Весною нас к стенке прижали вопросы инвентаря. Малыш и Бандитка просто никуда не годились, на них нельзя было работать. Ежедневно с утра в конюшне Калина Иванович произносил контрреволюционные речи, упрекая советскую власть в бесхозяйственности и в безжалостном отношении к животным:
– Если ты строишь хозяйство, так и дай же живой инвентарь, а не мучай бессловесную тварь. Теорехтически это, конечно, лошадь, а прахтически так она падает, и жалко смотреть, а не то что работать.
Братченко вел прямую линию. Он любил лошадей просто за то, что они живые лошади, и всякая лишняя работа, наваленная на его любимцев, его возмущала и оскорбляла. На всякие домогательства и упреки он всегда имел в запасе убийственный довод:
– А вот если бы тебя заставили потягать плуг? Интересно бы послушать, как бы ты запел.
Разговоры Калины Ивановича он понимал как директиву не давать лошадей ни для какой работы. Но мы и требовать не имели охоты. Во второй колонии была уже отстроена конюшня, нужно было ранней весной перевести туда двух лошадей для вспашки и посева. Но переводить было нечего.
Как-то в разговоре с Черненко, председателем губернской РКИ, я рассказал о наших затруднениях: с мертвым инвентарем кое-как перекрутимся, на весну хватит, а вот с лошадьми беда. Ведь шестьдесят десятин! А не обработаем – что нам запоют селяне?
Черненко задумался и вдруг вскочил с радостью:
– Стой! У меня же здесь имеется хозяйственная часть. На весну нам лошадей столько не нужно. Я вам дам на время трех, кстати, и кормить не нужно будет, а вы месяца через полтора возвратите. Да вот поговори с нашим завхозом.
Завхоз РКИ оказался человеком крутым и хозяйственным. Он потребовал солидную плату за прокат лошадей: за каждый месяц пять пудов пшеницы и колеса для их экипажа.
– У вас же есть колесная.
– Разве же так можно? Шкуру сдираете! С кого?
– Я заведующий хозяйством, а не добрая барыня. Лошади какие! Я бы не дал ни за что – испортите, загоняете, знаю вас. Я таких лошадей два года собирал – не лошади, а красота!
Впрочем, я мог бы наобещать ему по сто пудов пшеницы и колеса для всех экипажей в городе. Нам нужны были лошади.
Завхоз написал договор в двух экземплярах, в котором все было изложено очень подробно и внушительно:
«… именуемая в дальнейшем колонией… каковые колеса будут считаться переданными хозяйственной части губРКИ после приема их специальной комиссией и составления соответствующего акта… За каждый просроченный день возвращения лошадей колония уплачивает хозяйственной части губРКИ по десять фунтов пшеницы за одну лошадь… А в случае невыполнения колонией настоящего договора колония уплачивает неустойку в размере пятикратной стоимости убытков…»
На другой день Калина Иванович и Антон с большим торжеством въехали в колонию. Малыши с утра дежурили далеко на дороге; вся колония, даже воспитатели, томились в ожидании. Шелапутин с Тоськой выиграли больше всех: они встретили процессию на шоссе и немедленно взгромоздились на коней. Калина Иванович не способен был ни улыбаться, ни разговаривать, настолько наполнили его существо важность и недоступность. Антон даже головы не повернул в нашу сторону – вообще все живые существа потеряли для него всякую цену, кроме тройки вороных лошадей, привязанных сзади к нашему возу.
Калина Иванович вылез из гробика, стряхнул солому с пиджака и сказал Антону:
– Ты ж там смотри, поставить как следует, это тебе не какие-нибудь Бандитки.
Антон, бросив отрывистые распоряжения своим помощникам, запихивал старых любимцев в самые дальние и неудобные станки, грозил чересседельником любопытным, заглядывающим в конюшню, а Калине Ивановичу ответил по-приятельски грубовато:
– Упряжь гони, Калина Иванович, это барахло не годится!
Лошади были все вороные, высокие и упитанные. Они принесли с собою старые клички, и это в глазах колонистов сообщало им некоторую родовитость. Звали их: Зверь, Коршун и Мэри.
Впрочем, Зверь скоро разочаровал нас: это был видный жеребец, но для сельскохозяйственной работы не подходил, скоро уставал и задыхался. Зато Коршун и Мэри оказались во всех отношениях удобными коняками: сильными, тихими, красивыми. Надежды Антона на какую-то чудесную рысь, благодаря которой он надеялся затмить нашим выездом всех городских извозчиков, правда, оказались напрасными, но в плуге и в сеялке они были великолепны, и Калина Иванович только кряхтел от удовольствия, докладывая мне по вечерам, сколько вспахано и сколько засеяно. Беспокоило его только в высшей степени неудобное ведомственное положение лошадиных хозяев.
– Все это хорошо, знаешь, а только с этим РКИ связываться… как-то оно… Что захотят, паразиты, то и сделают. А жалиться куда ж пойдешь? В РКИ?
Во второй колонии зашевелилась жизнь. Один из домов был закончен, и в нем поселились шесть колонистов. Жили они там без воспитателя и без кухарки, запасались кое-какими продуктами из нашей кладовой и кое-как сами готовили себе пищу в печурке в саду. На обязанности их лежало: охранять сад и постройки, держать переправу на Коломаке и работать в конюшне, в которой стояли две лошади и где эмиссаром Братченко сидел Опришко. Сам Антон решил остаться в главной колонии: здесь было люднее и веселее. Он ежедневно совершал инспекторские наезды во вторую колонию, и его посещений побаивались не только конюхи, не только Опришко, но и все колонисты.
На полях второй колонии шла большая работа. Шестьдесят десятин все были засеяны, правда, без особенного агрономического умения и без правильного плана полей, но были там и пшеница озимая, и пшеница яровая, и рожь, и овес. Несколько десятин было под картофелем и свеклой. Здесь требовались полка и окучивание, и нам поэтому приходилось разрываться на части. В это время в колонии было уже шестьдесят колонистов.
Между первой и второй колониями в течение всего дня и до самой глубокой ночи совершалось движение: проходили группы колонистов на работу и с работы, проезжали наши подводы с семенным материалом, фуражом и продуктами для колонистов, проезжали наемные селянские подводы с материалами для постройки, Калина Иванович в стареньком кабриолете, который он где-то выпросил, верхом на Звере проносился Антон, замечательно ловко сидя в седле.
По воскресеньям почти вся колония отправлялась купаться к Коломаку, – колонисты, воспитатели, а за ними как-то понемногу приучились собираться на берегу уютной, веселой речушки соседние парубки и девчата, комсомольцы с Пироговки и Гончаровки и кулацкие сынки с наших хуторов. Наши столяры выстроили на Коломаке небольшую пристань, и мы держали на ней флаг с буквами «КГ». Между пристанью и нашим берегом целый день курсировала зеленая лодка с таким же флагом, обслуживаемая Митькой Жевелием и Витькой Богоявленским. Наши девчата, хорошо разбираясь в значении нашего представительства на Коломаке, из разных остатков девичьих нарядов сшили Митьке и Витьке матросские рубашки, и много пацанов как в колонии, так и на много километров кругом свирепо завидовали этим двум исключительно счастливым людям. Коломак сделался центральным нашим клубом.
В самой колонии было весело и звучно от постоянного рабочего напряжения, от неизбывной рабочей заботы, от приезда селян-заказчиков, от воркотни Антона и сентенций Калины Ивановича, от неистощимого хохота и проделок Карабанова, Задорова и Белухина, от непременных неудач Сороки и Галатенко, от струнного звона сосен, от солнца и молодости.
К этому времени мы уже забыли, что такое грязь, что такое вши и чесотка. Колония блистала чистотой и новыми заплатами, аккуратно наложенными на каждое подозрительное место, все равно на каком предмете: на штанах, на заборе, на стенке сарая, на старом крылечке. В спальнях стояли те же «дачки», но на них запрещалось сидеть днем, и для этого специально имелись некрашеные сосновые лавки. В столовой такие же некрашеные столы ежедневно скоблились особыми ножами, сделанными в кузнице.
В кузнице к этому времени совершились существенные перемены. Дьявольский план Калины Ивановича был уже выполнен полностью: Голованя прогнали за пьянство и контрреволюционные собеседования с заказчиками, но кузнечное оборудование Головань и не пытался получить обратно – безнадежное это было дело. Он только укоризненно и «по-хохлятски» иронически покачал головой, когда уходил:
– И вы такие ж хозяева, як и вси, – ограбили чоловика, от и хозяева!
Белухина такими речами нельзя было смутить, человек недаром читал книжки и жил между людьми. Он бодро улыбнулся в лицо Голованя и сказал:
– Какой ты несознательный гражданин, Софрон! Работаешь у нас второй год, а до сих пор не понимаешь: это ведь орудия производства.
– Ну, я ж и кажу…
– А орудия производства должны, понимаешь, по науке, принадлежать пролетариату. А вот тебе и пролетариат стоит, видишь?
И он показал Голованю настоящих живых представителей славного класса пролетариев: Задорова, Вершнева и Кузьму Лешего.
В кузнице командует Семен Богданенко, настоящий потомственный кузнец, фамилия, пользующаяся старой славой в паровозных мастерских. У Семена в кузнице военная дисциплина и чистота: все гладилки, молотки и молоты чинно глядят каждый с назначенного ему места, земляной пол выметен, как в хате у хорошей хозяйки, на горне не просыпано ни одного грамма угля, а с заказчиками разговоры очень короткие и ясные:
– Здесь тебе не церковь – нечего торговаться.
Семен Богданенко грамотен, чисто выбрит и никогда не ругается.
В кузнице работы по горло: и наш инвентарь и селянский. Другие мастерские в это время почти прекратили работу, только Козырь с двумя колонистами по-прежнему возился в своем колесном сарайчике: на колеса спрос не уменьшался.
Для хозяйственной части РКИ нужны были особые колеса – под резиновые шины, а таких колес Козырь никогда не делал. Он был очень смущен этой гримасой цивилизации и каждый вечер после работы грустил:
– Не знали мы этих резиновых шин. Господь наш Иисус Христос пешком ходил и апостолы… а теперь люди на железных шинах пусть бы ездили.
Калина Иванович строго говорил Козырю:
– А железная дорога? А автомобиль? Как, по-твоему? Что ж с того, что твой господь пешком ходив? Значит, некультурный или, может, деревенский, такой же, как и ты. А может, и ходив того, что голодранець, а як бы посадив кто на машину, так и понравилось бы. А то – «пешком ходив»! Стыдно старому человеку такое говорить.
Козырь несмело улыбнулся и растерянно шептал:
– Если б посмотреть, как это под резиновые шины, так, может, с божьей помощью и сделали бы. А на сколько ж спиц, господь его знает?
– Да ты пойди в РКИ и посмотри. Посчитай.
– Господи прости, где мне, старому, найти такое?
Как-то в середине июня Черненко захотел ребятам доставить удовольствие:
– Я тут кое с кем говорил, так к вам балерины приедут, пусть ребята посмотрят. У нас в оперном, знаешь, хорошие балерины. Ты вечерком их доставь туда.
– Это хорошо.
– Только смотри, народ они нежный, а твои бандиты их перепугают чем. Да на чем ты их довезешь?
– А у нас есть экипаж.
– Видел я. Не годится. Ты пришли лошадей, а экипаж пусть возьмут мой, здесь запрягут и – за балеринами. Да на дороге поставь охрану, а то еще попадутся кому в лапы: вещь соблазнительная.
Балерины приехали поздно вечером, всю дорогу дрожали, смешили Антона, который их успокаивал:
– Да чего вы боитесь, у вас же и взять нечего. Это не зима: зимой шубы забрали бы.
Наша охрана, неожиданно вынырнувшая из лесу, привела балерин в такое состояние, что по приезде в колонию их немедленно нужно было поить валерьянкой.
Танцевали они очень неохотно и сильно не понравились ребятам. Одна, помоложе, с великолепной и выразительной смуглой спиной, в течение вечера всю эту спину истратила на выражение высокомерного и брезгливого равнодушия ко всей колонии. Другая, постарше, поглядывала на нас с нескрываемым страхом. Ее вид особенно раздражал Антона:
– Ну, скажите, пожалуйста, стоило пару коней гонять в город и обратно, а потом опять в город и обратно? Я вам таких и пешком приведу сколько угодно из города.
– Так те танцевать не будут! – смеется Задоров.
– Ого! Хиба ж так?
За роялем, давно уже украшавшим одну из наших спален, – Екатерина Григорьевна. Играет она слабо, и музыка ее не приспособлена к балету, а балерины не настолько деликатны, чтобы как-нибудь замять два-три такта. Они обиженно изнемогают от варварских ошибок и остановок. Кроме того, они страшно спешили на какой-то интересный вечер.
Пока у конюшни, при фонарях и шипящей ругани Антона, запрягали лошадей, балерины страшно волновались: они обязательно опоздают на вечер. От волнения и презрения к этой провалившейся в темноте колонии, к этим притихшим колонистам, к этому абсолютно чуждому обществу они ничего даже не могли выразить, а только тихонько стонали, прислонившись друг к другу. Сорока на козлах бузил по поводу каких-то постромок и кричал, что он не поедет. Антон, не стесняясь присутствием гостей, отвечал Сороке:
– Ты кто – кучер или балерина? Так чего ты танцуешь на козлах? Ты не поедешь? Вставай!..
Сорока наконец дергает вожжами. Балерины замерли и в предсмертном страхе поглядывают на карабин, перекинутый через плечи Сороки. Все-таки тронулись. И вдруг снова крик Братченко:
– Да что ты, ворона, наделал? Чи тебе повылазило, чи ты сказывся, как ты запрягал? Куда ты Рыжего поставил, куда ты Рыжего всунул? Перепрягай! Коршуна под руку, – сколько раз тебе говорил!
Сорока не спеша стаскивает винтовку и укладывает на ноги балерин. Из фаэтона раздаются слабые звуки сдерживаемых рыданий.
Карабанов за моей спиной говорит:
– Таки добрало. А я думал, что не доберет. Молодцы хлопци!
Через пять минут экипаж снова трогается. Мы сдержанно прикладываем руки к козырькам фуражек, без всякой, впрочем, надежды получить ответное приветствие. Резиновые шины запрыгали по камням мостовой, но в это время мимо нас летит вдогонку за экипажем нескладная тень, размахивает руками и орет:
– Стойте! Постойте ж, ради Христа! Ой, постойте ж, голубчики!
Сорока в недоумении натягивает вожжи, одна из балерин подскакивает с сиденья.
– От было забыл, прости, царица небесная! Дайте ось спицы посчитаю…
Он наклоняется над колесом, рыдания из фаэтона сильнее, и к ним присоединяется приятное контральто:
– Ну, успокойся же, успокойся…
Карабанов отталкивает Козыря от колеса:
– Иди ты, дед, к…
Но сам Карабанов не выдерживает, фыркает и опрокидывается в лес.
Я тоже выхожу из себя:
– Трогай, Сорока, довольно волынить! Нанялись, что ли?!
Сорока лупит с размаху Коршуна. Колонисты заливаются откровенным смехом, под кустом стонет Карабанов, даже Антон хохочет:
– Вот будет потеха, если еще и бандиты остановят! Тогда обязательно опоздают на вечер.
Козырь растерянно стоит в толпе и никак не может понять, какие важные обстоятельства могли помешать посчитать спицы.
За разными заботами мы и не заметили, как прошли полтора месяца. Завхоз РКИ приехал к нам минута в минуту.
– Ну, как наши лошади?
– Живут.
– Когда вы их пришлете?
Антон побледнел:
– Как это – «пришлете»? Ого, а кто будет работать?
– Договор, товарищи, – сказал завхоз черствым голосом, – договор. А пшеницу когда можно получить?
– Что вы! Надо же собрать да обмолотиться, пшеница еще в поле.
– А колеса?
– Да, понимаете, наш колесник спицы не посчитал, не знает, на сколько спиц делать колеса. И размеры ж…
Завхоз чувствовал себя большим начальством в колонии. Как же, завхоз РКИ!
– Придется платить неустойку по договору. По договору. И с сегодняшнего дня, знайте же, десять фунтов в день, десять фунтов пшеницы. Как хотите.
Завхоз уехал. Братченко со злобой проводил его беговые дрожки и сказал коротко:
– Сволочь!
Мы были очень расстроены. Лошади до зарезу нужны, но не отдавать же ему весь урожай!
Калина Иванович ворчал:
– Я им не отдам пшеницу, этим паразитам: пятнадцать пудов в месяц, а теперь еще по десять фунтов. Они там пишут все по теории, а мы, значит, хлеб робым. А потом им и хлеб отдай, и лошадей отдай. Где хочешь, бери, а пшеницы я не дам!
Ребята отрицательно относились к договору:
– Если им пшеницу отдавать, так пусть она лучше на корне посохнет. Або нехай забирают пшеницу, а лошадей нам оставят.
Братченко решил вопрос более примирительно:
– Вы можете и пшеницу отдавать, и жито, и картошку, а лошадей я не отдам. Хоть ругайтесь, хоть не ругайтесь, а лошадей они не увидят.
Наступил июль. На лугу ребята косили сено, и Калина Иванович расстраивался:
– Плохо косят хлопцы, не умеют. Так это ж сено, а как же с житом будет, прямо не знаю. Жито ж семь десятин, да пшеницы восемь десятин, да яровая, да овес. Что ты его будешь делать? Надо непременно жатку покупать.
– Что ты, Калина Иванович? За какие деньги купишь жатку?
– Хоть лобогрейку. Стоила раньше полтораста рублей або двести.
Вечером он пришел ко мне и принес пригоршню жита:
– Видишь, через два дня, никак не позже, убирать.
Готовились косить жито косами. Жатву решили открыть торжественно, праздником первого снопа. В нашей колонии на теплом песке жито поспевало раньше, и это было удобно для устройства праздника, к которому мы готовились как к очень большому торжеству. Было приглашено много гостей, варили хороший обед, выработали красивый и значительный ритуал торжественного начала жатвы. Уже украсили арками и флагами поле, уже пошили хлопцам свежие костюмы, но Калина Иванович был сам не свой.
– Пропал урожай! Пока выкосят, посыплется жито. Для ворон работали.
Но в сараях колонисты натачивали косы и приделывали к ним грабельки, успокаивая Калину Ивановича:
– Ничего не пропадет, Калина Иванович, все будет, как у настоящих граков.
Было назначено восемь косарей.
В самый день праздника рано утром разбудил меня Антон.
– Там дядько приехал и жатку привез.
– Какую жатку?
– Привез такую машину. Здоровая, с крыльями – жатка. Говорит, чи не купят?
– Так ты его отправь. За какие же деньги – ты же знаешь…
– А он говорит: може, променяют. Он на коня хочет променять.
Оделся я, вышел к конюшне. Посреди двора стояла жатвенная машина, еще не старая, видно, для продажи специально выкрашенная. Вокруг нее толпились колонисты, и тут же злобно посматривал на жатку, и на хозяина, и на меня Калина Иванович.
– Что это он, в насмешку приехав, что ли? Кто его сюда притащив?
Хозяин распрягал лошадей. Человек аккуратный, с благообразной сивой бородой.
– А почему продаешь? – спросил Бурун.
Хозяин оглянулся:
– Да сына женить треба. А у меня есть жатка, – другая жатка, с нас хватит, а вон коня нужно сыну дать.
Карабанов зашептал мне на ухо:
– Брешет. Я этого дядька знаю… Вы не с Сторожевого?
– Эге ж, с Сторожевого. А ты ж що ж тут? А чи ты не Семен Карабан? Панаса сынок?
– Так как же! – обрадовался Семен. – Так вы ж Омельченко? Мабудь, боитесь, що отберут? Ага ж?
– Та оно и то, що отобрать могуть, да и сына женить же…
– А хиба ваш сын доси не в банде?
– Що вы, Христос з вами!..
Семен принял на себя руководство всей операцией. Он долго беседовал с хозяином возле морд лошадей, они друг другу кивали головами, хлопали по плечам и локтям. Семен имел вид настоящего хозяина, и было видно, что и Омельченко относится к нему, как к человеку понимающему.
Через полчаса Семен открыл секретное совещание на крыльце у Калины Ивановича. На совещании присутствовали я, Калина Иванович, Карабанов, Бурун, Задоров, Братченко и еще двое-трое старших колонистов. Остальные в это время стояли вокруг жатки и молчаливо поражались тому, что на свете у некоторых людей существует такое механическое счастье.
Семен объяснил, что дядько хочет получить за жатку коня, что в Сторожевом будут производить учет машин и хозяин боится, что отберут даром, а коня не отберут, потому что он женит сына.
– Може, и правда, а може, и нет, не наше дело, – сказал Задоров, – а жатку нужно взять. Сегодня и в поле пустим.
– Какого же ты коня отдашь? – спросил Антон. – Малыш и Бандитка никуда не годятся, Рыжего, что ли, отдашь?
– Да хоть бы и Рыжего, – сказал Задоров. – Это же жатка!
– Рыжего? – А ты это вид…
Карабанов перебил горячего Антона:
– Нет, Рыжего ж, конечно, нельзя отдавать. Один конь в колонии, на что Рыжего? Давайте дадим Зверя. Конь видный и на племя еще годится.
Семен хитро глядел на Калину Ивановича.
Калина Иванович даже не ответил Семену. Выбил трубку о ступеньку крыльца, поднялся:
– Некогда мне с вами глупостями заниматься.
И ушел в свою квартиру.
Семен проводил его прищуренным глазом и зашептал:
– Серьезно, Антон Семенович, отдавайте Зверя, все перемелется, а жатка у нас будет.
– Посадят.
– Кого?.. Вас? Да никогда в жизни! Жатка ж дороже коня стоит. Пускай РКИ возьмет вместо Зверя жатку. Что ему, не все равно? Никакого же убытка, а мы успеем с хлебом. Все равно же от Зверя никакого толку…
Задоров увлекательно рассмеялся:
– Вот история! А в самом деле!..
Бурун молчал и, улыбаясь, шевелил у рта житным колосом.
Антон с сияющими глазами смеялся:
– Вот будет потеха, если РКИ жатку в фаэтон запряжет… вместо Зверя.
Ребята смотрели на меня горящими глазами.
– Ну, решайте, Антон Семенович… решайте, ничего нет страшного. Если и посадят, то не больше, как на неделю.
Бурун наконец сделался серьезным и сказал:
– Как ни крути, а отдавать жеребца нужно. Иначе нас все дураками назовут. И РКИ назовет.
Я посмотрел на Буруна и сказал просто:
– Верно! Выводи, Антон, жеребца!
Все бросились к конюшне.
Хозяину Зверь понравился. Калина Иванович дергал меня за рукав и говорил шепотом:
– Чи ты сказывся? Што, тебе жизнь надоела? Та хай она сказыться и колония, и жито… Чего ты лезешь?
– Брось, Калина… Все равно. Будем жать жаткой.
Через час хозяин уехал с Зверем. А еще через два часа в колонию приехал Черненко и увидел во дворе жатку.
– О, молодцы! Где это вы выдрали такую прелесть?
Хлопцы вдруг затихли, как перед грозой. Я с тоской посмотрел на Черненко и сказал:
– Случайно удалось.
Антон хлопнул в ладоши и подпрыгнул:
– Выдрали чи не выдрали, товарищ Черненко, а жатка есть. Хотите сегодня поработать?
– На жатке?
– На жатке.
– Идет, вспомним старину!.. А ну, давай ее проверим.
Черненко с ребятами до начала праздника возился с жаткой: смазывали, чистили, что-то прилаживали, проверяли.
На празднике после первого торжественного момента Черненко сам залез на жатку и застрекотал по полю. Карабанов давился от смеха и кричал на все поле:
– Он! Хозяина сразу видно.
Завхоз РКИ ходил по полю и приставал ко всем:
– А что это Зверя не видно? Где Зверь?
Антон показывал кнутом на восток:
– Зверь во второй колонии. Там завтра жито жать будем, пусть отдохнет.
В лесу были накрыты столы. За торжественным обедом ребята усадили Черненко, угощали пирогами и борщом и занимали разговорами.
– Это вы славно устроили: жатку.
– Правда ж, добре?
– Добре, добре.
– А что лучше, товарищ Черненко, конь или жатка? – стреляет глазами по всему фронту Братченко.
– Ну, это разно сказать можно. Смотря какой конь.
– Ну вот, например, если такой конь, как Зверь?
Завхоз РКИ опустил ложку и тревожно задвигал ушами. Карабанов вдруг прыснул и спрятал голову под стол. За ним в припадке смеха зашатались за столом хлопцы. Завхоз вскочил и давай оглядываться по лесу, как будто помощи ищет. А Черненко ничего не понимает:
– Чего это они? А разве Зверь – плохой конь?
– Мы променяли Зверя на жатку, сегодня променяли, – сказал я отнюдь без всякого смеха.
Завхоз повалился на лавку, а Черненко и рот разинул. Все притихли.
– Променяли на жатку? – пробормотал Черненко и глянул на завхоза.
Обиженный завхоз вылез из-за стола.
– Мальчишеское нахальство и больше ничего. Хулиганство, своеволие…
Черненко вдруг радостно улыбнулся:
– Ах, сукины сыны! В самом деле? Что же с жаткой будем делать?
– Ну что же, у нас договор: пятикратный размер убытков, – жестко пилил завхоз.
– Брось, – сказал Черненко с неприязнью. – Ты на такую вещь не способен.
– Я?
– Вот именно, не способен, а поэтому закройся. А вот они способны. Им нужно жать, так они знают, что хлеб дороже твоих пятикратных, понимаешь? А что они нас с тобой не боятся, так это тоже хорошо. Одним словом, мы им жатку сегодня дарим.
Разрушая парадные столы и душу завхоза РКИ, ребята подбросили Черненко вверх. Когда он, отряхиваясь и хохоча, встал наконец на ноги, к нему подошел Антон и сказал:
– Ну, а Мэри и Коршун как же?
– Что – «как же»?
– Ему отдавать? – кивнул Антон на завхоза.
– А что же, и отдашь.
– Не отдам, – сказал Антон.
– Отдашь, довольно с тебя жатки! – рассердился Черненко. Но Антон тоже рассердился:
– Забирайте вашу жатку! На черта ваша жатка? Что, в нее Карабанова запрягать будем?
Антон ушел в конюшню.
– Ах, и сукин же сын! – сказал озабоченно Черненко.
Кругом притихли. Черненко оглянулся на завхоза:
– Влезли мы с тобой в историю. Ты им продай как-нибудь там в рассрочку, черт с ними: хорошие ребята, даром что бандиты. Пойдем, найдем этого черта вашего сердитого.
Антон в конюшне лежал на куче сена.
– Ну, Антон, я тебе лошадей продал.
Антон поднял голову:
– А не дорого?
– Как-нибудь заплатите.
– Вот это дело, – сказал Антон, – вы умный человек.
– Я тоже так думаю, – улыбнулся Черненко.
– Умнее вашего завхоза.