, как объяснить, что динамит позарез нужен? Денис сел на бухту пенькового троса. Фу, до чего ж скверно!.. Не посулить ли прибавку за риск? А? Пожалуй, единственная возможность удержать шхуну на прежнем курсе.
Шкипер выслушал Дениса, достал бутылку вина. Они чокнулись. Вино было честное. Таким скрепляют честные сделки. Они выпили еще по стакану.
За полночь шхуна «Архангелос» опять приблизилась к одесским берегам. И вот в неверный, глухо-зыбкий час, излюбленный контрабандистами, парусное суденышко встало на якорь близ балки Санжийки. Ночь еще не минула, но туман уже елозил по-над берегом.
Матросы вывалили за борт шлюпку. Денис спрыгнул в шлюпку, чувствуя скорое, неровное колотье сердца.
Там, на берегу, он заметил робкое пятнышко фонаря, рванул ворот рубахи и что есть силы залопатил веслами.
Киль шваркнул о грунт. Денис увидел усачей, похожих на шкипера Кидоневса, и еще ничего не поспел сообразить, как Желябов, взявшийся невесть откуда, облапил его и притиснул, целуя в темя.
Поздней осенью российский консул на Кикладских островах в Средиземном море получил извещение министерства иностранных дел: императорское правительство разрешает ввоз динамита, который действительно заказан купцом Женгласом для строительства железной дороги.
И таганрогский градоначальник тоже получил извещение. Телеграмма, подписанная директором департамента государственной полиции, гласила, что динамит доставит греческий пароход «Марино», за разгрузкой коего надлежит иметь строжайший досмотр.
А Волошин и Желябов давно пребывали со своим «товаром» в Петербурге. Вернулась и Перовская: царь в Одессу не поехал.
В фотографии было много бархата, столик с бахромой, пальма и траченое молью чучело бурого медведя на задних лапах.
Фотограф Александровский в политику не ввязывался. Упаси и пронеси! Однако тех, кто в нее ввязывался, он видывал. Иногда его приглашали в департамент государственной полиции. Александровский охотно ездил на Фонтанку со своей деревянной треногой, черным покрывалом и громоздким аппаратом, похожим на чемодан, – фотографировать государственных преступников для архива департамента. Услуги оплачивались не слишком щедро, но ведь куда как лестно числиться «поставщиком» если и не двора его величества, то министерства внутренних дел.
Впрочем, в департамент звали не очень часто, и Александровский прилежно хлопотал в своем заведении. Клиентов хватало. Не на задворках, а в центре, Невский, 61, помещалась его фотография.
Заказчик, заглянувший к Александровскому в один из низеньких ноябрьских дней, был принят хозяином любезно, но без суетливости, которой отличалась всякая мелкая сошка. Александровский полагал, что он не ремесленник, а портретист.
– Всего лишь копии? – небрежно спросил он клиента.
– Да. Копии. Вот с этой, пожалуйста.
Александровский передал карточку помощнику (он называл помощника «ассистентом») и сказал, что заказ можно получить – полистал календарь, – можно получить двадцать восьмого. Но едва клиент ушел, Александровский по какому-то тревожному наитию взял у помощника карточку. Молодой человек, изображенный на ней, показался ему знакомым, однако фотограф не мог припомнить, кто это и где он его видел.
Вечером, сидя за чаем и почитывая газету, Александровский все вспомнил. С минуту он незряче глядел на газету, машинально позвякивая ложечкой в стакане.
Не сказав жене ни слова, он сошел, как был в халате, в фотографию, зажег лампу и опять достал карточку, оставленную давешним посетителем. И тут его ознобило. Господи! Да как он запамятовал?
Утром взволнованный «портретист» был в градоначальстве. Его принял востроносенький чиновник отделения по охране общественного порядка и спокойствия в Санкт-Петербурге.
– Да-с, – подтвердил востроносенький, разглядывая фотографию, – он самый и есть, казненный Пресняков. Очень хорошо-с! Когда, говорите, изволят пожаловать? Двадцать восьмого? Очень хорошо-с! – И, провожая Александровского, осклабился: – Вот-с приятно, когда охрана опирается на поддержку благонамеренных граждан.
За день до срока в заведении Александровского, в темной комнате, где кисло попахивало химикалиями и вкрадчиво журчала вода, расположились четверо.
Клиент явился в назначенный день.
– Здравствуйте, здравствуйте, – зачастил Александровский, как-то нелепо полуприседая и пятясь. – Милости просим! ,
Четверо полицейских выскочили из соседней комнаты. Заказчик метнулся было к выходу, на него навалились, заломили руки.
– Я буду жаловаться, черт возьми! – проговорил он, бледнея и морщась.
– Воля ваша, – сухо ответил офицер и приступил к обыску.
На круглый столик с бархатными бомбошками, который всегда подставляли дамам, чтобы они приняли перед аппаратом лебединые позы, на столик этот легли револьвер, стальной кастет, часы с цепочкой, деньги. Офицер повертел в руках вид на жительство.
– Отставной поручик артиллерии Константин Николаевич Поливанов? Орловский переулок, дом Фредерикса?
– Да, да, да, – раздраженно отвечал поручик. И напустился на городовых: – Руки прочь, канальи! Я вас научу приличному обращению!
Орловский переулок находился в ведении Рождественской части. Для производства обыска в квартире арестованного нужен был тамошний пристав.
Поехали на Пески, в часть. Оттуда с приставом и еще несколькими городовыми отправились пешком.
Прохожие останавливались, с испугом и любопытством глядели на бородатого человека, которого вели городовые. Нищий в драной шинельке просипел нелепицу: «Подайте на штоф пострижения, на косушку сооружения!» Всклокоченный сиделец тявкнул из шорной лавки: «Так его, шельму!!» В подворотне заплакала шарманка:
Он манил меня шутя,
Я не испугалась,
Вдруг немножечко спустя
Нитка оборвалась…
И «нитка оборвалась»: поручик рванулся, ударился бегом, шибко работая локтями.
– Держи-и-и-и…
Хлопнул револьверный выстрел.
Поручик сбросил пальто, резким движением скинул галоши, ему стало легко, как бы даже весело, он помчался еще быстрее.
– Держи-и-и…
Какой-то болван в поддевке разбросал руки, загораживая дорогу, но беглец сшиб его с ног, и тот хрястнулся затылком об степу.
Железная оградка, черные деревья и кусты… А, Овсянниковский сквер! Ну помогай бог… И-ух! Поручик перемахнул оградку.
Городовые настигали. Он наддал ходу, ветер хлестнул его, как нагайкой… Ледяная стежка, из тех, что раскатывают мальчишки на скверах, была припорошена снежком, он ее не заметил, поскользнулся и грохнулся во весь рост.
Спустя полчаса вторично арестованный поручик Поливанов сидел на стуле посреди своей комнаты. Городовые придавили ему плечи; брезгливо подергивая губой, он ощущал затылком их тяжелое дыхание. Пристав, все еще не совсем придя в себя после погони, писал протокол. Офицер, схвативший Поливанова в фотографии на Невском, расторопно командовал обыском, поглядывая на арестованного с немой укоризною.
Сперва обыск не дал ничего примечательного: старые газеты, карта железных дорог, «Спутник для дачников» с планом Петербурга… Но потом была найдена пачка прокламаций; офицер, слюнявя палец, пересчитал их, сообщил приставу:
– Числом двадцать шесть, от Исполнительного комитета.
А когда из-под кровати выволокли чемодан в черном парусиновом чехле, Поливанов сказал:
– Эй, осторожно!
В чемодане оказались жестянки, обыкновенно употребляемые для колотого сахара, но в банках хранился не сахар, а темная масса, залитая поверху слоем парафина.
Когда поручика уводили, он непринужденно раскланялся с квартирной хозяйкой, дескать, до скорого, Марья Ивановна, тут какое-то недоразумение.
Г-жа Горбаконь нервно оправила полушалок. Уже на лестнице Поливанов услышал, как она запирает двери на все запоры, словно он мог вернуться и натворить бог знает что.
Полицейская карета доставила арестованного в Дом предварительного заключения.
Смотритель записал в журнале: «Лицо, именующее себя отставным поручиком Поливановым, зачислено за жандармским управлением».
Никольский, высокий, в пенсне, сутулый, с округлым брюшком, больше походил на приват-доцента, чем на подполковника отдельного корпуса жандармов. Ровным петербургско-чиновничьим движением он подал прокурору Добржинскому протоколы ареста и обыска.
Добржинский, живой, как колобок, быстренько прочел документы, быстренько спросил:
– Вещественные доказательства?
Никольский все тем же ровным движением достал из ящика газеты, карту железных дорог, «Спутник для дачников», прокламации Исполнительного комитета.
– Извольте, Антон Францыч.
Добржинского коробило, когда подполковник произносил его отчество, сильно ударяя на «цыч», словно бы циркая плевок сквозь зубы. Он знал: Никольский из тех жандармов, что возражают против участия представителей прокуратуры в следствиях по делам политическим.
Прокурор небрежно листал дачный путеводитель.
– Еще что?
– Не спешите, – тонко улыбнулся Никольский. – Взгляните, пожалуйста, вот, вот, вот… Впрочем, не перечесть.
Реденькие брови Добржинского поднялись. Никольский пояснил:
– Крестиками означены проходные дворы, Антон Францыч.
– Уху, – носом выдохнул Добржинский; ему было неприятно, что этот «приват-доцент» уже успел кое-что подметить. – Уху… Генерал Федоров?
– Пожалуйста.
Эксперт артиллерийской академии генерал Федоров рапортом удостоверял: химический анализ содержимого жестяных банок показывает – динамит фабричного производства; судя по высокому качеству, иностранной выделки, очевидно, фирмы «Альфред Нобель и К°». Далее следовал акт об уничтожении взрывчатого вещества на плацу артиллерийской академии.
– Когда я начинал дело Гольденберга, было и того меньше. – Добржинский не упускал случая щегольнуть знаменитым делом, с которого и открылась, собственно, его карьера.
– Да, – согласился Никольский, прищуриваясь, – дело Гольденберга… Вы его ловко поддели, Антон Францыч, и очень ловко довели до самоубийства.
Добржинский оправил жесткие крахмальные манжеты.
– Я исполнил свой долг честно и, не скрою, с некоторым умением.
– Ну да, ну да… – Пенсне подполковника холодно поблескивало. – Впрочем… Да-с. Так вот, об этом Поливанове. Я в совершенной уверенности: вид на жительство подложный.
– Несомненно.
Никольский поднялся.
– У нас с вами всегда полное понимание.
Они поехали на Шпалерную, в тюрьму.
В просторной комнате, где обычно производились допросы, в комнате с зарешеченным окном были стулья, диван, письменный стол и портрет императора Александра, еще молодого, – портрет тех лет, когда государь возвестил правду и милость в судах.
Жандармы привели арестованного.
Полковник и прокурор стоя представились ему.
При имени Добржинского арестованный окинул прокурора внимательным взглядом, и обоим чиновникам показалось, что в серых, с влажным блеском глазах преступника мелькнуло что-то похожее на презрение.
Никольский разложил письменные принадлежности, взял стакан, стоявший рядом с графином, и посмотрел на свет – чист ли? Добржинский провел ногтем по бандероли папирос «Королевский фимиам», закурил.
– Наша обязанность, Константин Николаевич… – начал прокурор и улыбнулся: – Простите, не ошибаюсь? Константин Николаевич? Итак, наша обязанность, которую, увы, я при всем желании назвать приятной не могу, состоит в том, чтобы разобраться решительно во всех обстоятельствах, заставляющих нас подозревать вас, господин Похитонов…
– Поливанов, – поправил арестованный.
– Извините, ради бога, Константин Иванович…
– Николаевич, – поправил арестованный.
– О господи! – как бы законфузился прокурор. – Прямо беда! – Он легонько постучал указательным пальцем по лбу. – Итак, Константин Николаевич, обязанность наша добросовестно разобраться во всех обстоятельствах, а посему… Если мой коллега не возражает?.. Благодарю вас, Андрей Игнатьевич. Посему не соблаговолите ли вы, господин Поливанов, рассказать нам прошлую вашу жизнь.
– Охотно, господа. Все, что помню. И надеюсь, все разъяснится, к общему нашему удовольствию. Поверьте, мне крайне неловко и даже – как бы это выразиться? – даже обидно подвергнуться столь неприятной процедуре и очутиться там, где не пристало пребывать русскому дворянину и офицеру.
– Чувства ваши понятны, Константин Николаевич, – сказал подполковник Никольский, – и я как офицер… Вы понимаете? Но что прикажете делать? Покушение на бегство из-под стражи, динамит, прокламации… Согласитесь. многое противу вас.
– Я и это объясню, господа. Однако разрешите по порядку.
– Пожалуйста.
– Ну что ж… Родился я, милостивые государи, в родительском имении, в селе Дубровицы, Московской губернии. Из Четвертой московской гимназии вышел в семьдесят шестом году. До поступления в военную службу проживал частью дома, в имении, а частью в Москве на средства, получаемые от уроков… Потом…
– Извините, – перебил Никольский, – маленькая частность, Константин Николаевич: где именно проживали в Москве и у кого именно давали уроки?
Поливанов, наморщив лоб, опустил глаза.
– Тут, господа, романтическая история… Позвольте не отвечать… Есть некоторые вещи… Мне крайне не желательно вдаваться… – Он помолчал, вздохнул и продолжал: – Ну-с, в конце семьдесят шестого решил вступить в военную службу и прибыл в Санкт-Петербург.
– Где остановились в столице?
Поливанов посмотрел на Добржинского рассеянно п словно в удивлении: кому, дескать, нужны такие подробности?
– Не помню… В службу поступал без экзамена.
– Пользовались льготой? – Никольский то ли ловил Поливанова, то ли подчеркивал собственную осведомленность в военных делах.
– Точно так, по второму разряду, – ободрившись, отвечал Поливанов с видом человека, которому лучше уж объясняться с офицером, чем с каким-то штафиркой. – По второму разряду, да. И зачислен был вольноопределяющимся в тридцать вторую артиллерийскую бригаду.
– В какую батарею, не укажете ли?
– В первую. В первую батарею тридцать второй артиллерийской бригады. Тогда квартировали в столице. – Поливанов мечтательно улыбнулся. – Хорошо началась моя служба, господа. Очень хорошо. Уже осенью был произведен в прапорщики и получил назначение в Кронштадт.
– Не угодно ль объявить, куда именно?
– А как же, а как же, господа. Помню отлично: в пятнадцатую роту крепостной артиллерии. Славная была поначалу жизнь. Осенью семьдесят восьмого получаю уже подпоручика. Но, увы, господа, тут вскорости начались неприятности по службе, я оказался в оппозиции командиру. Ну сами понимаете, какая уж тут карьера? Стал подумывать об отставке, ибо… Словом, об этом вспоминать нечего. Подал в отставку. Вышел с чином поручика, каковым, стало быть, отставным поручиком артиллерии, и имею честь до сего дня…
Добржинский предложил ему папиросу. Поливанов поблагодарил и отказался.
– А фамилию командира не помните ли, господин Поливанов? И назовите, пожалуйста, кого-либо из ваших кронштадтских знакомых.
– Фамилию командира? – усмехнулся арестованный. – Я, разумеется, помню, господин прокурор, однако назвать ее не желаю. А равно и моих знакомых.
– Видите ли, Константин Николаевич, запирательство только вредит вам. Согласитесь, это укрепляет нас в подозрениях, тогда как вам да и нам с Андреем Игнатьевичем желательно бы скорее рассеять их. Не вижу оснований, почему бы скрывать командира, знакомых… А?
– Нет, господа, позвольте не называть.
– Как вам угодно, – нахмурился Добржинский. – Придется в протокол… Так, так… Ну, а после отставки где же изволили проживать?
– Подыскивая приличное занятие, жил в столицах. Да ведь, господа, стоит взглянуть на указ об отставке, там ведь все: где да когда жил. А так, на память, черт его знает.
Подполковник Никольский положил перо. Тронул губы платком. Спросил:
– Чемоданчик-то с динамитом откуда у вас?
– Вот ждал я этого вопроса. – Поливанов будто обрадовался. – Ждал, ей-богу. Ну что тут скажешь? Попутал бес. Повстречал как-то одного знакомого… Да-с. Был. извините, того-с, накуликался, извините. Он мне и говорит: «Возьми-ка, брат, чемодан да и спрячь». Я: «Изволь, брат». И невдомек, что там эдакое-то. Ну, а имя знакомого, не обессудьте, тоже назвать не могу-с. Долг чести. – Он растерянно улыбнулся. – Чтобы это я в другой раз – боже спаси! Ни за что ни про что и угодишь-таки в историю.
– Та-а-ак, – протянул прокурор. – А когда этот ваш знакомый дал вам чемодан с динамитом? Когда?
– Не помню. Кажется, осенью.
– Должен заметить, господин Поливанов… – Добржинский подхватился с места, пробежался мелкими шажками. – Должен заметить, ответы ваши до крайности неубедительны. Боюсь, придется не одну неделю провести взаперти.
Поливанов выпрямился:
– Сударь, не угрожайте мне. Я дворянин, офицер. Я дал объяснения, какие счел долгом. Скажите наконец, в чем меня подозревают?
Никольский встал. Его округлое брюшко приятно выпятилось под голубым мундиром.
– Вы принадлежите к преступному сообществу, именующему себя социально-революционной партией.
– Кто? Я? К какому такому сообществу?
– И это вам тоже дал знакомый? – Никольский потряс пачкой прокламаций Исполнительного комитета.
Поливанов вздохнул:
– Господа, прошу прекратить допрос, я очень устал. Вы не верите… Что же мне делать?
Называющий себя Поливановым не сомневался – личность его установят. Месяцем раньше, месяцем позже. И тогда… Одного московского подкопа достаточно для смертного приговора.
Десять тысяч раз взывал об осторожности и осмотрительности. А теперь в четырех стенах камеры приходится согласиться: на всякого мудреца… Что ж такое стряслось? Какая пружина вдруг ослабела? Ну хорошо, он был возмущен трусостью знакомых студентов. Маменькины сынки, у которых с языка не сходило: «Народ, свобода», – убоялись заглянуть к Александровскому или Таубе, чтобы заказать фотографии казненных героев. Пресняков с Квятковским положили жизнь «за други своя», а «други» струсили зайти за карточками. Тут его возмутила не столько трусость петрова или сидорова, сколько дряблость всего этого общества, на словах сочувствующего борьбе. А фотографии-то нужны были, очень нужны для заграничных изданий. Правда, Осинский когда-то писал: «Пусть нас забывают, лишь бы дело не заглохло». Но это он писал для друзей, чтобы горе недолго гнуло. А когда народ забывает имена, дело глохнет. Как можно было не заказать фотографии казненных? Как было не пойти?
Да, все это чистая правда. И все же это не вся правда. Какая-то душевная пружина ослабла в те дни. Ведь он от Клеточникова знал: не следует иметь дело именно с Александровским. А он пошел на Невский. И это минутное колебание на пороге заведения, когда он устало, с какой-то предательской вялой покорностью сказал себе: «Э, будь что будет…»
Прокурор с подполковником тоже не сомневались: раньше иль позже они установят личность «называющего себя Поливановым». Но дело было не только в этом. Дело еще в том, чтобы доказать «отставному поручику»: вы вовсе не отставной поручик и не господин Поливанов. Именно доказать, а не вынудить признание. И не потому только, что Поливанов крепкий орешек, но и потому, что одна эпоха пыток минула, а другая еще, увы, не наступила.
– Квартирная хозяйка – раз, – вдумчиво перечислял Никольский, помечая «галочку» на чистом листке. – Кто-либо из кронштадтцев – два. Потом – настоящий, подлинный поручик Поливанов. Он ведь существует на белом свете? Верно?
Добржинский семенил из угла в угол, оправлял тугие манжеты. «Экий Бобчинский», – насмешливо косился на него Никольский.
В кабинет постучали.
– Дозвольте, ваше высокоблагородь? Вот-с, велено передать.
Никольский взял бумагу, расписался в книге, тронув пенсне, прочитал:
РАЗБОР ШИФРОВАННОЙ ТЕЛЕГРАММЫ ИЗ Г. КРОНШТАДТА ОТ ШТАБС-КАПИТАНА МАРВИНА К НАЧАЛЬНИКУ С.-ПЕТЕРБУРГСКОГО ГУБЕРНСКОГО ЖАНДАРМСКОГО УПРАВЛЕНИЯ ОТ 30 НОЯБРЯ 1880 ГОДА ЗА № 2006.
УКАЗ ОБ ОТСТАВКЕ ПОРУЧИКУ ПОЛИВАНОВУ ВЫДАН КОМАНДИРОМ КРОНШТАДТСКОЙ АРТИЛЛЕРИИ 25 ИЮНЯ 1879 ГОДА. НОМЕР НА УКАЗЕ ПО ОШИБКЕ НЕ ПРОСТАВЛЕН. НАЗВАННОЕ ЛИЦО ПО ПРЕДЪЯВЛЕНИИ МОЖЕТ БЫТЬ ПРИЗНАНО БОМБАРДИРОМ ДМИТРИЕВЫМ.
Они сели рядом – прокурор и подполковник, положили перед собою указ об отставке, отобранный у арестованного, и телеграмму из Кронштадта.
– Видите, Антон Францевич? А у нашего-то «Поливанова» номер!
– Вижу, Андрей Игнатьевич, – отвечал Добржинский. – Да и вообще я сразу почуял фальшь.
– Нет, а вы и сюда, сюда взгляните. Вот дата: выдан в декабре, а Марвин указывает – июль.
– Да-с, сомневаться нечего.
И на Шпалерную в Дом предварительного заключения стали вызывать свидетелей.
Полногрудая мадам Горбаконь, увидев в углу бывшего своего жильца, отчужденно и строго поджала губы.
– Сперва несколько необходимых формальностей, – обратился к ней прокурор. – Ваше звание?
Мария Ивановна ответила с достоинством:
– Вдова трубача собственного его величества конвоя.
– Вот как? – комически удивился «отставной поручик».
Никольский неодобрительно поднял палец, но глаза за стеклышками пенсне улыбались.
– Ваш возраст?
Вдова трубача ответила не слишком громко:
– Сорок.
Никольский черкнул перышком в бланке для допросов.
– Госпожа Горбаконь, – привычной официальной скороговоркой посыпал прокурор, – вам предъявляется лицо, называющее себя отставным поручиком Поливановым. Признаете ли вы его за того человека, который снимал комнату в вашей квартире?
– Да, он самый.
– Что вы имеете рассказать относительно образа жизни лица, называющего себя отставным поручиком Поливановым?
Вдова так и загарцевала:
– Очень даже многое могу, господа, очень даже многое. Поливанов занял у меня комнату под номером один. Хорошо помню, приехал почти без вещей…
– Но какие-нибудь вещи были? – спросил Добржинский, обмениваясь с Никольским быстрым взглядом.
– Да так, господа, пустое, и вещами-то нельзя назвать. Подушка, картонка. Пустое. Нет, вот еще, помню, чемодан был.
– Какой чемодан? – насторожился Никольский.
– А небольшой такой, дешевенький, в черном парусиновом чехле.
Добржииский наклонился к подполковнику:
– Чемодан давно был.
Он произнес это так, чтобы «поручик» слышал и понял: версия о знакомом, который вручил ему осенью чемодан с динамитом, рухнула.
– Уходил он всегда рано, часов в девять, а возвращался нередко в полночь, – балабонила Горбаконь. – И всегда один. Бывали у него какие-то люди, но чрезвычайно скрытно. А как вернется, господа, так сейчас это дверь на запор щелк-щелк, и ни звука. Что он там делал, бог весть. Подойду – ни шума, ни шелеста, ни стука, ну ровно ничего, ей-богу. Вот, думаю…