В колонию пришел Мусий Карпович. Мы думали, что он начинает тяжбу по случаю слишком свободного обращения с его головой разгневанного Чобота. И в самом деле: голова Мусия Карповича была демонстративно перевязана и говорил он таким голосом, будто даже это не Мусий Карпович, а умирающий лебедь. Но по волнующему нас вопросу он высказался миролюбиво и по-христиански кротко:
– Там это, товарищи, девчонка моя у вас, и меня вот обидел ваш колонист, незаслуженно обидел, так я не жалуюсь, может, и я что не так сказал, а девчонку нужно отдать, на что она вам?
В кабинете сидели Коваль и Задоров. Задоров сильно смущал Мусия Карповича, потому что давно был ему известен насмешливый Шуркин разговор. Задоров и теперь не обманул ожиданий Мусия Карповича:
– Мусий Карпович, что вам дороже, голова зама или девчонка?
– И голова моя, и девчонка ж моя, – пробовал помутить Мусий Карпович.
– Наташи вам не видать, как своих ушей, это раз.
– Ну раз, – покорно произнес Мусий Карпович.
– А если будете сюда лазить, так и за голову не ручаемся, два.
– Так я ж совсем не потому, что девчонка. Я по другому делу. Боже сохрани, чи я буду с вами спорить, чи што? Так, то пускай и так… Я насчет мельницы к вам пришел. От сельсовета пришел с хорошим делом.
Задоров сурово принял капитуляцию противника и уступил боевую позицию Ковалю.
Коваль прицелился лбом в Мусия Карповича.
– Насчет мельницы?
– Ну да ж. Вы насчет мельницы хлопочете – это аренда, значит. И сельсовет же тоже подал заявление. Так от мы так думаем: как вы советская власть, так и сельсовет – советская власть, не может быть такого: то мы, а то – вы…
– Ага, – сказал Коваль несколько иронически.
– Да что ж вы агакаете? Чи я кажу не так, чи што? Ото мы и предлагаем вам: давайте возьмем аренду откровенно, пополам, значит. И работа пополам, и доходы пополам, это будет для всех людей как пример, а не так, как будто две советских власти…
– Ага, – сказал Коваль, весело глядя в глаза Мусия Карповича.
– Та чего ж вы все агакаете, чи може вы хотите забрать себе мельницу, а сельсовет по-вашему, так это значит, пускай так останется? Што оно, конечно, мельница в вашем дворе, это факт, конечно, так и сельсовет же, можно сказать, – советская власть.
– Так, – сказал Коваль.
– От вы агакаете або такаете, а как же понимать, к примеру?
– А чего это вы пришли, а не председатель?
– А я с бумажкой, как же, с бумажкой. А председатель, знаете, говорит: поди ты, Мусий, бо тебя больше уважают в колонии, так вы по-мирному и сговоритесь.
– Вас больше уважают? – спросил Задоров, выразительно разглядывая перевязанную голову Мусия Карповича.
– Хэ, хэ, это ж бывает и в семействе даже, – засмеялся Мусий Карпович, – бывает всякое, знаете, и брат брата за грудки берет, и все такое.
– Так вот что, уважаемый Мусий Карпович, – сказал я. – Значит, мы подумаем, поговорим с хлопцами, дадим вам ответ. Добре?
– Да разве ж я што говорю, чи што? Конечно ж, как у вас артель, надо и поговорить, а мы еще придем. С председателем придем.
Мусий Карпович откланялся и удалился, а Коваль с Задоровым напали на меня.
– Чего там еще думать? Гнать к чертовой матери, и все. Не хватает, чтобы мы с куркулями в компанию вошли.
– Да что вы, товарищи, – возражал я. – Видите, вот и бумажка, ведь это официальное предложение сельсовета, как же можно так: взять и прогнать к чертовой матери. Нужно поступить дипломатически вежливо.
Коваль не соглашается со мной.
– Ото ему голову провалил Чобот, ото и есть правильная дипломатия, советская власть тоже. Им в сельсовете три дня жить осталось.
– Все равно. Ведь этот Мусий даром бы не пришел. Наверное, там что-то случилось – в управлении государственными имуществами, надо узнать, в чем дело. А спешить нам все равно некуда. Решение об аренде будет не раньше, как через месяц.
Так начался в колонии короткий дипломатический период. Я уговорил Коваля и хлопцев напялить на себя дипломатические фраки и белые галстуки, и Лука Семенович с Мусием Карповичем на некоторое время получили возможность появляться на территории колонии без опасности для жизни. Так как с мельничным вопросом мы не спешили, то наши возможные компаньоны заинтересовались другими сторонами нашей жизни и больше всего делами Шере. Лука Семенович целые вечера проводил в свинарне, расспрашивая Шере о тонкостях свинских меню, об уходе за поросятами, о содержании маток, и все просил продать ему хорошего кабанчика, чтоб и на плод годился.
В это время всю колонию сильно занимал вопрос о покупке лошадей. Знаменитые наши рысаки старели на глазах, даже Рыжий начинал отращивать стариковскую бороду, а Малыша совет командиров перевел уже на положение инвалида и назначил ему пенсию. Малыш получил на дожитие постоянное место в конюшне и порцию овса, а запрягать его допускалось только с моего личного разрешения. Шере всегда с презрением относился к Бандитке, Мэри и Коршуну и говорил:
– Хорошее хозяйство то, в котором кони хорошие, а если кони дрянь, значит, и хозяйство – дрянь.
Антон Братченко, переживший влюбленность во всех наших лошадей по очереди и всегда всем предпочитавший Рыжего, и тот теперь под влиянием Шере начинал любить какого-то будущего коня, который вот-вот появится в его царстве. Я, Шере, Калина Иванович и Братченко не пропускали ни одной ярмарки, видели тысячи лошадей, но купить нам все-таки ничего не довелось. То кони были плохие, такие же, как и у нас, то дорого с нас просили, то находил Шере какую-нибудь припрятанную болезнь или недостаток. И правду нужно сказать, хороших лошадей на ярмарках не было. Война и революция прикончили породистые лошадиные фамилии, а новых заводов еще не народилось. Антон приезжал с ярмарки почти в оскорбленном состоянии:
– Как же это так? Коней нэма. А если нам нужен хороший конь, настоящий конь, так как же? Буржуев просить, чи как?
– Та нежели ни одного коня? – удивился Карабанов.
– Те лучше наших есть, – обиженным голосом рассказывал Антон, – так ты посуди: у нас на коней тысячу рублей собрали, на двух коней. Это ж тебе не то, что раньше: привели Рыжего черт его знает откуда, даром… И Бандитка даром, и Мэри, и Коршун, так само собой – хорошие кони. А тут нужно отдать, ты подумай, – пятьсот рублей. Какой конь должен быть за пятьсот рублей? Ну?
– Да-а, – тянул Карабанов, – за пятьсот рублей, это зверь, а не конь должен быть. От я коня бачив, так тот конь не меньше, как тысячу, стоил.
– Тысячу? Та ну? Какой же такой конь за тысячу рублей? Как на нем и ездить?
– А какие кони на ярмарке? – спрашивал Семен.
– Та такие кони: здоровая, понимаешь, кобыла, и так – серая, а шея, как у теленка, ну – дрянь, четыреста рублей. А то – и рост хороший, и шея, и все, а ноги, как у рака.
Калина Иванович, по гусарской старой памяти, любил копаться в лошадином вопросе, и даже Шере доверял его знаниям, изменяя в этом деле своей постоянной ревности. А Калина Иванович однажды в кругу понимающих людей сказал:
– Говорят эти паразиты, Лука та Мусий этот самый, что будто у дядьков на хуторах есть хорошие кони, а на ярмарок не хотят выводить, боятся.
– Неправда, – сказал Шере, – нет у них хороших коней. Есть такие, как мы видели. Хороших коней вот скоро с заводов достать можно будет, еще рановато.
– А я вам кажу – есть, – продолжал утверждать Калина Иванович. – Лука знает, этот сукин сын всю округу знает, как и что. Та и подумайте, откуда ж может взяться хорошая животная, если не у хозяина! А на хуторах хозяева живуть. Он, паразит, тихонько соби сыдыть, а жеребчика выгодовал, держит, сволочь, в тайне, значить, боиться – отберуть. А если поехать – купим…
– Не купите, или обманут вас на хуторах. Там люди хуже цыган.
– Кого? Меня обмануть? Ха, старого гусара, штоб какой тебе дядько обманул? Никогда такого не было, как и свет стоить.
Карабанов соглашался с Калиной Ивановичем:
– У дядьков есть, это верно. Это знаете, какой народ? Вы думаете, на тех хуторах всех коней выбрали? Там еще и в войну напрятали хиба ж таких жеребцов?
Антон, как всегда, держал нейтралитет:
– Та чего вы спорите? Чи вам не все равно, або конь хороший был.
Я тоже решил вопрос без всяких признаков идеологии.
– В ближайшее воскресенье едем, посмотрим. А может быть, и купим что-нибудь.
Шере согласился:
– Отчего не поехать? Коня, конечно, не купим, а проехаться хорошо. Посмотрю, что за хлеба у этих «хозяев».
В воскресенье запрягли фаэтон и закачались на мягких селянских дорогах. Проехали Гончаровку, пересекли харьковский большак, шагом проползли через засыпанную песком сосновую рощу и выехали наконец в некоторое царство-государство, где никогда еще не были. С высокой пологой возвышенности открылся довольно приятный пейзаж. Перед нами без конца, от горизонта до горизонта, ширилась по нивелиру сделанная равнина. Она не поражала разнообразием; может быть, в этой самой простоте и было что-то красивое. Равнина плотненько была засеяна хлебом; золотые, золотисто-зеленые, золотисто-желтые, ходили кругом широкие волны, изредка подчеркнутые ярко-зелеными пятнами проса или полем рябенькой гречихи. А на этом золотом фоне с непостижимой правильностью были расставлены группы белоснежных хат, окруженные приземистыми бесформенными садиками. У каждой группы одно-два дерева: вербы, осины, очень редко тополи и баштан с грязно-коричневым куренем. Все это было выдержано в точном стиле; самый придирчивый художник не мог бы здесь обнаружить ни одного ложного мазка.
Картина понравилась и Калине Ивановичу:
– Вот видите, как хозяева живуть? Тут тебе живуть аккуратные люди.
– Это тебе не какие-нибудь незаможники, у которых, понимаешь, главная животная – воша.
– Да, – неохотно согласился Шере.
– Тут враги советской власти живут, бандиты, – сказал Антон, оглядываясь с козел.
– Да на что ему твоя советская власть? – даже рассердился немного Калина Иванович. Что ему может дать советская власть, когда у него все есть: хлеб свой и мясо, и рядно, и овчина, самогонку тоже сам делает, паразит, веник ему если нужен, так смотри, нехворощи[142] сколько растет и какая хорошая нехвороща.
– И лебеда своя, – сказал Шере.
– Лобода[143] не мешает, што ж с того, што лобода, а этот хозяин все государство держить, а если б еще государство с ним обходилось как следовает… Это тебе хозяин: он не доспить, не доесть, а все на пользу… Потому, что трудиться. А хто трудиться, тот и богатым будет. Вы ж только поглядить, до чего тут хорошее хозяйство. Душа радуется…
– Хозяйство это никудышнее, нищенское, – задумчиво произнес Шере.
– Как вам не стыдно такое говорить? – возмутился Калина Иванович. – Разве ж не видно? Разве вы не замечаете?
– Вижу, – сказал Шере, презрительно прищуриваясь на хлебные поля, – вижу: пшеница и жито. От самого Рюрика[144] все одно и то же: пшеница и жито. Сорт дикий и урожай тоже дикий. Пятьдесят пудов с десятины, а на этой земле можно двести пудов собирать. И лебеда. Больше лебеды, чем хлеба.
– От лобода ему в зубы попала, – недовольно отвернулся Калина Иванович.
Шере откинулся на спинку сиденья, поправил затекшие ноги и сказал, глядя на небо:
– Есть минимум потребностей у всех народов. Самое меньшее, что человеку нужно, это хлеб. А у русских другой минимум – лебеда. Этот минимум определяет все. Если человек, допустим, и в крайнем случае, может ограничиться лебедой, он уже не хозяин.
– И откуда вы такое почерпнули? – спросил Калина Иванович, хотя и не понял хорошо речи Шере.
– Зачем далеко ходить, на поля посмотрите. Да и поговорка есть такая: не беда, коли во ржи лебеда, то беды, коли ни ржи, ни лебеды.
– Ничего не видите, значить.
– Ничего не вижу, – улыбнулся Шере, – ни пропашных, ни травы, ни добрых сортов. А в хатах тоже ничего нет у этих ваших «хозяев»: деревянный стол, две лавки, кожух в скрыне, пара сапог, – «богатство». И это все благодаря скупости да жадности. Сами ж говорите: недоспит, недоест. Разве он живет по-человечески, этот дикарь? А хаты? Это же не человеческое жилище. Стены из грязи, пол из глины, на крыше солома… Вигвам[145]…
– Не красна изба углами, а красна пирогами, хэ-хэ-хэ, – хитро подмигнул Калина Иванович.
– Картошка с луком, какие там пироги…
– Давайте завернем к этому, – прекратил спор Калина Иванович.
По забитой травкой дорожке повернул Антон к примитивным воротам, сделанным из трех тонких стволов вербы, связанных лыком. Серый задрипанный пес, потягиваясь, вылез из-под воза и хрипло, с трудом пересиливая лень, протявкал. Из хаты вышел хозяин и, стряхивая что-то с нечесаной бороды, с удивлением и некоторым страхом воззрился на мой полувоенный костюм.
– Драстуй, хозяин! – весело сказал Калина Иванович. – От церкви, значиться, вернулись?
– Я до церкви редко бываю, – ответил хозяин таким же ленивым, хриплым голосом, как и охранитель его имущества. – Жинка разве когда… А откедова будете?
– А мы по такому хорошему делу: кажут люди, что у вас коня можно доброго купить, а?
Хозяин перевел глаза на наш выезд. Недостаточно гармонировавшая пара Рыжего и вороной Мэри, видимо, его успокоила.
– Как вам это сказать? Чтобы хорошие лошади были, так где ж там! А есть у меня лощинка, третий год, може, вам пригодится?
Он отправился в конюшню и из самого дальнего угла вывел трехлетку кобылку, веселую и упитанную.
– Не запрягал? – спросил Шере.
– Так чтобы запрягать куды для какого дела, так нет, а проезжать – проезжал. Можно проехаться. Добре бежит, не могу ничего такого сказать.
– Нет, – сказал Шере, – молода для нас. Нам для работы нужно.
– Молода, молода, – согласился хозяин. – Так у хороших людей подрасти может. Это такое дело. Я за ней три года ходил. Добре ходил, вы же бачите?
Кобылка действительно была холеная: блестящая, чистая шерсть, расчесанная грива, во всех отношениях она была чистоплотнее своего воспитателя и хозяина.
– А сколько, к примеру, эта кобылка, а? – спросил Калина Иванович.
– Вижу так, что хозяева покупают, да если магарыч хороший будет, так шестьдесят червяков.
Антон уставился на верхушку вербы и, наконец, сообразив, в чем дело, ахнул:
– Сколько? Шестьсот рублей?
– Шестьсот же, – сказал хозяин скромно.
– Шестьсот рублей вот за это г…? – не сдерживая гнева, закричал Антон.
Хозяин направился с лощинкой к конюшне, но остановился по дороге и сказал Антону строго:
– Сам ты г…, много ты понимаешь! Ты походи за конем, а потом будешь говорить.
Калина Иванович примирительно сказал:
– Нельзя так сказать, что г… кобылка хорошая, но только нам не подходить.
Шере молча улыбнулся. Мы уселись в фаэтон и поехали дальше. Серый отсалютовал нам прежним тявканьем, а хозяин, закрывая ворота, даже не посмотрел нам вдогонку.
Мы побывали на десятке хуторов. Почти в каждом были лошади, но мы ничего не купили.
Хозяева попадались разные: и ласковые, и угрюмые, подозрительно-сдержанные и откровенно болтливые, хвастливые и скромные, как великомученики на иконах, рыжие, черные, серые и казацкого типа с длинными усами, но все единодушно ломили с нас страшные цены, от которых вконец испортились нервы не только у Антона, но даже и у Калины Ивановича. Лошади у них были большие, молодые, только подготовленные к работе, и все такого же типа: добротные лошади, упитанные, чистые, с некоторыми отдаленными признаками хороших кровей, но это не были те идеально драгоценные звери, о которых мечтали Антон и Карабанов.
Домой возвращались уже под вечер. Шере уже не рассматривал поля, а о чем-то сосредоточенно думал. Антон злился на Рыжего и то и дело перетягивал его кнутом, приговаривая:
– Одурел, что ли? Бурьяна не бачив, смотри ты…
Калина Иванович со злостью посматривал на придорожную нехворощу и бурчал всю дорогу:
– Какой же, понимаешь ты, скверный народ, паразиты! Приезжают до них люди, ну, там продав чи не продав, так будь же человеком, будь же хозяином, сволочь. Ты ж видишь, паразит, что люди с утра в дороге, дай же поисты, есть же у тебя чи там борщ, чи хоть картошка… Мало их, паразитов, советская власть придавила. Этот народ сничтожить нужно. Залезло чертово отродье, сховались по хуторам, причаилось, и никто ему не нужный. Ах, вы, паразиты, чтоб вам до добра не дожить, мурлики проклятые. Ты ж пойми: бороду расчесать ему николы, ты видив такого? А за паршивую лошичку шестьсот рублей! Он, видите, «ходыв за лошичкою». Тай не он ходыв, а сколько там этих самых батрачков, ты видав?
Я видел этих молчаливых замазур, перепуганно застывших возле сажей[146] и конюшен в напряженном наблюдении неслыханных событий: приезда городских людей. Они ошеломлены чудовищным сочетанием стольких почтенностей на одном дворе. Иногда эти немые деятели выводили из конюшен лошадей и застенчиво подавали хозяину повод, иногда даже они похлопывали коня по крупу, выражая этим, может быть, и ласку к привычному живому существу.
Калина Иванович, наконец, замолчал и раздраженно курил трубку. Только у самого въезда в колонию он сказал весело:
– От выморили голодом, чертовы паразиты!..
Шере прекратил свои думы и захохотал:
– А пироги ж как, Калина Иванович?
– Какие пироги?
– А те самые, которыми «красна изба»?
Антон задрал ноги над козлами и залился:
– Ой, и пироги ж… Я все думал, а какие там пироги будут?
В колонии мы застали Луку Семеновича и Мусия Карповича. Лука был очень поражен неудачей нашей экспедиции и протестовал:
– Не может такого дела буты! Раз я сказал Антону Семеновичу и Калине Ивановичу, так отетое самое дело мы сполним. Вы, Калина Иванович, не утруждайте себе, потому нет хуже, када у человека нервы спорчены. А вот на той неделе поедем с вами, только пускай Антон Семенович не едут, у них вид такой, хэ-хэ-хэ, болышевицький, так народ опасается.
В следующее воскресенье Калина Иванович поехал на хутора вместе с Лукой Семеновичем и на его лошади. Братченко к этому отнесся хладнокровно-безнадежно и зло пошутил, провожая:
– Вы хоть хлеба возьмите на дорогу, а то с голоду сдохнете.
Лука Семенович погладил рыжую красавицу-бороду над праздничной вышитой рубашкой и аппетитно улыбнулся розовыми устами:
– Как это можно, товарищ Братченко? До людей едем, как это можно такое дело: свой хлеб брать! Поимо сегодня и борщу настоящего и баранины, а може, хто й пляшку[147] соорудить.
Он подмигнул заинтересованному Калине Ивановичу и взял в руки фасонные темно-красные вожжи. Широкий кормленый жеребец охотно заколыхался под раскоряченной дугой, увлекая за собой добротную, щедро окованную бричку.
Вечером все колонисты, как по пожарному сигналу, сбежались к неожиданному явлению: Калина Иванович приехал победителем. За бричкой был привязан жеребец Луки Семеновича, в оглоблях пришла красивая, серая в яблоках, большая кобыла. И Калина Иванович и Лука Семенович носили на себе доказательства хорошего приема, оказанного им лошадиными хозяевами. Калина Иванович с трудом вылез из брички и старался изо всех сил, чтобы колонисты не заметили этих самых доказательств. Карабанов помог Калине Ивановичу:
– Магарыч был, значит?
– Ну, а как же! Ты ж видишь, какая животная.
Калина Иванович похлопывал кобылу по неизмеримому крупу. Кобыла была и в самом деле хороша: мохнатые мощные ноги, рост, богатырская грудь, ладная, массивная фигура. Никаких пороков не мог найти в ней и Шере, хотя и долго лазил под ее животом и то и дело весело и нежно просил:
– Ножку, дай ножку…
Хлопцы покупку одобрили. Бурун, серьезно прищурив глаза, обошел кобылу со всех сторон и отозвался:
– Наконец-то в колонии лошадь как лошадь.
И Карабанову кобыла понравилась:
– Да, это хозяйская лошадь. Эта стоит пятьсот рублей. Если таких лошадей десяток, можно пироги исты.
Вечером в совете командиров Антон представил свою просьбу: дать кобыле имя. Задача оказалась страшно трудной. В имении можно было все обозначить: и качество лошади, и ее историю, и наше к ней отношение. Семен предложил назвать «Куркулькой», но обиделся Калина Иванович.
– Зачем это такие насмешки: када человек выходил лошадь, так ты ему спасибо должен сказать, а ты его оскорбить хочешь. Такой непонимающий народ. От я гаварив, что достанем лошадь у хозяина, так мне не верили, все разумные стали, понимаешь. А теперь, када у вас такая кобыла, так «Куркулька», смотри ты…
После долгих споров решили назвать кобылу «Зорькой», выражая в этом имени только одно: полную невозможность выбрать другое, более выразительное имя.
Братченко кобылу принял с любовным вниманием, ходил вокруг нее и причмокивал от удовольствия, поражался с радостным оживлением ее громадной и спокойной силе, ее мирному, доверчивому характеру. У Антона появились перспективы, он пристал к Шере с настойчивым требованием:
– Жеребца нужно хорошего. Свой завод будет. Горьковский завод, понимаете?
Шере понимал, серьезно-одобрительно поглядывал на Зорьку и говорил сквозь зубы:
– Буду искать жеребца. У меня наметилось одно место. Только вот пшеницу уберем – поеду.
В колонии в это время с раннего утра до заката проходила работа, ритмически постукивая на проложенных Шере точных и гладких рельсах. Шере терпеть не мог истерики, никакой горячки, он не выносил захлопотанных физиономий, мечущихся в панике распорядителей, никаких криков и споров, призывов и укоров. Недельный план он рассчитывал буквально до секунды и выполнял его, не прибавляя ни одного слова к воскресному приказу совета командиров. Сводные отряды колонистов, то большие, то малые, то состоящие из взрослых, то нарочито пацаньи, вооруженные то сапками, то косами, то граблями, то собственными пятернями, с четкостью расписания скорого поезда проходили в поле и обратно, блестя смехом и шутками, бодростью и уверенностью в себе, до конца зная, где, что и как нужно сделать. Иногда Оля Воронова, наш помагронома, приходила с поля и между глотками воды из кружки в кабинете говорила дежурному командиру:
– Пошли помощь пятому сводному.
– А что такое?
– С вязкой отстают… жарко.
– Сколько?
– Человек пять. Девочки есть?
– Есть одна.
Оля вытирает губы рукавом и уходит куда-то. Дежурный с блокнотом в руках направляется под грушу, где с самого утра расположился штаб резервного сводного отряда. За дежурным командиром бежит смешной мелкой пробежкой дежурный сигналист. Через минуту из-под груши раздается короткое «стаккато» сбора резерва. Из-за кустов, из реки, из спален стремглав вылетают пацаны, у груши собирается кружок, и еще через минуту пятерка колонистов быстрым шагом направляется к пшеничному полю.
Мы уже приняли сорок пацанов пополнения. Целое воскресенье возились с ними колонисты, банили, одевали, разбивали по отрядам. Число отрядов мы не увеличили, а перевели наши одиннадцать в красный дом, оставив в каждом определенное число мест. Поэтому новенькие крепко увязаны старыми кадрами и с гордостью чувствуют себя горьковцами, только ходить еще не умеют, «лазят», как говорит Карабанов.
Народ пришел к нам все молодой, тринадцати-четырнадцати лет, и есть замечательно хорошие морды, особенно симпатичные после того, когда разрумянится пацан в бане, блестят на нем новые сатиновые трусики, а голова если и плохо пострижена, так Белухин успокаивает:
– Сегодня они сами стриглись, так, понимаете, не очень… Вечерком придет парикмахер, так мы оформим.
Пополнение дня два ходит по колонии с расширенными зрачками, фиксируя всякие новые впечатления. Заходит в свинарню и удивленно таращится на строгого Ступицына, который спрашивает:
– Пропуск у тебя есть?
– А зачем пропуск?
– Без пропуска нельзя, заразу занесешь.
– Заразу? А где зараза?
– А где тебя черти носили раньше, там и зараза.
Антон с пополнением принципиально не разговаривает:
– Чего это прилезли? Ваше место пока что в столовой.
– Почему в столовой?
– А что ж ты еще умеешь делать? Ты – хлебный токарь.
– Нет, я буду работать.
– Знаем, как вы работаете: за тобой двух надзирателей ставить нужно. Правда?
– А вот командир говорил: послезавтра на работу, вот посмотришь.
– Подумаешь, посмотрю, – не видел, что ли: ой, жарко, ой, воды хочется, ой, папа, ой, мама.
Пацаны смущенно улыбаются.
– Какая там мама… ничего подобного.
Но уже к вечеру первого дня у Антона появляются симпатии. Какими-то неизвестными способами он отбирает любителей лошадей. Смотришь, по дорожке на поле уже катится бочка с водой, а на бочке сидит новый горьковец Петька Задорожный и правит Коршуном, сопровождаемый напутствием из дверей конюшни:
– Не гони коня, не гони, это не пожарная бочка.
Через день новенькие участвуют в сводных отрядах, спотыкаются и кряхтят в непривычных трудовых усилиях, но ряд колонистов упорно проходит по полю картофеля, почти не ломая равнения, и новенькому кажется, что и он равняется со всеми. Только через час он замечает, что на двух новеньких дали один рядок картофеля, а у старых колонистов рядок на каждого. Обливаясь потом, он тихонько спрашивает соседа:
– А скоро кончать?
– А вот, когда кончишь, тогда и кончишь.
– А до каких пор?
– Ты спросил бы лучше: чи хорошая будет картошка? Тебе же лопать придется.
Новичок замолкает, впитывая понемножку новый непривычный и захватывающий опыт.
Сняли пшеницу и на току завозились с молотилкой. Шере, грязный и потный, как и все, проверяет шестеренки и поглядывает на стог, приготовленный к молотьбе.
– Послезавтра молотить, а завтра за конем поедем.
– Я поеду, – говорит осторожно Семен, поглядывая на Братченко.
– Поезжай, что же, – говорит Антон. – А хороший жеребец?
– Жеребец ничего себе, – отвечает Шере.
– В совхозе купили?
– В совхозе.
– А сколько?
– Триста.
– Дешево.
– Угу!
– Совецький, значит? – смотрит Калина Иванович на молотилку. – А зачем элеватор так высоко задрали?
– Советский, – отвечает Шере. – Ничего не высоко, солома легкая.
В воскресенье отдыхали, купались, катались на лодках, возились с новичками, а под вечер вся аристократия, как всегда, собралась у крыльца белого дома, дышала запахами «снежных королев» и, поражая притаившихся в сторонке новичков, вспоминала разные истории.
Вдруг из-за угла мельницы, вздымая пыль, крутой дугой пятясь от брошенного старого котла, карьером вылетел всадник. Семен на золотом коне летел прямо к нам, и мы все вдруг смолкли и затаили дыхание: такие вещи мы раньше видели только на картинках, в иллюстрациях к сказкам и к «Страшной мести». Конь нес Семена свободным, легким, но в то же время стремительным аллюром, развевая полный, богатый хвост и комкая на ветру пушистую, пронизанную золотым светом гриву. В его движении мы еле успевали пораженной душой вдыхать новые ошеломляющие детали: изогнутую в гордом и капризно-игривом повороте могучую шею и тонкие, просторным шагом идущие ноги.
Семен осадил коня перед нами, притянул к его груди небольшую красивую голову. Черный, по углам налитый кровью, молодой и горячий глаз глянул вдруг в самое сердце потерявшегося Антона Братченко. Антон взялся руками за уши, ахнул и затрепетал:
– Цэ наш? Что? Жеребец? Наш?
– Та наш же! – гордо сказал Семен.
– Слазь к чертовой матери с жеребца! – заорал вдруг Антон на Карабанова. – Чего расселся? Мало тебе? От, смотри, запарил. Это вам не куркульская кляча.
Антон ухватился за повод, гневным взглядом повторяя свое приказание.
Семен слез с седла.
– Понимаю, брат, понимаю. Такой конь, может, когда и был, так разве у Наполеона.[148]
Антон каким-то взрывом ветра взвился в седло и потрепал ласково коня по шее. Потом неожиданно смущенно отвернулся и рукавом вытер глаза.
Ребята негромко засмеялись. Калина Иванович улыбнулся, крякнул, еще раз улыбнулся.
– Ничего не скажешь – такой конь, я тебе скажу. Даже так скажу: не к нашему рылу крыльцо. Да… У нас его спортят.
– Кто испортит? – свирепо наклонился к нему Антон. Он зарычал на колонистов:
– Убью! Кто тронет, убью! Палкой! Железной палкой по голове!
Он круто повернул коня, и конь послушно понес его к конюшне кокетливым коротким галопом, как будто обрадовался, что наконец уселся в седле настоящий хозяин.
Назвали жеребца Молодцом.